Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Пятница, 26.04.2024, 03:07
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 5.
Мои напарники

Так начинался год 1941 -и. Конец одной эры, нача­ло другой. Роковой год, полный роковых событий и роковых ошибок. Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait!.*

Восьмого декабря подмерзло, выпал снег. Легла зима. Работы на виноградниках закончились. Но я, ра­зумеется, без дела не сидела. Купила два топора, пилу и навела справки, где, в каких учреждениях можно подрядиться пилить и колоть дрова.

Для подобной работы необходимо обзавестись на­парником. Искать напарника мне не пришлось, он сам напросился. Это был Иван Бужор, сосед Домники Ан­дреевны. Дом его был не достроен, и он очень обра­довался возможности подработать. Подрядились мы, если память мне не изменяет, по 25 копеек с пуда.

Заработали мы в первую неделю очень хорошо. Иван Бужор нахвалиться не мог! Но в следующий по­недельник он на работу не вышел. Во вторник - сно­ва... Я зашла к нему на дом, и он мне сказал, что его якобы наняли к лошадям кучером и он уже присту­пил к работе. Жаль! Бужор был хоть и цыган, но хо­роший работник.

Тут напросился ко мне еще один напарник, какой-то голодранец и пьянчужка, но я надеялась, что втя­нется в работу и привыкнет. Однако привыкнуть он так и не успел, дня через три сказал, что работать со мною не может: жена, дескать, заболела, с ребенком побыть некому. И я опять без напарника!

Тогда я вспомнила, что у Василия Лисника есть сы­новья, ведь полная хата ребят - выбирай! Я пошла к Василию, и он мне дал своего старшего сына Ванюш­ку, парня лет 16-ти, невысокого коренастого парень­ка, очень рассудительного и словоохотливого. Рабо­тать с ним было очень приятно: он никогда не опаздывал, работал не торопясь, толково, как гово­рится, в охотку. Взялись мы за 200 рублей гуртом 1000 пудов напилить, поколоть и сложить в сарай так называемой алейниковской школы. За неделю мы окончили, играючи, и парню было даже неловко брать половину платы:

- Вы, тетя Фрося, берите себе 120 рублей, а мне и восьмидесяти рублей хватит. Ведь инструмент ваш; вы инструмент точите, правите, вы и работу находи­те. Я же вам только помогаю...

Но я, разумеется, на это не согласилась:

- Делить пополам легче, да и вообще лучше!

Глазной врач снимает с моих глаз повязку

Может быть, с ним бы я и поработала еще какое-то время, но получилось так, что однажды в воскре­сенье я, посвистывая, скорым шагом спускалась по крутой тропинке мимо синагоги в город и возле ста­рого кладбища чуть не столкнулась со старушкой, идущей по этой же тропинке вверх. Я извинилась и хотела уже продолжать свой путь, как вдруг старуш­ка заговорила со мной и оказалось, что это наша ста­рая знакомая Феофания Петровна Буды, глазной врач.

Ее сын, Миша Буды, придерживался очень пере­довых взглядов как, впрочем, и его мамаша. Лет де­сять тому назад, будучи студентом-медиком, он при­нимал деятельное участие в какой-то стачке или террористической выходке (уж не помню точно, что именно там было), организованной румынской ком­мунистической партией. Так или иначе, а угодил он в тюрьму, где просидел с полгода, а потом, когда его выпустили, предпочел уехать во Францию, где закон­чил свое образование и остался там работать врачом. А его мамаша продолжала фрондировать, и румыны продолжали смотреть на нее косо.

Старушка очень обрадовалась встрече со мною. Она знала, как с нами поступили, как выгнали из дому, и она, всегда ратовавшая за свободу и справедли­вость, была глубоко возмущена и разочарована тем, что видела. Нет, ничего подобного она не ожидала и теперь очень рада, что ее сын во Франции, хотя уже больше года Франция воюет с Германией и она ниче­го не знает о судьбе сына теперь, когда Франция раз­давлена. Ее Миша где-то в Африке продолжает бороться с фашизмом. Он может с чистой совестью бороться, продолжая верить в свои идеалы.

- А то здесь происходит такое, что я ни понять, ни объяснить не берусь. Вот и теперь с вами... Мне все Иван Бужор рассказал. Я так была возмущена!

- Чем возмущены? И где вы видели Бужора?

- Он работает у меня поденно: дорожку в саду мо­стит кирпичом, мусор убирает.

- Как же так? У вас? Поденно? Да ведь он в какое-то учреждение кучером поступил...

- Кучером? Нет! Он без работы. И страшно жале­ет, что не может работать с вами. Он так был дово­лен, с вами так хорошо было работать! И работа хо­рошо оплачивалась. Но его вызвали в НКВД и сказали, что если он будет работать с вами, бывшей помещи­цей, то его возьмут на заметку как идеологического врага и тогда он сам окажется за бортом: его не при­мут в профсоюз. Да вы, оказывается, ничего об этом не знали?

В это время мы вошли в город, и, воспользовавшись этим, я распрощалась с доброй старушкой. Мне надо было остаться одной, чтобы во всем разобраться.

Мораль Волка по отношению к Ягненку

Так что же это все-таки получается? Неужели со мной все еще продолжают сводить счеты и добивать лежачего? Но ведь это подлость! А я все стараюсь себя убедить, что все это - ошибка!

Меня выгнали из дому, потому что я помещица, то есть паразит, не способный работать, эксплуатиру­ющий трудящихся. Это неправда. Но они ошиблись. Пусть так!

Мне сказали, что отныне я должна работать: все, что мне нужно, зарабатывать своими руками. Ладно. Работать так работать. Это как раз то, что я всю жизнь делала. И я стала работать. Да еще как! Разве в со­ревновании по вспашке зяби не я заняла первое мес­то?! Разве не занесли меня на Доску почета? Да, но сразу после этого оказалось, что в моей работе боль­ше не нуждаются. Тогда сказали: сезон, мол, окон­чен! Остаются-де лишь годовые рабочие. Так это тоже была ложь?!

Говорят: «Ты должна работать». А сами на каждом шагу ставят подножку. Фу! Какая мерзкая ложь! Мер­зкая и трусливая.

Это еще один урок. Я не догадывалась, что впере­ди еще много-много уроков. Впереди - все мои уни­верситеты...

Я продолжала работать с Ванюшкой. Но теперь я присматривалась к нему, прислушивалась к тому, что он говорит. И мне казалось, что неспроста он рас­суждает примерно так:

- Есть на свете 64 страны. В каждой стране свои законы. Они в каждой стране разные, как и сами страны разные. Но всюду живут люди. Сами живут и другим не мешают жить в своем доме, в своей семье, где дети слушают родителей и верят им. Те, в свою очередь, учились уму-разуму у дедов своих. А вот в одной стране все наоборот: хотят, чтобы люди на го­ловах ходили и чтобы яйца курицу учили...

И вот однажды, когда мы пилили дрова на Божа-ровке, подошел милиционер и через забор вызвал Ва­нюшку. Тот спокойно загнал топор в колоду, кивнул мне и пошел.

«Все, - подумала я. - Завтра не будет у меня на­парника!»

Час спустя Ванюша вернулся, поплевав на руки, взял топор и спокойно принялся колоть дрова. Вече­ром, когда мы расставались, я его спросила:

- Что ж, завтра не придешь?

- Приду.

- Однако тебя вызывали в НКВД?

- А вы откуда знаете?

- Больше того, я знаю, что тебе говорили. Они тебе пригрозили, что если ты будешь со мной работать, то они тебя в профсоюз не примут и ты нигде работы не получишь.

Ванюша рот раскрыл от удивления.

- Да... Именно так и сказали. А я им ответил, что я сын рабочего, бедняка, у которого восемь детей. Отец мой - рабочий, и меня работать научил. Он ни у кого разрешения не просил и запрещений не боялся. Жил без чужой указки и мне также жить велел. О вас я им так и сказал: я бедняк, а она беднее меня. У меня есть крыша над головою, а ей на эту крышу еще зарабо­тать надо. Она хорошо работает и честно со мной за­работком делится. Проживу без вашего профсоюза!

