Меню сайта


Категории раздела
Революция и Гражданская война [64]
Красный террор [136]
Террор против крестьян, Голод [169]
Новый Геноцид [52]
Геноцид русских в бывшем СССР [106]
Чечня [69]
Правление Путина [482]
Разное [57]
Террор против Церкви [153]
Культурный геноцид [34]
ГУЛАГ [164]
Русская Защита [93]


Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 3979


Форма входа


Поиск


Библиотека
 
 
Медиатека
 

Вернисаж

Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz


  • ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ «Академия русской символики «МАРС» Слобода Голос Эпохи Журнал Голос Эпохи Апсны-Абхазия. Страна души Сайт писателя Андрея Можаева Россия Освободится Нашими Силами Котята Мейн-кун Общественно-исторический клуб
    Приветствую Вас, Вольноопределяющийся · RSS 22.08.2017, 02:30
    Главная » Статьи » Русский Геноцид » ГУЛАГ

    Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 10.
    Чуть не влипла!

    Я потеряла счет дням, числам. Местность измени­лась: чаще попадались села в 10-20 домов, больше распаханных полей, меньше трясин, болот.

    Однажды к вечеру меня застал буран. Снег засы­пал тропу, и я шла с трудом, прикидывая в уме, хватит ли у меня силы, чтобы шагать всю ночь, или я замерз­ну? Может, нарубить тесаком лапник, сделать шалаш и пусть его занесет снегом?

    Вдруг - поляна, а посреди поляны - навес, и в нем -овсяная солома. Уф! Это спасение. И я нырнула под навес. Но что это? Свежий след саней! Кто-то совсем недавно выехал отсюда с санями соломы. Если едет на ночь глядя, значит, жилье близко. Рискну пойти по следу, пока он не заметен снегом, ведь так хочется переночевать под крышей, в тепле! Тут, положим, тоже крыша, но на четырех столбах, под которыми ветер гуляет.

    И не подумала я, что лучше синица в руке, чем жу­равль в небесах!

    Я не ошиблась: очень скоро зачернела поскотина с воротами, вот плетень, за ним стог сена, а чуть даль­ше - изба. Большая, пятистенная. Так приветливо светится окошко! Я вошла в просторную горницу, поз­доровалась и попросилась переночевать. Встретили меня угрюмо, но не прогнали. Женщина указала мне место возле печи на полу.

    Я расположилась, и приятное тепло стало прони­кать в уставшее, озябшее тело. Даже голод показал­ся не таким уж жестоким, ведь я могла согреться! Уже сон начал меня осиливать, и я прогрузилась в то бла­женное ощущение покоя, которое предшествует сну, когда услышала шепот: женщина что-то растолковы­вала парню, лежавшему на печи. До меня долетали лишь отдельные слова, обрывки фраз.

    - Выйди тихонько, дай знать... Захватят сонную, -долетело до меня. И вмиг сна как не бывало!

    Я лежала, прислушиваясь: парень вышел, за ним стукнула щеколда... вот он уже за воротами. Кого он позовет? Сколько их придет? Когда? Медлить нель­зя. Вот женщина зашла за перегородку. Скомкав оде­яло, я подхватила рюкзак и неслышно метнулась в сени. Судорожно нащупала деревянный засов с веревочкой, распахнула дверь... Ветер швырнул мне в лицо пригоршню снега и завыл насмешливо:

    - Сибирское гостеприимство!

    Дрожа, стою на улице, прислонясь к плетню. В каждом доме светятся окошки, но все они не ка­жутся мне больше приветливыми.

    Ветер рвал из рук одеяло, которое я так и не успе­ла сложить. Буран швырял с силой снег целыми ло­патами. Тяжело, горько было расстаться с мыслью о тепле, о жарко натопленной печке, и я решила еще раз попытать счастья и постучалась еще в одну дверь. Дверь была на запоре. Я слышала, что кто-то вошел в сени и стоит за дверью, прислушиваясь. Я постучала сильней. Молчание. Тогда я сказала:

    - Впустите, Бога ради, обогреться! Я одна и сби­лась с пути...

    - Ступай своей дорогой! - ответил мальчишеский, ломающийся голос.

    - Буран. Дороги не видать. И уже ночь... Скажи отцу - он впустит. Не замерзать же человеку!

    - Тятя в бане. Но и он не впустит. Не велено впус­кать! Много разных дезертиров нонче шляется. При­казано всех в НКВД сдавать!

    Так вот оно что! Ну, раз НКВД занялось перевос­питанием сибиряков, то успех обеспечен! Их методы воспитания действуют безотказно - это я интуитив­но чувствовала, хоть лишь значительно позже суме­ла понять весь ужас этих методов.

    Я повернулась и пошла вдоль улицы, не загляды­ваясь на освещенные окна: за ними не было челове­ческого тепла, а лишь страх и подозрительность. Одно порождает другое.

    Наконец я увидела то, что искала: скирду соломы. Перемахнув через плетень, по пояс в снегу добралась до скирды, отгребла снег и принялась за дело. К сча­стью, солома была еще не слежавшаяся, рыхлая, и я без особого труда смогла сделать нишу, куда заполз­ла задом, заложила вход соломой, подперла ее рюк­заком. Снаружи бесновался буран, было холодно и тесно. Но скирда была гостеприимней людей, и я спо­койно уснула.

    Яркое утро и табун лошадей

    Когда утром я осторожно высунула голову из свое­го тайника, мне пришлось зажмуриться: кажется, ни­когда я не видела более ослепительно белого снега! Солнце стояло уже высоко, было ясно и тихо, а све­жевыпавший снег сверкал и переливался миллиарда­ми ярких блесток.

    Оказывается, накануне я прошла почти через всю деревню, а по северным масштабам деревня была ве­лика, и скирда - мой ночной приют - стояла почти на самой околице: один-два дома, сарай, несколько стож­ков сена - и все. Дальше тайга. Но это уже вдалеке, почти у самого горизонта, за пахотными полями, - по здешним понятиям, весьма обширными. На первом же плане - большое озеро, занесенное снегом. Местами, где снег сдуло ветром, синел лед.

    До чего же это была мирная картина! Пока я ею лю­бовалась, внимание мое привлекло конское ржание, и, прокладывая путь сквозь глубокие сугробы, резво промчался на водопой табунок лошадей. В первый и последний раз за период моих скитаний здесь, в Си­бири, видела я сытых, ухоженных лошадей, и сердце защемило той сладкой тоской, которую я всегда ис­пытывала при их виде (лошадей, а не конских скеле­тов, обтянутых кожей, которых в дальнейшем встре­чала не раз).

    Сколько воспоминаний, сколько родных картин пронеслось перед моим мысленным взором! Вот ко­былица пьет воду, изредка поворачивая голову, что­бы взглянуть на жеребенка, который усердно сосет, изогнув шейку и помахивая от удовольствия султан­чиком-хвостом; вот могучий жеребец, высоко подняв голову, оглядывает свой табун. На фоне яркого сне­га они кажутся темно-коричневыми или вороными.

    Я решительно выкарабкиваюсь, привожу в поря­док себя и свой багаж и плыву по пояс в снегу к воро­там: люди, которые так хорошо ухаживают за свои­ми лошадьми, не могут все до единого быть злыми! Мне не холодно, мороз невелик. Я хорошо отдохну­ла, но до чего же я голодна!

     
    Пасха блаженных

    На улице ни следа! Удивляюсь: вчера допоздна всю­ду горел свет, а сегодня солнце уже вон где, а все спят!

    Подхожу к последнему дому. Все указывает на то, что дом строил хозяин, и строил не только для себя, но и для сыновей, внуков. Бревна кондовые - одно к одному, хорошо подогнанные; крыша крутая, высо­кая; коньки, ставни, наличники - резные, нарядные; окна большие. Пристройки тоже добротные, но пус­тые, и крытый двор, видно, разобран.

    Я еще не научилась с первого взгляда «читать ис­торию», или, как теперь принято говорить, «автоби­ографию» хозяина, глядя на его жилье, и поэтому остановилась, с удивлением разглядывая это несоот­ветствие: хозяйский дом и бесхозяйственность вок­руг него (обратное было бы мне понятней). Пока я разглядывала жилище, дверь скрипнула и на пороге появился пожилой, но еще не седой, стройный сухо­ватый мужик с длинной козлиной бородой. Не успе­ла я рта открыть, чтобы попроситься в дом, как он поклонился мне сам со словами:

    - Входи, прохожая! Гостьей будешь! - и посторо­нился, пропуская меня вовнутрь.

