Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Четверг, 25.04.2024, 20:50
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 6.
В телячьем вагоне

Теперь я уже не помню, как попала в вагон. Помню толпу, солдат, крики, пинки, давку в вагоне, битком набитом растерянными и растерзанными людьми.

И тихий солнечный закат. Такой мирный, привыч­ный, что просто не верилось, что может «равнодуш­ная природа красою вечною сиять», когда в повалку лежат, цепляясь за кое-какой скарб, женщины, муж­чины, дети в телячьем вагоне, где в стене прорезано отверстие со вделанной в него деревянной трубкой, которая будет нашей первой пыткой - хуже голода и жажды, так как мучительно стыдно будет пользовать­ся на глазах у всех такого рода нужником.

Пытка стыдом - первая пытка... А сколько их еще впереди! Человек умеет быть изобретательным, ког­да надо издеваться над себе подобными!

Еще сутки простояли мы на запасном пути на на­шей станции Флорешты. Все так же шуршали камы­ши на Реуте, протекавшем у самой железнодорож­ной насыпи, все так же поблескивала вода; те же род­ные белые мазанки в беспорядке разбросаны на том берегу, все фасадом на восток, так же знакомы не­высокие заборы с закругленными углами, сложенные из плоских камней; те же сливы и вишни, реже - яб­лони, айва, абрикосы; все те же колодцы с журавля­ми стоят группами по два-три в низине. И все это как будто уже чужое...

«Дети - наше богатство»

Что запомнилось мне в эти первые сутки неволи? Два события. Первое - рождение ребенка в сосед­нем вагоне №39 (наш был последний, №40; за на­шим был лишь один служебный). Второе. Даже не знаю, как это назвать... Рассортировка? Разлука? Разрывание семей? Это что-то вроде тех сцен, которые описывает Бичер-Стоу в «Хижине дяди Тома», когда негритянские семьи продают по частям. Только тут были не негры. И происходило это в XX веке.

Расскажу по очереди.

Какой-то военный раза два обошел весь состав, вызывая какого-нибудь медика. Врачи среди нас, бе­зусловно, были, но каждый надеялся: «Авось выпус­тят!» - и никто не желал оказаться эшелонным врачом. Видя, что никто не отзывается, я сказала, что, будучи ветеринарным фельдшером, могу оказать по­мощь и человеку, если уж очень нужно и лучшего спе­циалиста нет. Меня вывели. Идти далеко не пришлось: помощь нужна была в соседнем вагоне.

О, наш вагон был счастливый! У нас было лишь ше­стеро детей, и то младшему был уже б лет. И боль­ных у нас не было, если не считать двух старух. В со­седнем же вагоне был кошмар! Одних детей там было 18. И вот в этом кошмарном уголке ада родилась де­вочка. Тринадцатый ребенок несчастной, перепуган­ной женщины! Ее муж, жандарм, сбежал в Румынию, а все семьи таких невозвращенцев подлежат высыл­ке. Дети были изможденные, худые, в лохмотьях. Старший мальчик лет 14-15. Явный кретин: откры­тый рот, из которого течет слюна, бессмысленный взгляд, нечленораздельная речь...

Кому нужно было отправлять в ссылку беремен­ную женщину с такой оравой детей? И вот в первый же вечер она родила. Роды, судя по ногтям новорож­денной, были преждевременные. Послед не отделял­ся, матка не сокращалась, и роженица истекала кро­вью. Нужно было путем массажа «по Креде» удалить послед и затампонировать матку.

Я сказала, что тут без врача не обойтись, и, пока я кое-как ей пыталась помочь, в каком-то вагоне выя­вили врача, еврея Лифшица, и вдвоем мы с грехом пополам справились.