- Нет, Ванюша, не проживешь! Ты давеча правиль­но заметил: закон здесь вверх ногами стоит, и никто не знает, что плохо и что хорошо. Ты хочешь посту­пать по-справедливому, а это может причинить вред и тебе, и твоему отцу. Прощай, Ванюша! Сегодняш­ний заработок - вот он, бери его целиком и не поми­най меня лихом!

Ванюша всплакнул немного, пошмыгал носом, не­много покривился, не хотел брать денег, но под ко­нец понял, что я знаю, что делаю. Мы пожали друг другу руки и расстались.

Я поняла этот урок так: я как прокаженная, меня все избегают и, что еще грустней, отныне я должна всех избегать, дабы не причинить им вреда.

Теперь мне вспомнился еще один урок, который преподала мне Паша Светличная, вскоре после того как я отправила маму за границу.

- А теперь и вам нужно уехать куда-нибудь по­дальше, где никто вас не знает, и начать жизнь сна­чала!

Тогда я возмутилась:

- От кого мне прятаться? Я не воровка, ничего не украла, никого не обидела. И стыдиться мне нечего! Напротив, своей работой я только горжусь!

Теперь я вижу, что мне предстоит выдержать трав­лю тем более беспощадную, что она абсолютно глу­пая, а с глупостью бороться - безнадежное дело! Кроме того, переменить место - этого еще мало. Надо надеть маску и лгать, лгать, заметать следы и опять лгать. Нет. Этого я не умею и не хочу уметь!

«Advienne que pourra!»* - говорила Жанна д'Арк. Однако, беря пример с нее, не следует упускать из виду, что ее сожгли на костре...


Нет, не сдаюсь!

Итак, вокруг меня образовывалась все большая и большая пустота. Даже просто напарники, и те вы­нуждены были меня избегать. Что ж, подымаю и эту перчатку: буду бороться в одиночку. Я должна побе­дить!

Подумав немного, я нашла выход из положения. У столярной пилы полотно закрепляется в рамку; от­чего бы не приспособить подобным же образом по­перечную пилу? Сказано - сделано. И вот я высту­паю в поход, вооруженная до зубов. Я действую так. Вижу во дворе, где-нибудь под навесом штабель дров. Вхожу.

- Хозяйка, давайте-ка я напилю и наколю вам дров!

Обычно хозяйка рада иметь в готовом виде дрова, и она соглашается. Тем более что цену прошу я бо­жескую. Мелкие чиновники - самые удобные клиен­ты. Дров у них, положим, не так уж много, зато это дело верное.

Но бывают и осечки. Захожу во двор гостиницы, той, что на базаре, возле газетного киоска Мейлера. Во дворе черт ноги сломит - дрова разгрузили прямо посредине! Кубометров десять-двенадцать. Мое предложение принято с восторгом. Я сразу же при­ступаю к работе. Пила визжит, чурочки так и сыпятся. Напилив достаточно, я их раскалываю и отбра­сываю в сторону навеса. Сложу после. Работа спорится. Я уже проложила дорожку вдоль забора и переношу станок дальше. Небольшой морозец. Ра­ботать даже приятно. Я в солдатской косоворотке (реликвия русско-японской войны, подаренная мне Эммой Яковлевной). Волосы растрепались: работаю я без шапки и рукавиц.

- Дроворуб, а дроворуб!

Я даже не сразу понимаю, что это относится ко мне.

- Дроворуб! Это вам говорят! Оборачиваюсь на голос. Милиционер? А черт его знает. Красный околышек.

- В чем дело?

- Идите за мной!

- Это с какой стати? И куда?

- На минутку. Здесь. Недалеко.

Идем. Действительно, недалеко: здание НКВД. Вводят в какой-то кабинет. С грохотом опускаю на пол топор и пилу. Подхожу к столу. Приглашение са­диться. Несколько шаблонных вопросов. Наконец по­нимаю, в чем дело, то есть... именно не понимаю, в чем дело.

- Зачем вы дрова рубите?

- Я работаю. Кто не работает, тот не ест. А я есть хочу. И даже каждый день.

- Нет. Я вас спрашиваю: зачем вы работаете дро­ворубом?

- Неважно - кем, а важно - как. Я работаю хорошо.

- Отчего вы не устроитесь на более подходящую ра­боту?

- Подходящую к чему? Подходящую к цвету глаз или форме носа?

- Я вас серьезно спрашиваю: зачем вы не устрои­тесь на более для вас подходящую работу – менее тяжелую, которая бы вам более подошла?

- Пожалел волк кобылу: оставил хвост да гриву! У меня была очень подходящая работа: дома. Но из дома вы меня выгнали и работу из рук вырвали. А то­пора вы у меня не отберете! И теперешняя моя рабо­та не возбудит у вас зависти. Вот я и работаю!

- Это не работа. Это демонстрация!

- Demonstration по-французски означает «доказа­тельство». Что ж, пусть будет так! Я выбираю самую тяжелую работу, а это доказывает, что с более лег­кой я справлюсь и подавно!

- Так вы рассчитываете и впредь...

- О том, что будет впредь, я не знаю, а рассчиты­вать я привыкла на свои две руки и на разум.

- Смотрите не просчитайтесь!

- То есть вы будете и впредь путать мои расчеты? Этому я охотно верю. А тому, что вы позвали меня, чтобы помочь, не поверю! А теперь извините - мне некогда. Сегодня я еще себе на обед не заработала. Прощайте!

Из пустого в порожнее

Я не ошиблась: мои расчеты и на сей раз были спу­таны. Пока меня, оторвав от работы, водили перели­вать из пустого в порожнее, это время было исполь­зовано для того, чтобы обработать, то есть попросту припугнуть моих работодателей - еврейчиков, хозяев гостиницы. Когда я вернулась, они мне объявили, что передумали и сами решили пилить свои дрова. Хотели мне заплатить. Я отказалась брать деньги.

Еще один урок: когда нельзя напугать напарника, то запугивают работодателя. Глупо! Нет, не глупо. Гениально!

Встречает меня Домника Андреевна:

- Моему майору (у нее на квартире был майор, он выписал к себе свою семью: жену, несколько детей, мать и еще какую-то тетку) привезли три кубометра дров. Уже неделю посреди двора валяются. Я гово­рила с его женой, она так обрадовалась: «Напилите их и в сарай сложите».

Что ж, я с удовольствием! Принимаюсь за работу. Пилю, колю и в сарайчик складываю. Приходит до­мой майор. Увидал. Смутился. Подходит, протягива­ет мне три рубля:

- Это за то, что вы уже сделали. Но больше не нуж­но! Я сам этим займусь: мне нужны чурочки покоро­че.

- Я могу и короче.

- Не надо, я сам!

Швырнула ему деньги под ноги. Собрала свой ин­струмент и ушла.

Еще две недели все спотыкались об эти дрова. За­тем майор нанял двух каких-то цыган, и они напили­ли дрова почти в два раза длиннее, чем пилила я. Ухо­дя, они украли хозяйский платок.

Тут было над чем подумать! И я думала. Много раз­ных мыслей приходило мне в голову. Одной только я не могла допустить - скрыться туда, где меня не зна­ют. Нет, победить я должна именно здесь!

Хорошую работенку подыскал для меня Сергей Ва­сильевич Мелеги - муж Яневской (он поселился не в ее богатом особняке, а снял комнатушку у бедных лю­дей, так как не хотел компрометировать свою жену-коммунистку и своих пасынков-комсомольцев).