    Не веря ни глазам, ни ушам, я робко вошла. Хозяин проводил меня в просторную комнату, где возле печи хлопотали три женщины: одна уже старая, очевидно жена хозяина, и две молодые, должно быть снохи.

    - Садись, грейся! - сказал он. - А я еще кого-ни­будь приведу. Трое сынов у меня в солдатах на фрон­те. Вот и не хватает к столу...

    Я ничего не поняла.

    Он вышел, но вскоре вернулся.

    - Что-то нет никого, - сказал он вполголоса.

    - Сходи покличь кого победнее! - посоветовала жена.

    - Не то! Лучше, когда бы сами подошли... Заметив мое недоумение, он усмехнулся и объ­яснил:

    - Сегодня Пасха блаженных, то есть Красная Гор­ка, как еще говорят. А у нас, у летгальцев, такой обы­чай: к столу должны садиться не меньше двенадца­ти человек. Тогда и Христос будет с нами.

    Он еще раз усмехнулся и добавил:

    - Зовут меня Климентий Петрус Кимм. Родом я из Латвии. В девятьсот пятом году за революцию бо­ролся, в девятьсот седьмом за это сюда и попал... Ра­ботал. Своими руками избу срубил, хозяйством об­завелся, детей вырастил, на ноги поставил. Все было. А теперь сыновья... Бог знает, вернутся ли? Снохи, внуки... Нелегко без хозяйства жить! Но не жалуемся и свой обычай чтим: и в этот день за стол нас сядет двенадцать!

    И с этими словами он вышел.

    Вскоре он вернулся, приведя с собой двух расте­рянных парнишек-дроворубов. Как он объяснил, они сироты и ходят по дворам дрова колют.

    Чинно, не торопясь все уселись на длинных ска­мьях вдоль стола. Хозяин каждому указал его мес­то. Затем, взяв в руки толстую восковую свечу - из тех, что в старину называли венчальной, - засветил ее от лампадки, висевшей перед иконой (должна ого­вориться, что икона была явно католическая и изо­бражала святую Цецилию с лилией в руках и с бога­тым ожерельем на шее), воткнул эту свечу в макитру,* наполненную отборной пшеницей. Затем очень торжественно, стоя и опираясь руками о стол, сказал не то молитву, не то поучение, смысл которо­го был, если память мне не изменяет, следующий:

    - Пшеница - это награда человеку за его труд, хлеб наш насущный, дарованный нам Богом; свеча - из воска, собранного безвестной труженицей-пчелой во славу Божию. А пламя свечи - символ того огнен­ного языка, сошедшего с небес на учеников Христо­вых как благословение Господа нашего на жизнь праведную!

    Затем он сел. Ни он, ни члены его семьи не крес­тились, садясь за стол. К какой вере принадлежал этот старый революционер, я не знаю. Но это была вера истинно христианская, потому что за пасхаль­ный стол он усадил и глухонемого татарина, бродя­чего портного, который в этот день работал у него.

    Прежде всего хозяйка подала на стол глиняные миски с медом, разведенным водой, и все стали кро­шить в это сусло тонкие белые сушки домашней вы­печки и по двое черпать их из миски. Я оказалась в паре с хозяином; хозяйка и татарин, сидевшие на торцах стола, имели по миске.

    Как давно я не пробовала ничего сладкого!

    Из печи тянуло таким дивным ароматом жирной свинины, капусты, сала, жаренного с луком. Можно ли словами описать все эти ароматы! Хлеб, нарезан­ный толстыми краюхами, высился горкой возле меня. И это после стольких месяцев изнуряющего голода...

    Но вот хозяйка ухватом извлекла из печи огром­ный чугун со щами и разлила их по глубоким мискам. Щи из свиной головы были до того наваристы, что можно было умереть от восторга, только понюхав их! Пока мы хлебали щи, хозяйка подала на деревянном блюде свинину, разделанную на куски, поставила на стол несколько солонок с солью и очищенные сы­рые луковицы. А краем глаза я уже видела огромный, глубокий противень, на котором шкворчала картош­ка, жаренная со свининой и луком.

    Разве мог с этим сравниться нектар, которым пи­таются небожители?

    Но увы! Этой амброзией мне не суждено было на­сладиться. На меня вдруг напала внезапная сла­бость: перед глазами все поплыло, голова закружи­лась... Неимоверным усилием я удержалась и не упала с лавки. Я слышала, как ложка упала на пол. Мне хотелось крикнуть: «Нет! Я хочу жареной кар­тошки!» Но я поняла, что хочу спать и сейчас усну. Собрав последние силы, я заплетающимся языком пробормотала:

    - Спасибо, не могу... Я хочу спать...

    Кто помог мне выйти из-за стола? Кто отвел меня в горницу? Ничего не помню!

    Проснулась, когда уже вечерело. Я лежала на полу, на войлочном коврике, и надо мной висели связки лука. Первое, что я почувствовала, это бла­женное ощущение тепла; второе - запах лука

    И тогда словно каленым железом обожгла меня мысль: я могла бы поесть отварной свинины и жаре­ной картошки с луком, но уснула!

    Как мне было обидно!

    Очевидно, такая уж моя судьба: мне всегда не ве­зет к моему же счастью. Тогда я не поняла, почему после жирных щей я опьянела?

    Впоследствии доктор Мардна мне это объяснил: мой организм, и в частности органы кровообраще­ния, приспособился к режиму крайнего голода, и сто­ило мне поесть питательной пищи, пусть и в малом количестве, как вся кровь прилила к органам пище­варения, что вызвало резкое малокровие мозга, а это привело к обморочному состоянию, перешедшему в сон, так как усталость у меня тоже была доведена до предела. Больше того, что я съела, переварить я бы не смогла, и всякий излишек пошел бы во вред. Го­лодающие чаще умирают не от голода, а от того, что съедено голодающим.

    Колхоз имени Некрасова

    Этот буран, который намел столько рыхлого сне­га, заставил меня пренебречь осторожностью и при­держиваться торных дорог, а не заброшенных про­селков и лесных троп. Но накатанная дорога, хотя ходить по ней и легче, привести может туда, куда ты вовсе не рассчитываешь попасть! В этом я убедилась, когда какой-то уполномоченный потребовал у меня документы и за неимение таковых доставил меня в сельсовет.

    Первое, что мне врезалось в память, это силосные ямы: от них до того воняло, что я от души пожалела тот скот, что вынужден питаться подобной отравой.

    Второе - это название колхоза: имени Некрасова. Того самого, который всегда заступался за обездо­ленных. Уж он-то не обошелся бы со мной столь враждебно!

    А третье было уже в самом здании сельсовета или правления колхоза - этого я так и не разобрала. Ви­дела я только одно: в просторной, побеленной ме­лом комнате - стол, покрытый красным сукном. На стенах кругом - воинственные лозунги и портреты вождей. Всего «иконостаса» я в ту пору не знала, но достаточно было узнать усатую физиономию роко­вого грузина, кошачью улыбку Молотова и прилизан­ную физиономию изверга Берии, чтобы понять, что я попала в весьма дурную компанию.

    У людей, строго и чопорно восседавших вокруг стола, вид был мало обнадеживающий. Вопросы были поставлены прямо:

    - Кто вы? Откуда и куда идете? Почему нет бумаг?

    Чтобы лгать, надо быть к этому подготовленным, надо иметь хоть какую-нибудь отправную точку и обладать особым талантом.

    Всего этого у меня не было, и я ответила без оби­няков: и кто я, и откуда; отчего попала в ссылку - сама не знаю, а отчего пыталась бежать - это легко по­нять.

    Строгие и чопорные люди переглядываются; порт­реты со стен смотрят грозно. Ожидание становится тягостным... Но вот тот, кто в центре, встает.

    - Вот что, тетка, - говорит он, - все это нам знако­мо. Все мы также ссыльные. И редко кто из нас в свое время не пытался бежать. Иди своей дорогой. Может, тебе и повезет. Ступай! И смотри не попадайся!