В сельскохозяйственной лаборатории - дом Ягелло на Бекировке - уже несколько лет в подвале было свалено тонн 10-12 огромных дубовых пней. Никто не решался к ним подступиться! Но дубовые пни страшны лишь тому, кто не умеет с ними обращаться. Вид у них, правда, устрашающий, однако дуб - дере­во очень твердое, тяжелое, но колкое: надо только правильно рассчитывать, куда нанести удар, а затем терпеливо и умело орудовать парой клиньев и кувал­дой. Спору нет, работенка не из легких, но прошли неполных пять дней работы - и пни превратились в осколки, а 200 рублей оказались в моем кармане. Сколько новых мозолей появилось на моих ладонях -это уже иной вопрос!

Автобиография

Я могла не гнаться за большим заработком: я при­оделась, обзавелась постельным бельем, одеждой, обувью на все сезоны. Был у меня запас муки, саха­ра, круп, постного масла. Можно было разнообразить свою работу. Я то бралась выкорчевывать акации, то­поля и ясени, растущие на границах усадеб и виног­радников «на горе» (западная окраина города, его вер­хняя часть), а то ездила в лес и привозила дрова хозяевам, дававшим мне лошадей.

Эта работа мне особенно нравилась! Лес, тишина... Лишь лошади пофыркивают да полозья саней поскри­пывают. На снегу сверкают яркие звездочки, а пуши­стый иней так рельефно выделяется на фоне зимне­го неба! Не хотелось возвращаться в город. Лес, небо, лошади... Все такое родное, привычное, доброе, буд­то ничего не изменилось.

А люди - их словно подменили. Когда мне расска­зывали, на какие гадости идут люди, чтобы сохранить свое мелкое, мещанское благополучие. Нет! Тут ни­зость перешла все границы!

Автобиография, автопортрет... Мне казалось, что к обычным, рядовым гражданам это отношения не имеет. Автопортрет - это когда художник сам себя рисует, автобиографию пишет о себе писатель, поэт... Но чтобы все, буквально все писали автобио­графии? Какая нелепость! Может, и автопортреты тоже? Но нет, это не нелепость. И даже не любопыт­ство. Это способ человека заставить отречься от сво­его «я» и надеть стандартную личину, как можно бо­лее благонадежную и верноподданническую, и эту личину носить всю жизнь, начисто позабыв то, чем ты в действительности являешься. Вот и у нас все слу­жащие должны были написать так называемые «ав­тобиографии». И чего они только не выдумывали, что­бы превратиться вдруг в плебея! Чего не сделает страх с человеком, если только у этого человека ду­шонка жиденькая, на тонких, комариных ножках!

Это не имеет прямого отношения ко мне, но хочет­ся привести пример тех настроений, которые господ­ствовали среди представителей нашей интеллигенции в начале сороковых годов.

Младшая сестра моего отца не блистала ни умом, ни образованием, ни талантом. В свое время это была просто недалекая, но хорошенькая девушка. Алексей Иванович Богачев, ее муж, был из бедной крестьян­ской семьи - старший из шести братьев. В люди его вывел местный поп, устроивший способного мальчи­ка в кадетский корпус, который он окончил блестя­ще и стал офицером. Дворянство получил вместе с орденом св. Владимира. Хороший служака, он про­двигался по иерархической лестнице медленно, но верно, помогая своей многочисленной родне. Чтобы закрепить свое положение в обществе, ему надо было жениться на девушке-дворянке из хорошей семьи. Невесту ему подыскали. Это была моя тетя Лиза. Можно сказать, это был брак по расчету, но очень удачный. Дядя Алексей оказался не только идеаль­ным служакой, но не менее идеальным мужем: с жены своей он, как говорится, пушинки сдувал и на руках ее носил. Был он хорошим хозяином и обожал цве­ты, особенно розы. И за мягкий нрав заслужил клич­ку Божья Коровка. Солдаты - подчиненные - его боготворили.

Кто бы мог подумать, что на войне он окажется ге­роем? При осаде Перемышля он лично произвел раз­ведку того участка, куда ему предстояло вести свою часть. Перемышль был взят благодаря ему: его полк овладел двумя фортами. Главнокомандующий гене­рал Брусилов обнял его пред строем и приколол к его мундиру своего «Георгия». Его полк получил сереб­ряные трубы и георгиевские ленты.

В одном из последних рывков, завершающих штурм Перемышля, дядя Алексей наскочил на фугас и был контужен. Из госпиталя приехал он на две не­дели к семье в Одессу. Приехал ночью. Его не жда­ли. Кухарка Варя впустила его в прихожую, но дверь в комнаты была заперта. Он не велел будить жену.

- Не надо, Варя, не буди барыню. Пусть спит, она устала, должно быть. Да и Леночке утром в гимна­зию идти. Пусть спят! А мы с Алешей поспим здесь.

И он лег на топчане, а денщик - рядом, на полу. Его он укрыл своей шинелью: «Ты ведь на полу». Он с фронта, после ранения - и думал, как бы не потрево­жить сон жены и дочери, как бы поудобнее устроить спать денщика.

Полностью своего отпуска он не использовал, поторопился обратно на фронт.

- Куда ты торопишься? Побудь с семьей! - гово­рил ему мой отец.

- Но ведь там тоже моя семья... И я не могу быть спокойным за них. А за Лизочку и детей я спокоен: надеюсь на тебя.

Во время революции его же солдаты его убили. Вернее, зверски замучили: с тела посрезали «ремни» кожи, вырезали «погоны», «лампасы», «ордена». Сес­тра его похоронила, но без головы: голову бросили в нужник.

И вот его дочь, его Леночка, в своей автобиогра­фии написала, будто ее мать вышла замуж, будучи беременной, так что ее отцом был не царский пол­ковник, а какой-то конюх-цыган.

Не постыдилась плюнуть на могилу отца и вылить ушат помоев на голову матери!


***
Мы шли втроем, Ира в середине. Миша напевал:

Тучи над городом встали, В воздухе пахнет грозой...

- Вот что я хочу тебе сказать! - вдруг оборвал пес­ню Миша, когда мы были возле ворот старого клад­бища. - Езжай и ты с нами! Здесь тебе оставаться опасно. Здесь все знают тебя, как знали твоего отца. Здесь ты - помещица. Даже когда дрова колешь! Здесь ты - дворянка. Даже если ты босиком и на ру­ках мозоли.

- Здесь я - рабочий, твердо стоящий на ногах!

- Не обманывай себя! Ведь ты всегда была полезным членом общества, умеющим создавать матери­альные ценности, приносящие пользу многим людям. Но они этого ни видеть, ни знать не желают: для них ты - враг! И только враг. А врагов надо уничтожать. Обрати внимание - они боятся! Они держатся насто­роженно, особняком. Солдаты ходят лишь группами и всегда орут песни. Они не говорят с нами. И в глаза не смотрят! У колодцев стоят часовые. Я тебе гово­рю - они боятся. А тот, кто боится, всегда жесток!

- Ну что ж, со мной обошлись жестоко. Не спорю. Но это уже позади! Эта настороженность, о которой ты говоришь, результат той враждебности, с которой их встретили в Польше. Ведь большинство воинских частей, прежде чем попасть к нам, побывали уже в фин­ской кампании или в Польше. Ты же знаешь, что фин­ны мстительны и умеют ненавидеть! Что же касается поляков, то они, в довершение всего, еще лицемеры, привыкшие действовать исподтишка. Вот Юрику рас­сказывал тот военный, которого он возил в Хотинский уезд. Он так и говорил: «Бессарабцы тихие и ласковые, как телята. Приветливые и покорные. А вот с поляка­ми - беда! Едешь в трамвае, а тебя сосед в упор при­стрелит; зайдешь побриться, а тебе цирюльник брит­вой по горлу полоснет!»

- Так-то оно так! Но это ничего не меняет. Для того, чтобы покорить и сломать сильных, гордых, нужно каждого в отдельности за горло взять, сдавить, чтобы кости захрустели, и заставить его стать на колени, даже если для этого нужно ему хребет переломать. А для того, чтобы заставить повиноваться все бессарабское серое стадо, достаточно у них на глазах расправиться с одним-двумя известными им людьми - и все стадо рухнет на колени! Поверь, тебе все равно переломят кости лишь для того, чтобы другие вспомнили Шевчен­ко, который говорил: «От молдаванина до финна, на всех наречьях все - молчат». И, разумеется, повину­ются.