    Подхватываю рюкзак, говорю от всей души:

    - Спасибо вам! - и направляюсь к двери. На порт­реты я не смотрю. Почему-то хочется им «натянуть нос».

    Дед дает мне совет

    Не всякий совет, данный с добрым намерением, добрый совет.

    Мы сидим в полупустой горнице полуразрушен­ного дома. В этом доме, должно быть, жутко во вре­мя ледохода: он на самом берегу Оби и река, разли­ваясь, подобралась к нему вплотную.

    В горнице невероятно холодно: под гулкими дос­ками пола - пустота и в давно не конопаченных сте­нах - щели. Убранство комнаты говорит само за себя: огромная печь, давно не топленная, полати, печурка-буржуйка, колченогий стол под красное дерево, некогда бывший раздвижным, со множе­ством шатких ножек, пара лавок.

    В углу гора того хлама, который сам собой зарож­дается в жилище одинокого старика: куча истлевших сетей, не доплетенные корзины, рассохшиеся ка­душки, покоробившиеся весла и прочий никому не нужный хлам, который, впрочем, как нельзя больше гармонирует с никому не нужным, отжившим уже свой век стариком.

    Мы сидим за столом и пьем чай, разумеется, впол­не условный. Это густо заваренный иван-чай и брус­ничный лист. Пьем мы вприкуску. О сахаре, разуме­ется, и речи быть не может, а прикусываем мы мелкой моченой брусникой - невероятно кислой, но очень душистой. Время от времени дед вылавливает из туеска несколько ягод - для себя и для меня.

    Но если чай не настоящий, то самовар - всамде­лишный, медный, весь в потеках ярь-медянки и наки­пи, с погнутым краном и помятыми боками, способ­ный долго-долго петь свою песенку.

    Сам дед как нельзя лучше вписывается в эту кар­тину: лысенький, с седым пухом над ушами и седой пушистой бородой, он замечательно гармонирует и с помятым самоваром, и с рассохшимися кадушками, и даже с паутиной, свисающей отовсюду гирлянда­ми. И вместе с тем он чем-то напоминает Николая чу­дотворца!

    - Нет, милая! - говорит он. - Нет, от станка* до станка вдоль Оби ты не пройдешь! Раз тебя отпусти­ли. Два отпустят. От силы - три. А как попадешь ты этакому безбожнику (а таких ох как много!), и быть тебе у того же Хохлика или как там его, анафему, звать-то? А ты подайся туда, где люди еще страха божия не утратили. Я тебя научу! Я здесь всю Сибирь-матушку во как знаю! С покойным родителем, Цар­ство ему Небесное, я в обозе ходил и в Иркутск, и в Челябинск. Было это еще до Балканской кампании. Затем сам извозом промышлял - в Алтай ходил, в Се­миречье. Хлеб возил, рыбу соленую. А потом ям дер­жал здесь, на Оби. Уж здешние края никто так не зна­ет, как я! Не смотри, дочка, что я нищ и убог: не годы, а злоба антихристова к земле меня пригнула. Теперь уж мне крыльев не расправить! Летывал я, бывало, в такие края, где и волку путь заказан и лишь орлу дос­туп есть! Так вот, слушай! Иди ты отседа до деревни Воробьихи. Пройдя ее, поверни направо и иди вверх по реке Воробейке. Будет много притоков. Ты их ми­нуешь, а когда дойдешь до слияния двух одинаковых речушек, ступай вверх по левой, по южной. Там до­рога. Ты по ней дойдешь до деревни Сидоровки. Там расспросишь, как дойти до Измайлова-Петрова. На всяк случай я тебе сам расскажу: дорога пойдет по-над Сидоровкой по южной околице и прямо на заход солнца. Пересекает она одну за другой дюжину по­лян. Верстах в двадцати будет охотничий домик: там всегда есть спички, соль и запас сухих дров. Оттуда Измайлово-Петрово близко - по той дороге, что на юг. А ты сверни на тропу, что прямо на запад, и по ней дойдешь до скита. Живут там староверы. Живут они вдали от мирских треволнений, почитают лишь Господа Бога одного, и никакого им дела нет до со­ветской власти, и та их тоже не трогает. Прохожему, который их о помощи просит во имя Божие, они не откажут. Так направят они тебя от скита к скиту, до самого Омска. И будет до него неполных восемьсот верст. В два, если не в три раза короче путь.

    Трудно даже поверить, как это я могла, развесив уши, слушать и верить в существование скитов, не тронутых советской властью?

    В оправдание своей глупости могу лишь указать на то, что с того дня, как нас вывезли из Бессарабии, я наталкивалась на столько неправдоподобных фактов, что «мой компас размагнитился» и я перестала дове­рять своей логике. Грань между вероятным и неве­роятным стерлась. К тому же легко поверить тому, чему хочется верить! Так и получилось, что, имея в запасе три репы, брюкву и пригоршню сушеной кар­тошки, я предприняла самое рискованное из всех пу­тешествие.

    Мертвая деревня

    Я бодро шагаю вверх по речке Воробейке. Дорога хорошо видна, но нет на ней ни следа, ни намека на след! И сама-то дорога заросла "частым ельничком - горьким осинничком». Удивительно! Может, люди не пользуются этой дорогой, ведущей по косогору, и проложили другую, более удобную?

    На другой день к вечеру я добралась до Сидоров­ки. Деревня открылась мне внезапно. Ничто не ука­зывало на близость жилья: ни лай собак, ни пенье пе­тухов, ни мычанье коров. Не было ни следов, санных или пеших, ни столь приятного запаха дыма. Могиль­ная тишина! Просто я вышла на поляну - прямо к по­скотине - и увидела в долине, окруженной лесом, де­сятка два домов.

    Сердце у меня упало: как будто спешишь на свида­ние с живым человеком, а застаешь его в гробу.

    Солнце садилось. Холмы были окрашены розоватым светом, а в долинах залегли голубые и лиловые тени. Но тщетно, заслонясь ладонью от солнца, я искала розо­вые столбы дыма над крышами домов.

    И на душу упала глубокая черная тень. Ни на одном оконном стекле не отразился отблеск зари. Окна и две­ри чернели, как глазницы черепа, и, полузанесенные снегом, напоминали лицо трупа, на котором снег не тает. Но я не хотела верить глазам - мне надо было пощупать руками. И я побрела через сугробы вниз в деревню.

    Ближний осмотр лишь подтвердил мою догадку: де­ревня была пуста - жители ее покинули... Почему-то пришла на ум «Семья вурдалака» Алексея Толстого. Но нет! Вурдалаки переселялись в могилы, но не уносили с собой ни окон, ни дверей! Если в этом и замешаны упыри-кровопийцы, то не те, что в могилах. И осино­вый кол тут не поможет.

    Мне стало жутко при мысли о ночлеге в этом мерт­вом селении. Но выбирать было не из чего, и я распо­ложилась в одном из пустых домов. И даже развела огонь в разрушенном очаге, благо была целая поленни­ца сухих дров. Холодно мне не было. Однако мороз про­дирал по шкуре в предчувствии чего-то недоброго.

    Казалось бы, все ясно: надо возвращаться, пока не поздно. Нет жизни в деревне - нет ее и в скитах; с брюквой и горстью картошки по бездорожью, глухой тайгой немыслимо пройти те 800 верст, о которых го­ворил дед! И все же утром я шагала на запад – бесконечной цепью полян. Переночевав в охотничьем до­мике, в котором обещанных соли, спичек и сухих дров и в помине не было, я повернула прямо на запад, по еле заметной и уже почти заросшей просеке.

    Чувствовалось приближение весны: днем снег осе­дал, зато ночью наст был настолько тверд, что выдер­живал тяжесть человека, так что я выспалась днем у корней гигантской сосны, против солнышка, а ночью шагала, сверяясь по звездам.

    Дед не солгал: просека привела меня к скиту, вер­нее, к тому, что было когда-то скитом.

    Вал, увенчанный частоколом, ворота с покосив­шимся крестом указывали, что здесь действительно спасались от мира пустынники. Но на то, что они, в конечном итоге, все равно не спаслись, указывала гру­да обгорелых бревен - огромных, лиственничных, ко­торые горят неохотно и почти не подвержены гние­нию. Наверное, лет 10, а то и больше прошло с тех пор, как скит опустел. Куда делись пустынники? Они покинули скит... не все. Вернее, не все сразу: об этом говорили покосившиеся кресты.