Минуту мы молчали. Будто призрак грядущих ис­пытаний, как тень Банко,* сел рядом со мной на ска­мейку.

- Да, Миша! Пожалуй, ты прав Ира мне ближе род­ной сестры: она мой друг. Когда в душе сомнение, так хочется услышать голос друга! В тяжелую мину­ту так хочется пожать руку друга! А я по месяцу и больше Иру не видала. Теперь, когда мы расстаем­ся, скажу откровенно: я не хотела навлекать на нее опасность, которая тяготеет надо мной. Я знаю, что с меня не спускают враждебных глаз и постоянно ставят мне подножку. Я хорохорюсь и на словах ни­чего не опасаюсь. Но это не так! Сама чувствую, что я шпиль без громоотвода! Одно время я наивно по­лагала, что когда получу паспорт, то он мне послу­жит громоотводом. Теперь знаю, что это не так: в пас­порте стоит чб/помещица» и «статья 39», которая, я знаю, добра не сулит. Такой шпиль, как я, в грозу опасен. Нет, друзья мои! На вас я не хочу накликать беду. Простимся же до лучших времен!

Мы с Ирой сидели на скамейке; Миша ходил перед нами взад-вперед. Затем он протянул руки: одну -мне, другую Ире. Мы встали и стояли, образуя коль­цо. Ира сжимала мою правую руку, Мишка - левую. Миша опять запел - тихо, печально:

Мы простимся с тобой у порога.

И, быть может, навсегда!

Я вырвала руки, повернулась и побежала в гору. Оттуда я крикнула: «Завтра еще увидимся!» - и пош­ла таким беглым шагом, что дух перехватило. А в ушах звучало: «И, быть может, навсегда!»

Нет, не в ушах, а в сердце звучало это горькое сло­во «Навсегда»!


Пирог со «счастьем»

Дело было под Новый год. Встречала я его у Витковских. Знала я эту семью и раньше: они были по­чти соседями Эммы Яковлевны. Кроме того, я обра­ботала на зиму их виноградник, и они остались очень довольны работой. Жозефина Львовна, пожилая, несколько чопорная полячка, и ее дочь Леонтина, только недавно вышедшая замуж за мелкого служа­щего.

За новогодним столом нас было не очень много. Кроме хозяев, были я и Мелеги, и, разумеется, при­гласили квартировавших у них советских офицеров с женами.

Я уже была более или менее знакома с доброй дю­жиной советских офицеров и какого-нибудь одного мнения обо всех, разумеется, иметь не могла. По большей части, это были, пожалуй, симпатичные, но очень малокультурные ребята, все же значительно более культурные, чем их жены. Но общим у них было то, что они все были какие-то ненатуральные и не­разговорчивые, однако вежливые. Правда, говорят, что настоящее свое лицо человек обнаруживает лишь в пьяном виде, а пьяными я их до этого вечера никог­да не видела.

После расправы 1937 года в армии, по крайней мере в ее комсоставе, произошли огромные сдвиги, в результате которых на командных постах оказались люди не вполне соответствовавшие месту, на кото­рое их вознесло это землетрясение. А о том, что мно­гие вовсе не соответствовали, и говорить не прихо­дится! Должно быть, именно с такими субъектами свела нас судьба на встрече Нового, 1941 года.

Рассадили нас по правилам строжайшего этикета. По правую руку каждой дамы - кавалер, в обязанно­сти которого входит забота о своей соседке слева: подавать ей блюда, наливать вино, развлекать разго­вором - одним словом, ухаживать.

Я уже давно заметила, что когда собираются вмес­те «наши» и «ихние» (главным образом молодежь), то наблюдается то же явление, что и при смешении мас­ла и воды: общество расслаивается. И эмульсия ни­как не получается, даже при наличии такого универ­сального эмульгатора, как вино.

В данном случае за новогодним столом сидела от­нюдь не молодежь, а люди разных возрастов, и расса­жены они были, как это принято в культурном общест­ве, но общего настроения, а тем более настроения праздничного, никак не получалось!

Больше всего старался Сергей Васильевич. Буду­чи платиновым эталоном хорошего воспитания, он умел вести разговор обо всем и со всеми, находил для этого самые разнообразные темы и, как говорится, задавал тон. Но какой тон мог быть в этой компании? Обратившись к сидящему напротив офицеру, Сергей Васильевич спросил:

- Что же это вы, товарищ, за своей дамой не уха­живаете?

Тот расхохотался и сострил:

- А чего мне за ней ухаживать? Я ее только паль­цем поманю - и она сама ко мне спать прибежит!

И это - в присутствии ее мужа...

За стол сели мы часов около одиннадцати, причем оба командира были уже, как говорится, на взводе. И после нескольких рюмок вина совсем распояса­лись.

Не знаю, было ль правдой то, что один из них -старший по чину - рассказывал, или это он нарочно говорил, чтобы помучить хозяйку, в которой он, не­смотря на всю ее любезность, не мог не чувствовать «врага», но то, что он говорил, было до того безобраз­но, что безобразней мог быть только вид того, кто это рассказывал!

- Стояли мы на самой польской границе. Наша за­става тут, а ихняя напротив нашей, в фальварке, ру­кой подать! Получили мы приказ 13-го в полночь вы­ступать. Темно. Тихо. Им и в голову не пришло! Вот тетери! И тревоги поднять не успели: приняли нас за своих. Я - в комнату. А там начальник заставы спит. Поверите ли, спит! С женой на кровати! Разные там подушечки - накидочки... Одеяло шелковое. Ну, он так и не проснулся: я в упор ему в висок выстрелил. Что тут было! Ха-ха! Его мозги ей все лицо залепили. Она - в обморок! Однако вскочила. В рубашке по комнате бегает, кричит «помогите!» - это по-ихнему «ратуйте». Я - дальше. Другими занялся. И поверите, заря еще не занялась, находит она меня. Одета. Спо­койная! Только бледная... Так и не скажешь, что это она голову потеряла: пыталась его оживить - на руки его подымала! А теперь хоть бы что! Просит: «Разре­шите, пан офицер, мне взять коня и коляску. Хочу уехать к своим в Польшу. Я женщина и не воюю, а там мои родные». Я и говорю ей: «Берите коня и са­мые нужные вещи. Можете ехать». Она, дура, и поверила! Понимаете - поверила! А ведь я-то понимал, что она с собой все свои драгоценности обязательно возьмет! Мы их искали и так и не нашли. Где б я их еще искал! Так я ведь понимаю, что они будут при ней! Выбрала она самого лучшего коня. Нужно вам знать, кони у них - картинки. Во! Разумеется, дальше пер­вого перелеска она не уехала. Надо же было быть такой дурой! А коня я себе взял. Эх, конек был! Пол­года я на нем ездил. После у меня его отобрали для кого-то из начальства, мать их... Да и сама красивая была. Только некогда было с бабами возиться - ее вещички были нужны!

Я не стала дожидаться продолжения: мне тяжело было смотреть на Жозефину Львовну. Я ушла... Было без четверти двенадцать. Всюду все сидят за ново­годним столом, дожидаясь наступления Нового года; всюду и все задают себе тот же вопрос: что он при­несет, этот 1941 год? Все надеются и все боятся...

Одним духом пробежала я те полтора-два квар­тала, что отделяли дом Витковских от Эммы Яков­левны. Старушка, как всегда стоя, читала Библию. Горб возвышался над головой. Она удивилась, от­чего я ушла, не дождавшись встречи Нового года? Я не стала ей объяснять. Разве такое объяснишь? Настроение было самое подавленное.

Наступил год 1941 -й!


«Как вы были счастливы...»