    «Не скажет ни камень, ни крест...»* - вспомнилось мне, и я вздрогнула: у меня только одна репка, а впе­реди свыше ста верст бездорожья, зимой, в тайге... И сил почти нет.

    Я уселась на бревно и задумалась: «Эх, дед, дед! Здо­рово подвел ты меня: желаемое выдал за действительмое! А я теперь в безвыходном положении... Впрочем, я ведь поверила тоже потому, что хотела верить, тоже желаемое приняла за реальное! Ну а чтобы умереть без борьбы - это уж дудки!»

    И вот я шагаю назад, к охотничьей сторожке. Съеде­на последняя репка и немного брусники, на которую меня навели какие-то пичуги-лакомки: на гриве *, в со­сняке, ее легко можно было добыть из-под снега.

    Куда теперь? Назад, на Сидоровку и Воробьиху? Дойду ли я? Или на юг, на Измайлово-Петрово? Может быть, туда и переселились люди из Сидоровки? Долж­но быть, так оно и есть. Айда на юг!

    Вдохновение, география, упрямство

    Еще издали мне стало ясно: Измайлово-Петрово так же мертво, как и Сидоровка. Я не стала туда заходить, а уселась на поваленную ель и призадумалась. Последняя моя надежда рухнула, как карточный домик.

    Идти назад, на Сидоровку, и дальше, вдоль Воробей-ки, на восток, как Великая Армия Наполеона по Смо­ленской дороге? Не вдохновляющий прецедент.

    А не попробовать ли на юг, параллельно Оби? Это рискованно, однако я пересекла много речушек, теку­щих на юг; значит, там какая-то крупная река, приток Оби. А где река, там и поселки. Какая досада, что я абсолютно не знаю здешних мест! Увы, с тех пор как про­ходила в третьем классе географию Сибири, я, навер­ное, ни разу не взглянула на карту этих мест! Меня ин­тересовали Амазонка и Ориноко, Анды и Пиренеи, я мечтала побывать в Норвежских фьордах и на Балка­нах, но Томская губерния, вся заштрихованная болота­ми, не вызывала к себе интереса. Но все же я догадыва­лась: если будет река, то будут и селения. Живые, разумеется! А если не будут?

    Ну что ж, двум смертям - не бывать. Иду на юг. Тем более, что по реке идти легче, это уже проверено на опыте! Но - чур! Опыт необходимо расширять. Появи­лось непредвиденное обстоятельство: на льду полыньи. Хотя оттепель еще не наступила, но из болот и зыбунов сочится вода, и местами лед синий, рыхлый. Может, источники? Неважно! Но осторожность нужна.

    Только не отступать, не сдаваться! Упрямство, гово­рят, лишь на войне является добродетелью! Но разве я не на военном положении? И разве у меня недостаточ­но упрямства? Меня всегда попрекали этим пороком. О порок! Помоги там, где добродетель бессильна! Я иду. Сбиваюсь с пути. Вновь его нахожу. Отчаи­ваюсь и вновь обретаю надежду. Теряю силы, но иду. Затрудняюсь сказать, сколько дней - верней суток -продолжалась эта пытка. Бесчисленные речушки изви­вались, текли не туда, куда надо, терялись в болотах или заводили в зыбуны. Но я упрямо брела на юг: по солн­цу, по звездам, по вдохновению.

    Упрямством можно многого добиться: можно побе­дить голод, усталость, страх... Но нельзя победить смерть. А эта беспощадная компаньонка моих скита­ний, повсюду следовавшая по пятам за своей жертвой, вновь приблизилась ко мне и зашагала со мною в ногу. И шаги мои замедлились, ноги чаще стали заплетаться. Все труднее стало вытаскивать их из снега и из валеж­ника. Чаще приходилось садиться, отдыхать. И все труд­нее вставать после отдыха.

    Но вот настал вечер, когда отчаяние закралось в душу и силы пришли к концу.

    Тоненький серп народившегося месяца не давал све­та, но он помогал держать направление, и мне почему-то казалось, что пока я вижу справа этот тоненький серп месяца, я не увижу слева косу Смерти, которая букваль­но наступала мне на пятки.

    Вот я споткнулась и с трудом удержалась на ногах. Несколько шагов - и опять споткнулась, но на этот раз упала... и сразу же встала на ноги. Еще несколько ша­гов - и снова упала. Полежала немного, тяжело дыша, и, собрав последние силы, опять встала.

    Я чувствовала, что все тело покрывается холодной испариной. Надо двигаться! Во что бы то ни стало -двигаться. Но вот я снова упала и на этот раз не могла встать. Я сбросила рюкзак, с головы куда-то в снег слетела шапка.

    Повернувшись лицом к месяцу, я тяжело дышала, открывая рот, и единственной мыслью, оставшейся у меня в голове, была безмолвная мольба: «Хоть бы ме­сяц еще немного не заходил!»

    И вдруг где-то совсем близко заревела корова. Я куда больше была подготовлена к тому, чтобы ус­лышать трубу Архангела. Мычанье какой-то буре-нушки было полнейшей неожиданностью. Думаю, ни­какая небесная симфония не смогла бы меня поднять на ноги, а тут я так стремительно вскочила, что если в это самое мгновение Смерть уже склонялась надо мной, то, должно быть, я ее здорово огрела затылком по зубам!

    Раз - шапка на голове; два - рюкзак за спиной; три - походный посох в руках. Я осмотрелась, и слов­но туман рассеялся. Мне сразу стало все ясно: кру­гом редкий, вырубленный лес, притоптанный снег и совсем недалеко, - с той стороны, где заходил месяц, была поскотина, а чуть левее - ворота. Будто на кры­льях, мчалась я в ту сторону, откуда донеслось столь милое для слуха моего мычанье.

    Орфей своей дивной музыкой укрощал зверей, но, будучи на моем месте, он признал бы, что иногда мир­ная корова может проделать такого же рода чудо, толь­ко «в обратном порядке».

    Конец омской эпопеи

    Так я попала в селение Черная Балка на реке с тем же названием. В первом же доме меня приняли хорошо и, узнав, что я заблудилась, дали мне горячей похлеб­ки, после чего я, положив на стол горсть бумажных руб­лей, сказала:

    - Возьмите сколько надо, - и уснула.

    Женщина оказалась настолько порядочной, что взя­ла всего лишь один рубль и наутро напоила меня чаем с молоком и дала на дорогу две вяленых рыбины. Кроме того, она меня раздела и пересушила все мои вещи. Но этого я не помню. «Сон - прообраз смерти».

    Дай Бог этой женщине счастья в жизни! Должно быть, она сама знакома со страданиями.

    На этом закончилась моя попытка пробраться к Ом­ску.

    Встречаю ссыльных прибалтийцев и поляков

    Лермонтов был прав: «долгий путь без цели»* - уто­мительное предприятие. Мне предстоял долгий путь; значит, надо было поставить себе какую-то цель. Я подразумеваю конечную цель; непосредственная -«не умереть на глазах у Хохрина» - была, пожалуй, достигнута: возможностей умереть было хоть отбав­ляй. Хохрин был далеко. Очередь была за конкрет­ной целью. И я решила идти в Томск к польскому кон­сулу. О том, как зародилась подобная бредовая идея, скажу позже. А пока что мне указали дорогу на Пу-дино и посоветовали оттуда идти в Кенгу, а дальше -на Бахчар. Вскоре, объяснили мне, наступит весна, а с нею такое бездорожье, что тут, в болотах, и вовсе пропадешь. Совет был дельный, и я, не теряя време­ни, им воспользовалась.

    В тех местах я натыкалась на ссыльных того же улова, что я сама. Но не бессарабцев, а главным об­разом эстонцев. Работали они большей частью на ле­соповале. Трудились старательно, и жилось им, ка­залось, не так уж плохо. Но бросалось в глаза, что тут были почти исключительно женщины, дети, под­ростки и юноши лет до двадцати двух. Мужчины от двадцати трех до сорока пяти лет отсутствовали. Впрочем, точно таким же образом были разбиты се­мьи наших бессарабцев. Должно быть, «протягивая руку дружбы братским народам», в первую очередь хватают за шиворот, а то и за горло, полноценных мужчин. О том, что их, жителей Прибалтики, таким же порядком умыкнули, как и нас, я лишь тогда узна­ла! Только нас 13 июня, а их 14-го.