Однажды на Святки у Домники Андреевны был «ве­чер». Теперь бы это назвали самодеятельностью. Тогда это слово было нам неизвестно. Просто собралась мо­лодежь и показывали кто что умеет, а старшие смотре­ли. Местные жители пригласили с собой своих посто­яльцев - советских военных и служащих с семьями.

Тут-то я и наблюдала это самое расслоение, когда, вопреки всем усилиям, не удается создать монолитность компании. Как это неестественно! Не смешиваются, как вода с маслом, и все тут! Какая-то непонятная несовме­стимость!

Теперь-то мне ясно, что никакой несовместимости и не было, а просто страх, что на тебя донесут, что сам сболтнешь что-нибудь лишнее или что в твоем присут­ствии кто-то сболтнет и это вынудит тебя самому доно­сить, чтобы на тебя не донесли за то, что сам не донес! Брррр! Доносы и страх ложились на все, как липкая паутина, как слой скользкой грязи!

Бессарабцы - люди очень гостеприимные; от при­роды они незлобивы и доверчивы. Кроме того, молоде­жи (да и одной ли молодежи?) свойственно надеяться, что все образуется.

Итак, мы веселились: то пели хором, то танцевали под несложный оркестр - две гитары, скрипка и кларнет. Разыгрывали шуточные сценки - комичные, остроум­ные.

В соседней комнате были накрыты столы, устав­ленные всякой деревенской снедью: колбасы, пиро­ги, голубцы, холодец, шпигованная баранина, сдоба, варенье, фрукты и, разумеется, домашнее вино, на­ливки, квас, а для желающих в углу на специальном столике пел свою песню ведерный самовар.

Среди гостей была и мать того майора, который квартировал у Домники Андреевны (того, кто не за­хотел, чтобы я у него пилила дрова), сморщенная, ху­денькая старушка в платочке и розовой (ради празд­ника) кофточке. Она сидела в стороне и никто ее не замечал.

Вдруг кто-то всхлипнул. Это было неожиданно. Все вздрогнули и посмотрели в угол. Старушка всхлипывала, слезы текли по морщинистым, сероватого цвета щекам.

- Бабушка, вам плохо? Что с вами? - подскочила к ней Зина, дочь хозяйки.

- Бедные вы, бедные! Как вы были счастливы... И что ждет вас? - прошептала она, всхлипывая и ути­рая слезы уголком платка.

Ей дали воды, повели ее в другую комнату, угова­ривали прилечь... Нам казалось (или мы хотели себя убедить, что нам это казалось), что ей нездоровит­ся. Но эти слова: "Как вы были счастливы - и что ждет вас?» - камнем легли на сердце.

Что же все-таки ждет нас впереди?! И теперь я не могу объяснить, отчего я была так оптимистически настроена? Почему-то мне казалось, что все плохое позади, а дальше все пойдет на лад. Лишь изредка в душу закрадывалось сомнение.

Как-то - это было у Титаревых - собралось до­вольно многочисленное общество. Особенно обра­щал на себя внимание один советский служащий. Он производил очень выгодное впечатление человека, получившего не только образование (что само по себе случалось не часто), но и воспитание: чувство­валось то, что у нас принято называть «are sapte ani de acasa» - «семь лет, проведенных дома», то есть до школы. Меня только очень удивило, что он часто воз­вращался к своей биографии, делая упор на то, что он сын батрака и родители его, деды и прадеды были неграмотные бедняки. Я хотела, чтобы он разрешил мои сомнения, и, оставшись с ним наедине, задала вопрос:

- Не похоже, что в детстве вы ничего, кроме чер­ного двора, не видели, что ваши родители были не­грамотными...

Он усмехнулся и, убедившись, что поблизости ни­кого нет, пожал плечами и сказал:

- Не солжешь - не проживешь.

Как? Даже свои, советские люди, и те должны лгать, скрывать, притворяться, хотя у них советская власть уже 23 года! Так как же тогда нам?!


Неудача «агитатора»

Меня ничто не беспокоило... Теперь, четверть века спустя, мне даже странным кажется, что именно эти последние мои месяцы вольной жизни на родине были самыми спокойными и беспечными в моей жиз­ни! Оговариваюсь: беззаботность, беспечность - это далеко не то же самое, что счастье!

С чего бы мне испытывать озабоченность? Мама была вдали от всех здешних треволнений, среди добрых друзей. Она - бодрая, мужественная и умная женщина, сумеет пока что прожить безбедно. Она -первоклассный педагог, а следовательно, у нее все­гда будет кусок хлеба. А я? Когда я была беззабот­ней, чем теперь? Любая работа мне по плечу, а зна­чит, и заработок обеспечен!

В феврале я возила из леса хворост и заготовила торкала для виноградников; затем начала выкапывать лозы, производить котаровку, а там - подвязка ви­ноградников... Хозяева, у которых я работала, меня кормили, так что даже этой заботы у меня не было!

Правда, и тут не обходилось без комических слу­чаев! Однажды, когда я работала на винограднике, ко мне подошел какой-то еврейчик (явно желавший подчеркнуть причастность свою к комсомолу) и на­чал:

- Товарищ! Зачем ты работаешь на паразита-ку­лака? Брось работу! Ты заставишь его заплатить тебе в два, в три раза дороже! Или он будет вынуж­ден отказаться от своего виноградника, и этот сад перейдет в руки тех, кто его обрабатывает, напри­мер тебе.

- А ну катись отсюда, щенок! - рявкнула я. - Уж не ты ли, паршивый жиденок, будешь мне указывать, как мне работать?! Иди засорять мозги тем, кто глу­пее тебя! А я имею свой ум и подчиняюсь своей со­вести!

«Агитатор» исчез еще проворней, чем появился...

Беда надвигается

Но время шло. И наступил июнь - роковой июнь рокового 1941 года.

Я, старавшаяся прежде всегда быть в курсе дела, когда речь шла о том, что касается политики, теперь как-то утратила контакт с нею. Газеты были только советские. И были они до того пресны и бессодер­жательны, что одним своим видом наводили уныние. Радио... Да, слушая радио, можно было кое в чем ра­зобраться, но это было нелегко. В эфире царил такой бедлам, что надо было часами разматывать клуб­ки хитро переплетенной лжи, прежде чем, ухватив за ниточку, удавалось вытащить кусочек правдопо­добной информации.

Своего радио я, разумеется, не имела, а заходя к знакомым, избегала подолгу у них задерживаться, так что приходилось довольствоваться обрывками раз­ных вымыслов и домыслов, из которых было просто невозможно составить какое-то подобие правды о том, что происходит в Европе, а тем более в Азии или Америке.

Слишком трудно было разбираться в этом ерала­ше! И я подумала, что лучше не ломать голову над тем, чего я понять все равно не могу. Тем более если не­возможно влиять на ход событий.

Я забыла один из афоризмов Гитлера, который сто­ил того, чтобы над ним призадуматься: если ты не интересуешься политикой, то политика тобой заин­тересуется. И тогда - горе тебе! Но правильней было бы развить эту мысль следующим образом: интере­суешься ли ты политикой или нет, но если ею руко­водит клика жестоких, бездушных и вдобавок глупых людей, то перед их жестокостью, порожденной стра­хом, ты бессилен. И тогда - горе тебе!

11 июня вышло распоряжение снять все антенны и сдать все радиоприемники.

Витковские, на винограднике у которых я только что закончила опрыскивание, антенну сняли, но ночью опять ее натянули и услышали странное сооб­щение из Болгарии. Советские власти, сообщалось, готовят в Бессарабии какие-то массовые мероприя­тия. Но в чем они будут состоять, этого мы никак не могли разобрать!

Вместе с тем, бросалось в глаза, что со всех окре­стных сел были согнаны в город подводы. Возчикам, то есть самим хозяевам подвод, было велено запас­тись фуражом и едой на три дня. Во всех дворах сто­яли телеги, переминались с ноги на ногу лошади, бро­дили люди в сукманах с кнутом и торбой хлеба в руках. Все было непонятно и почему-то вызывало беспокойство и чувство надвигающейся беды.