    Иное дело - поляки.

    Как-то я попала в один лесной поселок. По всему было видно, что тут тоже народ пришлый и вряд ли по своей воле попавший в эту таежную глушь. Но вели они себя совсем иначе: из дома в дом сновали группы шумливых, говорливых горожан. Не было заметно, чтобы кто-либо из них работал или собирался работать. И вместе с тем нужда не наложила на них свое­го печального клейма.

    Не утерпев, я задала давно вертевшийся на языке вопрос:

    - Как это вас не заставляют работать?

    - Не смеют! - последовал заносчивый ответ. - Мы поляки! Впрочем, видно было, что это польские ев­реи. На наше содержание Англия дает деньги, а Аме­рика - продукты! Нас должны после победы над Гер­манией репатриировать в свободную великую Польшу!

    "Ну, - подумала я, - пошла писать губерния! Опять "от можа до можа!»* Неисправимы эти поляки!»

    Из дальнейшего я узнала, что в Томске находился польский консул. (Польши и в помине не было; нем­цы в начале 1942 года, как чернила на промокашке, расползались по всей Европе.) Этот консул печется о поляках; он же вербует волонтеров, которые через Персию будут брошены против Германии и союзников.

    Решено - иду в Томск!

    Я шагала дальше, обдумывая создавшееся поло­жение, и у меня зародился еще один безумный про­ект. Что я русская, это бесспорно. Но дед мой по отцу был поляк. Сирота, он по настоянию опекуна принял в кадетском корпусе православие. Его брат Ромуальд остался католиком, а сестра Ванда вышла за графа Кандыбу. В Польше у меня должна быть род­ня.

    Отчего бы мне не обратиться к польскому консу­лу? Я могу в армии пригодиться в качестве медсест­ры (по образованию я ветфельдшер). Кроме того, хо­рошо знаю французский, немецкий, румынский и, разумеется, русский языки. Немного английский, ис­панский, итальянский. И, пожалуй, хуже всего -польский. Почему бы не попробовать? Гитлер - наш общий враг; значит, против моей родины идти не при­дется. Напротив, я могу быть связующим звеном меж­ду Польшей и Россией!

    Решено: иду в Томск!

    Борьба с врагами всех бродяг

    Шла я большими переходами, расходуя последние деньги на турнепс и картофельную кожуру; я даже ни разу не воспользовалась возможностью зарабо­тать немного денег заготовкой дров: понимала, что к наступлению весенней распутицы должна выбрать­ся из здешних болот!

    Глубокий снег, выпавший во время последнего бу­рана, был рыхлым и глубоким. Приходилось придер­живаться дорог, а это угрожало беглецу большими неприятностями. Я даже избегала расспрашивать о дороге: делала вид, что мне и так все знакомо. Одна­ко внимательно прислушивалась к разговорам и мо­тала на ус: все услышанное могло мне пригодиться!

    Зайдя однажды в Дом колхозника, своего рода за­езжий двор, где можно отдохнуть и вскипятить чай, я купила тушку бурундука (вид древесной крысы с полосатой шкуркой) и, пока варила его, услышала, что до следующего населенного пункта - 72 кило­метра. Заметив, что на меня косо поглядывает парень, продавший мне этого зверька, и что он о чем-то шеп­чется, я вынесла сперва свой рюкзак, а потом и не­доварившегося бурундука с бульоном и зашагала в сырую холодную ночь.

    Подкрепившись бурундуком, я шагала всю ночь напролет, и рассвет застал меня в невероятно уны­лой местности. На поляне, в стороне от дороги, тем­нел стожок прошлогоднего льна, и я свернула к нему в надежде отдохнуть. Не тут-то было!

    «Усталость - самая мягкая подушка», но на сей раз уснуть я так и не смогла. Откуда взялась первая вошь, не знаю, но теперь они расплодились, и к голоду и стуже присоединился еще и это бич. Я не могла вос­пользоваться отдыхом. Лишь пока я двигалась, они меня не трогали. Стоило прилечь и пригреться под снопами льна, как все тело начинало зудеть и гореть. Таков удел бродяг всех эпох и всех народов. При­шлось шагать дальше, преодолевая усталость.

    Среди дня солнце выглянуло из-за туч. На солнце начало подтаивать - во всяком случае, было не так уж холодно, и я решила воспользоваться получасо­вой передышкой, чтобы объявить войну своим му­чителям. В сугробе у корней вековой сосны я вытоп­тала на солнечной стороне углубление и, раздевшись донага, уселась на рюкзак, накинула на плечи тело­грейку и занялась «охотой».

    Это неэстетичное воспоминание, но слов из пес­ни не выкинешь, а эту песенку мне приходилось по­вторять ежедневно, дабы не быть заживо съеденной.

    С тех пор ежедневно с двенадцати до часа дня, в самый адмиральский час,* я занималась этим сугубо неадмиральским делом. Чаще всего я раздевалась лишь до пояса, так как оплот моих гонителей нахо­дился в майке.

    Никогда не забуду первый улов. В одной лишь май­ке я их уничтожила 312 штук! На следующий день -238; на третий - 112. Если каждая из них ужалит все­го по 10 раз, то это больше трех тысяч укусов! Мож­но ли при этом спокойно отдохнуть?!

    Слезы

    Я не плаксива. И поэтому хорошо запомнила те ред­кие случаи, когда я плакала.

    Я плакала, похоронив отца, и то лишь вечером, ос­тавшись одна; я плакала, отправив маму за границу, но ночью, посреди поля, и только лишь звезды видели мои слезы; я плакала в ссылке 24 декабря - в день своего рождения, когда поняла свое бессилие, крушение всех моих надежд. Этих слез я не стыжусь. Но должна при­знаться, что однажды я плакала от разочарования, от­того что... Нет, лучше расскажу по порядку.

    Погода испортилась: подул сильный ветер и пошел дождь пополам со снегом. Дело приняло плохой обо­рот: ночью подмерзнет, а я промокла. Чтоб не замерз­нуть, шагать надо всю ночь. Но я уже иду 40 часов без отдыха, если не считать те час-полтора в колхозном доме. За это время съела полусырого бурундука. Силы мои на исходе.

    «Скоро будет деревня», - утешала я себя и жадно вглядывалась в верстовые столбики: 70-й, 71 -и и 72-й километр, а деревни нет как нет! Дождь со снегом шел не переставая. Валенки отсырели.

    И вдруг за поворотом вижу я дохлую лошадь! Осве­жеванную. Кроваво-красную. Значит- свежую! Ура! Я рванула рысью. Откуда и сила взялась! Мясо - пусть дохлая конина - это спасение! Последний рывок. Пос­леднее усилие. И я подбегаю. Увы! Меня ждало горь­кое разочарование. То, что я приняла за освежеван­ную тушу лошади, оказалось ошкурованным лиственничным сутунком...

    Заболонь * у лиственницы такого темно-кровавого цвета, что она, особенно на фоне снега, вполне может сойти за освежеванную тушу.

    Без сил я опускаюсь на это злополучное бревно и заливаюсь горькими слезами - от обиды и разочарова­ния. Слезы полнейшей беспомощности...

    Но здесь же взяла себя в руки и вслух обругала себя:

    - Дура стоеросовая! Да разве здесь, в Советском Союзе, в таком голоде и нужде, когда уже всех собак поели, разве оставили бы павшую лошадь тебе? Тут любую падаль разделят в счет зарплаты. А ты выдума­ла!

    Я встала и не оглядываясь пошла дальше. Отойдя буквально на несколько десятков шагов, я заметила в наступающих сумерках силуэты домов. Поселок ока­зался лишь на 75-м километре.

    «Товарищ по несчастью» еще не значит «друг»

    В трех или четырех домах меня и на порог не пус­тили. Мне все же удалось разжиться кое-какой едой (миска пустых щей, две репы, кружка кислого моло­ка - все это за рубль), но меня попросили, чтобы сра­зу после еды я ушла. Я сделала вид, что это вполне отвечает моим желаниям.