«Тихо вшендзе... Цо то бендзе»

Я должна была на ночь пойти довольно далеко, в поле со стороны деревни Егоровки, где я подряди­лась рано поутру начать опрыскивание виноградни­ка бордосской жидкостью. Перед вечером я зашла к Сергею Васильевичу Мелеги, он жил не у жены, а снимал комнату где-то на улице Дворянской. Он был очень подавлен и встревожен. Свою тревогу он оп­равдывал ссылкой на Мицкевича: Тихо вшендзе... Цо то бендзе!

«Тихо всюду... Что-то должно случиться». И прав­да: над всеми повисла какая-то гнетущая тишина. Сергей Васильевич рассказал мне странную историю. В Застынке, юго-восточном предместье горо­да, жил один очень энергичный, жизнерадостный мужичок. На своем приусадебном участке он уст­роил питомник плодовых деревьев - полукарлико­вых и карликовых. Он и его три сына-подростка сами сеяли подвои, прививали на них лучшие сорта и с каждым годом богатели: его саженцы заслужили ре­путацию лучших в уезде.

Веселый и хлебосольный мужичок, он легко с людьми сходился и обзаводился друзьями. Разумеет­ся, подружился он и с теми советскими военнослу­жащими, которые у него квартировали. О чем шла у них беседа в этот день, когда он распивал с ними свое лучше вино, неизвестно. Только после этого разго­вора его видели бледного и растерянного. Он шел, пошатываясь, хоть и не был пьян. Хватаясь за голо­ву, он бормотал:

- Боже мой! Какой ужас! Вот не ожидал... Ах, Иро­ды, Ироды, что вы затеяли? За что такая кара?!

Вечером его вынули мертвого из петли.

Что такого могли поведать ему его друзья, что он -такой весельчак и жизнелюб - предпочел наложить на себя руки?

Он был один из тех, кто больше всех радовался приходу к нам Советской власти.

Разговор не клеился, как будто рядом с нами сиде­ла тень повешенного, и мы задавали себе тот же во­прос: «За что такая кара?»

С тяжелым сердцем рассталась я с Сергеем Васи­льевичем и не торопясь, как-то нехотя побрела спер­ва на гору, к Эмме Яковлевне, а оттуда, захватив ба­раний полушубок и книгу Сенкевича «Пан Володыевский», направилась к месту работы, на ви­ноградник.

Но ноги как-то не хотели идти туда, и против воли я присела на краю обрыва у синагоги и повернулась лицом к Днестру. С этой точки открывалась замеча­тельная перспектива, и я никогда не могла пройти мимо, чтобы не остановиться и не полюбоваться зна­комым мне с детства пейзажем.

Вечер, который я не могу забыть

Многое в жизни забывается; образы и картины меркнут, затягиваются дымкой времени и, наконец, совсем стираются, исчезают из памяти. Но некоторые моменты запечатлеваются с поразительной яркостью, и время бессильно ослабить яркость красок.

Никогда не забуду я этого вечера!

Я сидела на теплом, еще не успевшем остыть от дневного зноя камне, погрузив босые ноги в теплую, мягкую пыль. Было душно. Надвигалась гроза. На во­стоке, далеко-далеко, полыхали зарницы, но грома не было слышно. Небо было затянуто тучами. Время от времени на землю с громким шорохом падало несколько крупных редких капель и в воздухе появлял­ся тот странный запах, который напоминал мне Одес­су, детство, дворника Тимофея, поливавшего из шлан­га асфальт во дворе дома №40 по Маразлиевской улице, нашего дома.

На небе не было привычных ласковых звезд, зато целые созвездия сверкали на земле: желтые, голубые и красные - какие-то зубастые, напоминающие те «зубы людоеда», которыми мы в детстве пугали друг друга, когда в темноте брали в рот догоравшую спич­ку.

Вот эта самая большая звезда - на площади; эта -возле парка на Дубовой улице, возле бывшей упра­вы. Возле них установлены громкоговорители, по три вместе, которые не умолкают ни днем, ни ночью. Днем они не так слышны, но теперь... Может быть, оттого, что они рядом со звездой, но кажется, что именно красные звезды, а не громкоговорители говорят, поют, играют. Чем темней, тем ярче; чем позднее, тем громче.

Каждая вспышка зарницы заставляет радио хри­петь, и казалось, что хрип вылетает из горла велика­на-людоеда со светящимися зубами и музыка от ис­пуга прерывается.

К горлу моему подкатился комок, в носу защипало, и не капли дождя - крупные и прохладные - упали в пыль, а жгучие слезы: по радио передавали одну за другой столь знакомые пьесы и в той же последовательности, как я их уже не раз слышала и прежде!

И вспомнился мне тот вечер, когда я в первый раз слушала эту музыку, передававшуюся в той же по­следовательности из Москвы: «Песня Сольвейг» и «Та­нец Анитры» Грига, «Лебедь» Сен-Санса, отрывки из балетов Чайковского «Щелкунчик», «Спящая краса­вица», «Лебединое озеро». И в заключение - «Италь­янское каприччио».

Исчезли «зубы людоеда» и серебристая лента Дне­стра, охватывающая дугой мыс, на котором располо­жена Цекиновка, исчезли светлячки города; не было больше ни черного неба, ни полыхающих вдали зар­ниц...

Перед глазами - иная картина.

Освещенная керосиновой лампой уютная комна­та; в кресле возле круглого столика, покрытого бар­хатной скатертью, сидит папа - смуглый стройный старик с тонкими, благородными чертами лица. Круп­ные кольца серебряных кудрей, на коленях сложен­ная газета, у ног - легавая Диана, а на спинке кресла зеленая от старости, с ярко-янтарными глазами лю­бимая папина кошка. По другую сторону стола - Ира. Забыта книжка, и Ира с блестящими глазами и чуть вздрагивающими ноздрями вся обратилась в слух. Тень от ее головы падает на стену, где на бараньих рогах (для торжественности мы их называем турьи­ми) мой арсенал: берданка и винчестер висят крест-накрест, и чуть пониже, над патронташем, шашка и кинжал. А за письменным столом, вся дрожа от вос­торга, священнодействует мама...

Теперь мы избалованы: всюду репродукторы, ра­диоприемники, телевизоры. Но тогда, в начале трид­цатых годов, среди наших лесов слушать Москву -это было чудо и вызывало восторг! А мама - она про­сто наслаждалась! Восторгу ее не было предела! Она так любила музыку, так ее знала, понимала, ценила!

Я музыку тоже любила. Но не это было главное. И не музыка сама по себе перехватила мне горло, и не она выжала из глаз моих слезы. Просто на меня пахнуло тем уютом, который царил в той комнате, той любовью, спокойствием и взаимным уважением, ко­торые так тесно связывали всю нашу семью, и мне до боли захотелось человеческой жизни, доверия, люб­ви - всего того, что было! Мне показалось, что это не я сижу на камне у синагоги, что я там, на ковре, у па­пиных ног, что рядом со мной Ира, любимая сестра, что я любуюсь полной воодушевления мамой и что я имею право на счастье!

О! Горе и одиночество пройдут, и я дождусь счас­тья! Я хочу жить! Хочу прижать к своему сердцу мою добрую, любимую, доверчивую и всегда восторжен­ную маму! А для этого надо бороться: победа сама собой, без борьбы не приходит!

Музыка окончилась. Близилась полночь. По радио передавали последние известия. Но в ушах раздавал­ся бравурный звон фанфар и где-то вдали слышался голос Сольвейг, а в душе моей чей-то голос повторял: «Борись! Терпи, не робей! Вперед, всегда вперед, только вперед! Правда всегда победит!»