    И темная холодная ночь «открыла мне свои объя­тия»! Но, утолив (правильнее было бы сказать - об­манув) свой голод, всего остального я уже не боялась. Выйдя за околицу, я не пошла прочь, а стала обходить деревню, подыскивая стожок более гос­теприимный, чем дома, захлопнувшие двери перед моим носом. Найдя уютный стожок, я быстро, при­вычными движениями устроила себе замечатель­ный ночлег.

    Мороз крепчал, тайга гудела, но я уже видела во сне родное Цепилово, родных и друзей... Бледный свет пасмурного рассвета вернул меня к действитель­ности. Но эта действительность преподнесла мне сюрприз. Еще не раскрыв глаза, сквозь смеженные веки я увидела, что в трех шагах от меня из того же стога вылезает какой-то взлохмаченный, небритый субъект. В его глазах отразился такой звериный ужас, что инстинкт, который заставляет жучка притворять­ся мертвым, подсказал мне самый правильный в дан­ном случае образ действия: симулировать сон. Я, не открывая глаз, крякнула, повернулась на бок и, про­бормотав что-то «сквозь сон», стала дышать глубоко, как во сне. Сквозь ресницы я зорко следила за моим товарищем по несчастью (и - по квартире) и мыслен­но прикидывала, сумею ли я выхватить тесак, кото­рый, ложась спать, засунула за пазуху?

    Нелегко было мне дышать ровно и глубоко, когда сердце колотилось где-то в самом горле! И мысли с еще большей быстротой метались в голове: «Он ис­пугался не меня, я сама по себе ему не страшна, а сво­его положения. Он, безусловно, скрывается. Кто он?

    Дезертир? Убийца? Или то и другое? Я - угроза для его жизни. Я могу его выдать. Он боится. А страх де­лает человека жестоким и беспощадным. Единствен­ное спасение - это убедить его, что я сплю».

    Кажется, моя тактика была самой мудрой. Мой ком­паньон по ночлегу, выбравшись из сена, даже не дал себе труда отряхнуться, а, подхватив небольшую ко­томку и дубинку, так рванул прямо в лес, что любо-дорого!

    Я также не заставила себя долго упрашивать. Толь­ко все же отряхнула с себя сенную труху и застели­ла постель, то есть привела в прежний вид копну сена, чтобы никто с первого взгляда не смог определить, что она служила приютом паре бродяг. С этого дня я поверила, что дезертиромания не была плодом фан­тазии энкаведистов.

    Я - в Кенге. Поселок как поселок, и Дом колхозни­ка, как ему полагается, стоит при дороге. Но не успе­ла я туда зайти, как выяснилось, что тут нужно сдать паспорт или удостоверение, что для меня - пробле­ма. И я опять на улице.

    В первом же доме, куда я, постучав, зашла, жил учитель. Он на меня накинулся с такой бранью, что я просто не могла уловить смысла в фонтане его воп­лей и проклятий. Даже отойдя на квартал, я слышала рулады этого желчного педагога. Из второго дома я сама выскочила, как пробка из шампанского: там по­перек широченной кровати спал - в фуражке и сапогах - энкаведист. Тогда я применила давно прове­ренный метод: прошла через весь поселок, что ока­залось нетрудно, так как он состоял из единствен­ной улицы, застроенной лишь с одной стороны, выбрала самую бедную, захудалую избенку и смело зашла.

    Крошки с тараканами

    В комнате, пустой и убогой, возле остывающей уже печурки-буржуйки грелись дед и баба. Не было у них курочки рябой, да пожалуй, и разбитого корыта.

    Как и все бедные люди, они радушно встретили меня, потеснились, чтобы и я могла погреться. Ста­рик подбросил дров, чтобы вскипятить чай. Но на мою просьбу продать чего-либо съестного оба горестно вздохнули, переглянулись, и старуха сказала:

    - Вот что скажу я тебе, дочка! Жили мы, двое поза­бытых Богом стариков. Но был у нас внучек - утеха старости, один он у нас остался. Сына в тридцать седьмом забрали, сноха к другому ушла. Но вот два года тому сравнялось - и внука, хоть он и малолеток, в тюрьму забрали. Хоть и недалеко - в Томске, пока годы не вышли. Ох и жаль нам кровиночку свою! Как-то освободился один его кореш, он от внука весточ­ку принес. Все рассказал: где он, как там живет. Ска­зывает, шибко голодно, жалуется! Пропадает с голоду - и все тут! Ведь дитё еще! Ох и нелегко нам со стариком живется! Хлеба по 200 грамм получаем. Ни огорода, ни живности. Летом старик подрабаты­вает: где городьбу подправит, где кровлю починит. Опять же колодцы чистит. А я кудель пряду. Ну а зи­мой хворь одолевает. Однако насушили мы из своих граммов сухарей, и старик съездил в Томск, в Чере-мошки, в лагерь. С внуком свиданку получил, суха­рики-то ему и передал, порадовал парнишку. Отвез ему и весь свой самосад - парень вроде бы и не ку­рит, но на курево, сказывает, хлеба наменять можно. Так-то, доченька!

    Затем переглянулись. Старик кивнул головой, и старуха добавила:

    - Как видишь, путной корочки у нас нет. А вот крошки... очень они сорные - со всяким мусором! Смела я их, на чердаке они. Тодысь мы еще курочку держали - она бы их склевала! Но курочку-то у нас за налог забрали: причиталось с нее полета яичек сдать, а она и двух дюжин, чай, не снесла! Вот крош­ки, они и остались. Коль не брезгуешь - слазь на чер­дак, возьми их!

    И вот я на чердаке. Передо мной куча мусора -крошки. Но, Боже мой, чего только там, кроме крошек, нет! Даже на меня сомнение напало. Что там был сухой березовый лист от банных веников, мелкий самосад и, разумеется, пыль - это бы еще полбеды. Хуже, что пер­вое место в ряду этих примесей занимали тараканы! Сушеные и мелко накрошенные тараканы.

    Тараканы во всех видах вызывают у меня непреодо­лимое отвращение! Но как отказаться от хлебных кро­шек!

    Голод - беспощадный диктатор, и его воля - закон. Я надеялась, что сумею отделить крошки от тараканов, но - увы... Ни отвеять на ветру, ни отмыть их водой не удалось. Пришлось, поборов брезгливость и отвраще­ние, съесть все подряд. И все же дня два я была не слиш­ком голодной.

    Переправа за переправой

    То ли за Кенгой дорога стала хуже, то ли я сбилась с пути и пошла по таежной тропе, но трудно представить себе что-либо более кошмарное, чем тамошние болота в оттепель!

    Тропу пересекали речушки. Вернее, каждая ложбин­ка превращалась в речушку. Кругом еще лежал снег, и откуда могло появиться столько воды - этого мне и до сей поры не понять!

    Переправа через эти речки - это была целая серия акробатических трюков!

    Летом этот район представляет собой сплошную тря­сину, а тогда, весной, это была сеть ручьев и речек. Обычно, идя вдоль такой речушки, можно было найти затор: поваленное дерево, на котором из бурелома, при­несенного водой, образовалось что-то вроде гати, по которой, осторожно прощупывая дорогу, можно было пройти без особого риска и без слишком большой потери времени. Иногда дело обстояло сложнее. Это, когда де­рево, подмытое водой, упало через речку, но зависло на вершине дерева по ту сторону. Тут переправа осложня­лась: надо было, сбросив лишнюю одежду, перекинуть ее вместе с рюкзаком и обувью на другой берег, а затем, используя эквилибристику, карабкаться по скользкому стволу на вершину «потустороннего» дерева, спуститься по нему на снег, одеться, обуться и, потеряв уйму време­ни и сил, продолжать путь.

    Хуже всего приходилось, однако, когда не было де­ревьев и речка пролегала через заросли тальника. Та­кие речки приходилось пересекать вброд, а то и вплавь, раздевшись догола и перебросив всю свою «движи­мость» на ту сторону. Это было, безусловно, удоволь­ствие ниже среднего.