Не знала я, что наступит критический момент, ког­да отчаяние захлестнет меня черной волной и смерть покажется мне желанным избавлением и что вот тог­да знакомые звуки этой же музыки, вылетавшие из репродуктора в кабинете следователя Титова, мгно­венно воскресят в памяти эту душную ночь, после­днюю ночь на родной земле, сметут с души моей ма­лодушие и напомнят: «Ты имеешь право на жизнь! Борись! Правда победит!»

Судьба...

Что значит это таинственное слово? Что было бы, если бы в эту ночь не пошел дождь? Не знаю... Лучше? Хуже? Но все должно было произойти именно так.

Ночью прошла гроза с сильным дождем, опрыски­вать виноградник было нельзя. Почему я не поверну­лась на другой бок, не натянула тулуп на голову и не продолжала спать? Ведь я добралась до шалаша дале­ко за полночь и так редко имела возможность поспать всласть! Почему пошла босиком по грязи в город?

Судьба! Все та же судьба...

И час пробил

Я быстро шагала через Божаровку, предместье Со­рок, и слышала плач и причитания. Может быть, думала я, в одном из этих домов кто-то умер и по древ­нему обычаю на восходе солнца женщины должны причитать по покойнику традиционное:

Взошло солнце, но для меня - темно...

Смерть закрыла твои очи,

черное горе крылами своими скрыло

свет очей моих...

А может быть, когда что суждено, то человек и глух и слеп к предупреждениям? Как это говорится в сти­хотворении «Канут» А.К. Толстого:

Его не спасти! Ему смерть суждена!

Влечет его темная сила!

Так это или нет, но я дошла до Титаревых. Они только что проснулись и собирались пить чай на кры­лечке, выходящем в сад. До чего же было мирно и радостно кругом. После ночной грозы солнце светит особенно ярко, птички щебечут особенно радостно и дышится как-то очень уж легко!

Не успели мы сесть за стол, как на крыльцо откуда ни возьмись взбежала соседка - полуодетая, непри­чесанная, с вытаращеннами глазами - и быстро-бы­стро зашептала:

- Вы слыхали? Петю Маленду среди ночи забра­ли! Не разрешили ничего с собой взять. Он, жена, дети - все оделись второпях во что попало. Матери не разрешили с ним попрощаться. Старушка хотела ему 100 рублей передать - не позволили! Старушка плачет! Все плачут! И многих, многих вот так среди ночи ни за что ни про что похватали, на подводы по­сажали и неизвестно куда везут!

Точно пелена спала с моих глаз. Так вот зачем в город согнали столько подвод! Так вот почему нака­нуне изъяли радиоприемники! Теперь понятно, по­чему тот весельчак из Застынки вчера удавился!

- Ну значит, и мой черед пришел! - спокойно, по­чти весело сказала я. И не успела окончить фразы, как увидела Алису, дочь Эммы Яковлевны. Она по­чти бежала по узкой улочке, что шла в обход главной улицы. Запыхавшись и размахивая руками, она еще издали кричала:

- Фросинька! За вами еще ночью приходили. Двое с ружьями. А утром пришли шестеро. Вооруженные. Кричали. Так сердились! Мы, говорим, не знаем... А они - свое. Ужас что происходит! Всех похватали! Домнику Андреевну, Витковских... Леонтина бере­менна, вот-вот ей родить! Жозефина Львовна боль­на - и все равно забрали... И Иванченко, и Гужа... Боже мой! Дети, старики... В чем попало - раздетых, больных... Ой, да что же это? Злодеев так не хвата­ют, а ведь это мирные, работящие, ни в чем не повин­ные люди! Ах, Фросинька! Бегите, спрячьтесь! Куда-нибудь бегите... Может быть, спасетесь.

И она захлебнулась и умолкла. Добрая, растерян­ная, перепуганная Алиса.

- Бегут те, кто виноват, а прячутся трусы! - с неко­торой напыщенностью сказала я. - Не стану я дожидаться, чтобы меня, как щенка, за шиворот тащили! Сама пойду. Прощайте!

Лара со слезами кинулась мне на шею.

- Возьми хоть чего-нибудь на дорогу!

- Эх, что там хитрить, выгадывать! Не до багажей тут... Сами слышали: детей, и тех полуголыми заби­рают! Пусть мои вещи вам остаются: может, после мне вышлете, а нет - так вам пригодятся! Рабочая одеж­да, одеяло - и хватит! Куда бы ни привезли, будет ра­бота. Было бы здоровье (а у меня оно, слава Богу, есть) - хлеб будет.

А про себя подумала: «Вот деньги бы не помеша­ли». Но что поделаешь, я свой заработок не торопи­лась получать и работодатели мне здорово позадолжали! И Гужа, и Витковские, и Домника Андреевна, да и сами Татаревы также... Но им хуже, чем мне: я хоть одна. Никто со мной и из-за меня страдать не бу­дет. А я выдержу. Я все выдержу!

Последние шаги в «мирской» жизни

Когда человек постригается в монахи, он трижды должен поднять с пола ножницы, которые нарочно роняет постригающий. Это как напоминание: «Оду­майся, пока ты не вычеркнут из числа живых!»

Нечто подобное имело место со мной в тот памят­ный день - пятницу 13 июня 1941 года.

Последний день моей «мирской» жизни...

Подымаясь «на гору», я еще раз остановилась воз­ле синагоги, на том самом месте, где накануне вече­ром я сидела, слушала музыку, прерываемую грозой, и смотрела на «зубы людоеда».

Гроза омыла вечно прекрасную природу, а люди -ничтожная плесень на лице земли - делали свое же­стокое дело: сверху было хорошо видно, как беско­нечная вереница телег, окруженных толпою людей, медленно движется вдоль Днестра. Хвост этого по­хоронного шествия, покидая город, проползал мимо Бекировского шлагбаума, а головы не было видно: должно быть, она, миновав Застынку, уже вытяги­валась на Флорештское шоссе. Было что-то страш­ное в этой муравьиной дорожке, которая, если смот­реть с большого расстояния, казалось, вовсе и не двигалась! До меня доносился какой-то назойливый шум вроде жужжания комаров, когда они танцуют на закате. Это был плач людей, над которыми изде­ваются люди, их же братья!

Я шла по немощеной улочке мимо маленьких до­миков, окруженных тщательно возделанными сади­ками, где ярко цвели омытые грозой цветы, и так дико было видеть то открытые настежь двери и разбро­санные по двору вещи: опрокинутый вазон герани, детскую куклу, - то наскоро заколоченные (должно быть, соседями) двери, то нетронутые дома, перепу­ганные хозяева которых растерянно жались друг к другу и разговаривали шепотом.

Казалось, вот-вот грянет гром и голос с неба спро­сит:

- Каин! Что сделал ты с братом твоим, Авелем?

«Благословляю вас на крестный путь!»

Первая на пороге встретила меня Паша. Она была смущена и растеряна. Слезы текли по ее лицу, и было видно, что она не притворялась, когда, обняв меня, всхлипывала:

- А вас-то за что? Такая добрая, работящая, хоро­шая...

- Не огорчайтесь, Прасковья Ивановна! Лес ру­бят - щепки летят! Может, еще все к лучшему обер­нется!

- Ах, нет, нет! Добра не ждите... Это не только бес­смысленная жестокость, это обдуманное злодейст­во!

- Ладно! Перемелется - мука будет! Я одна. Здо­рова. Работать привыкла. Мне-то чего бояться?! В дверях появилась Эмма Яковлевна.

- Бояться надо только Бога. Но на Него же надо и надеяться!

Седая, сгорбленная, она протянула ко мне руки:

- Я заменю вам мать и благословлю вас на крест­ный путь ваш! Уповайте на милость Господню и на молитвы матери вашей! Мое благословение будет сопутствовать вам повсюду, куда бы ни завели вас неисповедимые пути Господни! Аминь!

Я опустилась пред ней на колени, и старушка пе­рекрестила меня и поцеловала в лоб.