    Теперь мне даже трудно себе представить, как это я, почти не умея плавать, без всякого колебания смело лезла в черную на фоне снега воду, по которой шлашуга,* а иногда и крупные льдины. Выбравшись на беper, я, подхватив весь свой скарб, пускалась бегом во все лопатки в чем мать родила и бежала, пока кожа просыхала и я хоть немного согревалась. Тогда я оде­валась и опять шагала, пока очередная речушка вновь не вставала на моем пути.

    Как-то заглянув в озерцо черной торфяной воды, я невольно расхохоталась: в своем отражении я уви­дела какое-то сходство с крылоногим посланцем бо­гов Гермесом! Сандалий с крылышками, правда, не было, и вместо золотого тирса * на плече был посох, а на нем весь мой гардероб, но шапка и худощавая го­лая фигура, право же, неплохо дополняли сходство!

    Бедный Гермес! Нечего и говорить, что не подкре­пись он теми сушеными тараканами, то свалился бы, так и не добравшись до Бахчара.

    Первый деревянный город на моем пути

    Я уже успела привыкнуть к виду деревянных домов в деревнях и даже таком крупном поселке, как Пара-бель. Но Бахчар был первый город, и притом деревян­ный город, на моем пути. Дома двух- и даже трехэтаж­ные и вдруг - деревянные! Что-то от Ивана Грозного. Впрочем, как я впоследствии сама убедилась, Томск, прежняя столица Сибири, был тоже деревянный.

    Бахчар я поторопилась проскочить поскорее, одна­ко все же позволила себе роскошь - пообедала в ре­сторане. Увы! Тараканы с листьями веников и само­садом были все-таки сытней обеда в бахчарском ресторане! Тараканы были, как-никак, с хлебными крошками, а обед состоял из двух порций рассоль­ника - мутной водички с кусочками кислых огурцов.

    Хлеб и мясо полагались только командировочным, да и то у них вырезали соответственный талон из карточек. Однако официантка, славная девушка, су­нула мне тайком 100 грамм хлеба, сказав с мольбой:

    - Только чтобы никто не увидел!

    У какой-то тетки я купила два турнепса и 5 пор­ций (горстей) соленой хамсы и пустилась на ночь глядя в путь, благо дорога от Бахчара пошла настоя­щая, насыпная, с двумя кюветами, полными воды.

    Что поделаешь? Все, что имеет темную сторону, должно иметь и светлую. К сожалению, и обратная аксиома также неоспорима. На бахчарском тракте не было необходимости переправляться вброд через речки или пользоваться еще более рискованной воз­душной переправой. Зато можно было нарваться на проверку документов. Поэтому приходилось шагать по ночам, а днем отсыпаться после очередной гигие­нической процедуры.

    Я бы, безусловно, влипла, так как эта дорога, Бах­чар - Томск, была буквально усеяна мышеловками. Помог мне случай, а может быть, моя непрактичность.

    Мои сбережения подходили к концу, и в поисках работы я забрела к одному бобылю-инвалиду. Я сгре­бла снег с его крыши, попилила, наколола и сложила в поленницы разный хлам - плахи, горбыли, чурки, старый тес, - за что он меня хорошо накормил: го­рох, тертый с чесноком, овсяный кисель - и дал на дорогу картошки.
    Собираясь в путь, я переобулась в сапоги: про­мокшие валенки были тяжелы и не грели, и я, не за­думываясь над тем, что не так уж богата, чтобы де­лать подарки, протянула их старику:

    - Возьми их, дедушка! Ноги у тебя больные, а ты в онучах. Подсуши и носи на здоровье!

    Старик даже прослезился! А затем, лукаво под­мигнув мне, сказал:

    - Слушай меня, дочка! Ты мне говорила, что дом, мол, сгорел и пробираешься к сродственникам. Так вот что я тебе скажу: погорельцы своих вещей не раздаривают! Что из огня спасли, за то еще как дер­жатся, ой-ой! Но если ты все же к родственникам добраться рассчитываешь, то не ходи днем по боль­шой дороге! Там и заставы, там и патрули. Все те, кто не хотят на фронт попасть, все они из кожи вон лезут, чтобы подозрительных вылавливать. Долго ли тут до беды? Так вот: как светать станет, ты свора­чивай с тракта на ту свертку, где сена иль соломы натрушено. Она тебя и доведет до риги иль навеса, а там - остатки сена иль соломы. Вот и отдыхай до самой ночи! Никто не потревожит: теперь распути­ца, снег смяк, кони проваливаются - никто возить не будет! Можешь спать спокойно. А и ночью: слу­чись навстречу машина или что, ты через канаву си­гай - и за сосну! И в Мельникове через Обь не ходи. Подымись к югу, до Воронова. Оттуда на Томск -проселком. Так-то вернее будет.

    Не все советы, которые я получала, были разум­ные, но в том, что я этому совету последовала, мне не пришлось раскаиваться.

    Все дороги, по которым я шла, могли привести меня к одному из двух: к могиле или к тюрьме. Важ­но было лишь одно: отодвинуть развязку на как можно более отдаленный срок.

    С легким сердцем пустилась я в путь. Может быть, оттого, что цель, которую я себе поставила - визит к польскому консулу в Томске, - была близка, а мо­жет быть, и оттого, что в рюкзаке была котомка с почти настоящей пищей: пригоршня жареного го­роха, вяленая рыбина и картуза два печеной кар­тошки.

    Даже в амплуа бродяги остаюсь хозяином

    Попутно я делала открытия.

    Я привыкла с любовью и уважением относиться к рабочему инвентарю: ни плуг, ни борона, после того как они сделали свое дело, не оставались под открытым небом, а о сеялке, жатке и тем более мо­лотилке и речи быть не могло!

    Высушенные, смазанные, покрашенные, помеща­лись они в подкатном сарае, и я следила, чтобы в дверях или крыше не было щелей.
    Каково же было мое удивление, когда, добрав­шись до первого тока, куда я свернула днем, что­бы выспаться, я увидела остатки соломы, растоп­танную мякину, груды прогнивших отходов и молотилку - старинную, добротную, тяжелую, сто­ящую под открытым небом!

    Не то что сарая или хотя бы навеса - просто кры­ши из досок или соломы над ней не было. Внутри пол­но снега.

    Металл ржавеет, дерево коробится... С сеялки даже сошники не были сняты.

    Первый раз, увидев подобную бесхозяйствен­ность, я не могла глазам своим поверить.

    В дальнейшем я часто видела и не такие формы головотяпства. Боюсь, что и настоящее время, почти четверть века спустя, я все еще продолжаю делать подобные «открытия», которые теперь уже 'никак невозможно ни объяснить, ни оправдать.

    Тогда я очень многое объясняла войной, пока не убедилась, что причина еще более глубокая и бес­пощадная и кроется в самом жизненном укладе.

    Впрочем, можно удивляться совсем другому: за­чем было возмущаться отношением к техническому инвентарю, когда я еще совсем недавно могла изу­чать отношение к живому, двуногому инвентарю -людям!

    Кошмарное зрелище

    Понятно, ночью ходить по большой дороге безопас­ней, чем днем, но до чего же осточертело, завидев вда­леке фары машины, подбирать юбки и скакать через кювет. Я знала, что машину не остановят, даже если меня заметит представитель власти, едущий на ней. Открыть стрельбу может, но остановить? Нет! Ведь бензина не было; машины пользовались газогенера­торами на березовых чурках и с трудом стартовали.

    И все же, поскольку по мере приближения к Оби почва повышалась, трясины исчезли, леса поредели и появились большие площади распаханных полян, я решила расстаться со ставшим беспокойным боль-шаком и идти на Вороново целиком, по азимуту. То, что я наблюдала по пути, повергло меня в недоуме­ние: оказывается, хамское отношение к инвентарю -явление повсеместное. Повстречала я даже трактор, торчащий из грязи, как какое-то надгробие. Тамош­ние поля напоминали какое-то кладбище сельхозтех­ники. Даже моему неопытному глазу было заметно, что на этом кладбище уже успели помародерствовать любители запчастей, предвидя возможность в буду­щем с выгодой их продать. Но наиболее печальную картину увидела я в самом Воронове.

    Я слыхала (вернее, читала в газетах, еще дома), что в Вороново есть Дом престарелых, и притом образ­цовый. Большие двухэтажные бараки казарменного типа. Выглядят они уныло, зато очень просторные. Но не­ужели это сами престарелые так бодро суетятся у подъезда? И откуда там дети? Да и вообще я не вижу тут стариков.

    Ответ на этот вопрос я получила, войдя в один из домов, должно быть - сотрудника этого учреждения. Вошла в другой, в третий... И всюду та же картина: в нежилой горнице устроено что-то вроде стойла. Не­высокая перегородка разделяет комнату (иногда от­деляет только угол). А за перегородкой на неопрят­ной, скудной соломенной подстилке. Нет, я не могу назвать этих призраков людьми! Мужчины это или женщины? Больше всего были они похожи на боль­ных обезьян из неблагоустроенного зверинца. Сход­ство дополнял запах, присущий зверинцу: смесь за­пахов мочи, плесени и больного, к тому же старого, тела.

    Говорят, самый счастливый возраст - это когда дети в одних трусиках резвятся на берегу моря и еще нельзя отличить мальчиков от девочек. И, безусловно, самые несчастные человеческие существа - это одинокие человеческие обломки, загнанные за перегородку на грязную солому. В этих неестественно маленьких, сгорбленных фигурках, замотанных в лохмотья нео­пределенного покроя и неописуемого цвета (не гово­ря о запахе), нельзя было отличить стариков от ста­рух. Простоволосые старухи; старики, замотанные в рваные женские шали; покрытые пухом, будто пау­тиной, лица и лысые черепа. Все худые, все беззубые, с гноящимися глазами.

    Ужас! Ужас! Ужас!

    В четвертый дом я заходить не стала. Стоя посреди просторной площади, собиралась с мыслями. Но мыс­ли разбегались, и перед глазами стоял сгорбленный, покрытый платком старик, протягивающий дрожащей рукой жестяную кружку и почти беззвучно шамкаю­щий беззубым ртом:

    - Воды бы мне, кипяточку...

    Впоследствии я узнала, что стариков распихали по частным домам, а бараки отдали беженцам с Украи­ны. Война ударила по всем, но почему-то мне кажет­ся, что самый глубокий ужас - это беспомощные, обе­зьяноподобные фигурки в человеческом зверинце.

    Я поспешила покинуть этот поселок. На опушке леса увидела какой-то не то подвал, не то разрушен­ное овощехранилище. Не без труда протиснулась я в эту развалину. Ярко светила луна. Было холодно и жутко.

    Я не могла уснуть, несмотря на усталость и привыч­ку спать в любых условиях. Что же мне мешало? Лун­ный свет? Непривычка спать в подвале? Холод? Но ка­жется, мне мешала уснуть мысль о тех несчастных стариках. Мое будущее было очень сомнительно. Но это было будущее. А у тех несчастных будущего не было, а настоящее - ужасно!

    Самая ценная услуга

    И вот я в гостях у своей гостеприимной землячки. Я видела бедность и нищету во всем их многообразии, так что не слишком удивилась их убогому жилью. Уго­стить нас, при всем ее желании, было нечем; кроме жидкой похлебки, приправленной лебедой, с нес­колькими картофелинами в кожуре, ничего у нее не было. Но век буду ей благодарна за лучшее из уго­щений: она истопила печь, нагрела воду, сделала ще­лок и так замечательно меня вымыла, а также выстирала и выпарила мою одежду, что я избавилась от вшей. Вымытая, я сидела голышом на печи, закутав­шись в домотканую бурку (сукман), а Анна Пержов-ская стирала, кипятила и сушила мою одежду.

    Молодец, ей-богу, эта Анна Пержовская! Она на­шла и лохань, и тазы, и корчаги; ее проворные руки успевали все. Она успела и меня подстричь, и пошто­пать и залатать мой изрядно таки потрепанный гар­дероб. Да, проворны были ее руки, но следует отдать должное и языку: он нисколько не отставал от рук!

    Неисповедимы пути Твои, Господи! Я, отдавая дол­жное ее рукам, даже и не догадывалась, что не далее как завтра все те сведения, что она с неизъяснимой готовностью выкладывала, мне пригодятся куда боль­ше, чем латки, которые она пришивала, чем щелок, ко­торым она меня мыла, чем мочалка, которой она меня драила!

    Чего она только не рассказывала! Все эти мытар­ства были мне и самой известны. Впрочем, я так дав­но не слышала человеческой речи, притом еще на мол­давском языке, что, превозмогая сон, слушала до утра целую серию более или менее печальных историй обо всех знакомых, полузнакомых, а то и вовсе незнако­мых своих земляках из Околины, Конишеску, Застынок и Сорок.

    Учитель сельской начальной школы Препелица с сыном Володей работают на колхозной пасеке (он и дома славился как лучший пчеловод). Гарганчук и его трое сыновей, имевшие в Сороках на горе механичес­кую мастерскую, хорошо зарекомендовали себя на местной МТС. Домника Андреевна Попеску с дочкой Зиной и сыновьями Яшей и Манолием кое-как устро­ились: Зина - учительницей; сыновья - трактористы.

    Самая длинная, запутанная и печальная история (которая, как оказалось, мне больше всего пригоди­лась) касалась одной почти незнакомой мне семьи Прокопенко. О них я знала только, что муж был пре­подавателем, кажется в семинарии, а жена акушер­кой. Была еще и свояченица, имя и фамилия которой были мне неизвестны.

    Грустная история заключалась вот в чем. Самого Прокопенко и свояченицу отправили зимой на лесо­повал. Жена, беременная и с семилетним сыном, ос­талась в колхозе. На лесоповале самого Прокопенко задавило бревном, а когда об этом сообщили его жене, она от потрясения преждевременно родила. Роды ока­зались тяжелыми, и родились к тому же двойняшки, один ребенок родился, а другой оказался в попереч­ном положении - нужна была помощь, и ее повезли на санях в село Боборыкино, где есть больница. Это оказалось бесполезным: несчастная женщина, исто­щенная голодом и непосильной, к тому же непривыч­ной, работой, умерла. И оба младенца тоже. Остался сирота семи лет, который побирается у чужих. Тетку с работы не отпустили, но пообещали, что к началу полевых работ, то есть к 1 мая, ее отпустят в колхоз.

    Много, с увлечением рассказывала мне Анна Пер-жовская. Кое-что я запомнила; кое-что, задремав, пропустила. И не ждала - не гадала, что все эти байки сослужат мне службу!

    Письмо в никуда

    «Все равно, - сказал он ти-и-хо, - напиши... куда-нибудь». Мне всегда казалось, что эта фраза из песни о том, как расставались комсомольцы, довольно-таки глупа. Но однажды я тоже написала письмо «куда-нибудь».

    Я не знала, куда иду, и имела мало шансов прийти куда бы то ни было; я не знала, жива ли моя мама и имела все основания полагать, что сведения о ее смерти правдоподобны; я не знала, вернется ли ког­да-нибудь Анна Пержовская в Бессарабию и если вернется, то есть хоть самый малый шанс, что она встретится с мамой и передаст ей мое письмо. Толик, ее сын, раздобыл обложку от тетради, а карандаш у меня в рюкзаке имелся. Письмо я написала по-фран­цузски. Вот, насколько я могу вспомнить, его содер­жание:

    «Дорогая моя, любимая и далекая старушка! Злая сила нас разлучила, но Бог не допустит, чтобы это было навсегда. Я еще не знаю, каким путем и когда, но я уверена, что доберусь до тебя. Где ума не хва­тит, там сердце подскажет. Жди меня - и мы встретимся, ведь я обещала папе перед Богом, что я буду твоей опорой в старости, так что жди меня! Даже если тебе покажется, что нет никакой надежды, - не верь! И - жди. До свидания! Благослови тебя Господь и никогда не теряй надежды! Твоя Ф.»

    Константин Симонов тогда еще не написал своего «Жди меня - и я вернусь. Только крепко жди!» Так что приоритет за мной.

    Мама не получила этого письма, но она никогда не теряла надежды. Я шла разными путями, и все они, казалось, шли в противоположную сторону, но в кон­це концов привели меня к ней.

    Неисповедимы пути Твои, Господи!



    Категория: ГУЛАГ | Добавил: rys-arhipelag (23.02.2013)
    Просмотров: 344 | Рейтинг: 5.0/1
    Сайт создан в системе uCoz