Сборы были недолги: я надела солдатские штаны, кирзовые сапоги, коротенькую куртку на пояске. В рюкзак сунула смену белья, шорты и рубаху из до­мотканого холста, рабочие башмаки, кружку и лож­ку. В кармане папины часы (они случайно уцелели, так как были в чистке в тот день, когда нас выгнали из дома), его охотничий нож и б рублей - все мое «на­личие». В другом кармане паспорт и фотография отца.

Я хотела взять свое одеяло, но Паша настояла, что­бы я взяла ихнее, из чистой шерсти: «Вы не знаете, что вас ждет. Вам оно еще как пригодится!»

Спасибо ей, хорошей, доброй русской женщине! Сколько раз спасало меня это одеяло! Жива ли сей­час эта самая Паша? Живы ли ее дети - мои крестни­ки? Жив ли Гриша Дроботенко - простоватый паре­нек с добродушной улыбкой и доброй душой, напускавший на себя нарочито хмурый вид?

Великий постриг

Тихо было во дворе «богоугодного заведения» на Дубовой улице. Даже радио молчало. Я назвала себя и сказала, что меня не было дома, когда ночью за мною приходили. Мне сказали:

- Зайдите через часа полтора-два... Звякнули ножницы, упав на пол первый раз. Я пошла к Марье Петровне Аквилоновой, чтобы скоротать время. Это была женщина жизнерадост­ная, легкомысленная, но неглупая. Она мне надавала массу практических советов. И первым долгом -скрыться и замести следы:

- Наверное, вас считают уже высланной, и если скроетесь с глаз, то о вас позабудут...

- Нет! Ложь и малодушие для меня неприемлемы.

- Тогда надо запастись деньгами и взять с собой все, что можно превратить в деньги.

- Нет! Если меня насильственно увозят, обязаны и кормить, и обеспечить работой, а значит, и заработком.

- Вы наивный человек, Фрося! Вы не встречались со злом и поэтому не верите в него. Вам предстоит многому научиться, а за науку платят. Да поможет вам Бог!

Я была спокойна. Более того - беспечна. Сказать правду? Мне кажется, я была рада... Я чувствовала, что знакомство со мной сможет навлечь на людей не­приятности. Разве не лучше удалиться? Не бежать, а именно уехать. Не надо ни лгать, ни скрываться. Пусть уж увозят!

Но какой это будет удар для мамы! А ведь от нее не скроешь! Во всех газетах Европы это бесчеловечное выселение будет комментироваться на все лады!

И меня осенило! Я купила шесть открыток, поме­тила их каждую другим месяцем - от июня до ноября. На первой, датированной 20 июня, я написала, что ра­ботаю на виноградниках и живу хорошо: здорова, спокойна, отношение ко мне хорошее; в июльской я писала, что работаю на уборке хлеба, на ферме; в ав­густовской описывала молотьбу, а в сентябрьской, октябрьской и ноябрьской - сезонные работы на ви­ноградниках. А там, дальше...

Э, да я и не сомневалась, что в декабре я уже вый­ду в люди - заслужу почет и уважение и смогу напи­сать маме всю правду!

Открытки я передала Аквилоновой, и она обещала опускать их по одной ежемесячно. И с легким серд­цем опять пошла совать голову в петлю.

Но ножницы и во второй раз брякнули, падая на пол. Мне было сказано зайти еще раз. После обеда!

И снова я брожу по опустевшим, как при эпидемии чумы, улицам. Мне не хочется думать, что я вижу их в последний раз. Я бодрюсь, но чувствую, что ждет меня что-то недоброе.

Ожидание угнетает. Как перед казнью. И хочется пожать руку друга, хочется встретить понимающий взгляд, хочется выплакаться на груди родного чело­века!

Но где он, родной мне человек? Пройдет больше семнадцати лет, прежде чем единственный родной мне человек прижмет мою буйную голову к своей материнской груди. К той груди, в которой билось са­мое любящее, переполненное материнской гордос­тью сердце, ныне замолкнувшее навек.

Я решила зайти попрощаться с профессором Александром Дмитриевичем (или, как называли его, Дедиком), отцом Ирины Александровны Яневской. Его я нашла на террасе, выходящей в сторону Днес­тра, и была этому рада - в комнату я бы не зашла. Старичок, которому уже исполнилось 84 года, был очень подавлен событиями прошлой ночи. Дрожа­щими руками обнял он меня за плечи и поцеловал. Затем извлек откуда-то 25 рублей:

- Возьми, Фросинька! В дороге пригодится.

Я была тронута, но деньги вернула.

- Никто не знает, дорогой Александр Дмитриевич, что ждет вас самих завтра! И деньги могут вам боль­ше понадобиться, чем мне: я молода, здорова, вынос­лива... Я все выдержу!

О храбрость неведения! Могла ли я предвидеть, что то, что меня ждет, превышает силы человеческие! И если я все это вынесла, то это результат чуда, ма­теринской молитвы и заступничества отца перед Бо­гом.

На этот раз мне не пришлось вновь подымать уро­ненные ножницы: великий постриг совершился, и в тот момент, когда я перемахнула через борт грузо­вика, судьба моя была уже решена...


Прощание с дубами

В машине нас было несколько человек, но запом­нила я лишь трех. Прежде всего, мальчик лет вось­ми-десяти - Недзведский из деревни Воловица.

Его родителей, мелких помещиков (в кавычках, так как от помещиков-предков у них осталось пять-шесть десятин земли и полуразрушенная избушка на семью из пяти или больше человек), забрали ночью, а маль­чик гостил у бабушки в деревне Боксаны, верстах в пятнадцати от Сорок.

Теперь его, маленького и беспомощного, без шап­ки и пальто, чужие люди везли в чужую сторону, не­известно куда, и перепуганный ребенок посинел от слез и захлебывался от горя. Больно было смотреть на него!

Но и другие две девочки производили не менее жалкое впечатление: они были в белых бальных пла­тьицах и в белых же туфельках на высоких каблуч­ках. Это были сестры, окончившие среднюю школу: сегодня у них был «белый бал» - первый бал в их жиз­ни, к которому они так готовились и первый раз в жизни одели высокие каблучки и сделали прическу.

Они жались друг к другу и цеплялись вдвоем за па­тефон с десятком пластинок - все их имущество. Взяли их прямо с бала. Где родители, они не знали. Они не плакали, а только дрожали мелкой дрожью, хотя июньский день был очень жаркий.

Машина тронулась. Я перекрестилась. Это получи­лось как-то инстинктивно.

Быстро убегала назад дорога. Я не глядела назад: меня некому было провожать... Жадно смотрела я на Днестр, на деревья, на меловую гору, ярко освещен­ную солнцем. Каждая пядь этой земли была связана с моим прошлым. Вот машина взобралась на гору и выр­валась напрямую, в сторону Стырлицкого леса. Теперь я смотрела туда, на запад, где за дубовым Шиманским лесом должны показаться они, наши любимые дубы-гиганты.

Прощайте, родные! Прощай, маяк моей молодости! С самого детства, откуда бы я ни возвращалась, эти два дуба, кроны которых издалека летом сливались в шар -весь кружевной зимой - всегда наполняли мое сердце теплом родного дома, теплом родительской любви. Те­перь у их подножия лишь папина могила, которой я по­клонилась в последний раз в пасхальную ночь. Тогда было сыро: пахло прошлогодней листвой и молодой травкой. Теперь сухой ветер бьет в лицо, и кажется, что дубы, затянутые дымкой, дрожат.

В последний раз я их увидела, когда машина с ревом ползла в гору. Затем они скрылись из вида. Обрыва­лась пуповина, связывавшая меня с родиной. Не той, о которой произносят напыщенные речи, а той, чью зем­лю нельзя унести на подметках своих башмаков.

Прощай, Цепилово! Все мое прошлое, прощай!

Категория: ГУЛАГ | Добавил: rys-arhipelag (19.01.2013)
Просмотров: 735 | Рейтинг: 0.0/0