Лишь поздно ночью вернулась я в свой вагон и до утра не могла уснуть. И не оттого, что трудно было спать, скорчившись в три погибели, под стон и плач человеческого стада, сгрудившегося в тесном, нео­прятном загоне, а потому что меня угнетал кошмар, увиденный мной в соседнем вагоне! Нет, разум чело­веческий отказывается понимать! Ну пусть меня надо выслать. Может быть, я бельмо на глазу! Может быть, я им действительно мешаю. Но куда погнали беремен­ную женщину с целым выводком чуть живых детей, у которых и смены белья нет?! И - накануне родов!

Сколько раз, наблюдая подобные сцены, я не мог­ла избавиться от мысли, что смерть - далеко не са­мый жестокий выход из Положения.

«Семья - основа государства»

Утром - другой сюрприз. Сперва комиссия, соста­вившая список и сверившая наличный состав со спи­сочным. Затем другая комиссия, отобравшая по спис­ку почти всех мужчин. Чем они руководствовались? По какому признаку разрывали семьи, разлучали ма­терей с сыновьями, жен с мужьями, я и по сей день не пойму! Часть мужчин, и притом вполне трудоспо­собных, были оставлены со своими семьями. С дру­гой стороны, забирали довольно-таки ветхих стари­ков. И - что уж совсем непонятно - забрали из на­шего вагона женщину, бывшую помещицу из

Хотинского уезда, оставив, однако, в вагоне трех ее детей. Старшей еще и пятнадцати лет не было, а млад­ший мальчик 12-ти лет - эпилептик: припадки повто­рялись ежедневно по утрам. Были они очень тяже­лые: мальчик бился с пеной у рта и закатившимися глазами, прикусывал язык, марался и мочился, а за­тем несколько часов лежал как труп.

Бедные дети! Даже птенца, вывалившегося из гнез­да, жалко. Но эти люди не имели человеческого (и да­же звериного) сердца!

«Отцовский дом покинул я...»

Мысленно я возвращаюсь к первым часам моей не­воли - к тем предвечерним часам в телячьем вагоне. Должна же была я при всем моем оптимизме почуять что-то недоброе?!

Ссылка... Это слово пробуждало много воспоми­наний о прочитанном: Радищев, декабристы, Шамиль. Наконец, ссыльно-каторжные. Какое-либо преступ­ление, мятеж, и виновных - обычно после суда и тюрьмы - отправляют в чужие края.

В голове путались обрывки песен: «Отцовский дом покинул я, травой он зарастет...» Нет, это не подхо­дит! Ведь там говорится: «Малютки спросят про отца, расплачется жена...» Дети, жена не совершали пре­ступления. Они остались дома. А здесь?

«Не за пьянство иль буянство и не за ночной разбой стороны родной лишился я... За крестьянский мир чес­тной». Нет, и это не подходит. Зачем было брать тех двух девочек в бальных платьях, с патефоном? Или малыша Недзведского, гостившего у бабушки?

Так что же это за ссылка? Ах, вот! Это, наверное, подойдет - картина Ярошенко «Всюду жизнь»: заре­шеченное окно «столыпинского» вагона; белоголовый мальчишка бросает крошки голубям; рядом с ним ста­рик дед, грустно смотрящий на голубей, на внука, на небо. Это крестьяне, которых, как рассаду, вырвали отсюда, чтобы пересадить туда. Из земли - в землю. Со всем их крестьянским скарбом - с коровенкой, с плугом, с конягой.

Я убеждаю себя, что это так. Во всяком случае, по­хоже, но перед глазами встают вереницы самых раз­нообразных людей: Зейлик Мальчик, успевший зах­ватить лишь детский ночной горшок; та старуха из Водян, успевшая взять лишь вазон цветущей герани и зажженную лампу; старик еврей, истекающий кро­вью от геморроя, беременная женщина на сносях, имеющая дюжину полураздетых детей и ни одной рубахи на смену. А те две девочки с патефоном?

И все это множество самых разнообразных лю­дей - мелких служащих, лавочников, гулящих девок и учителей, которых роднило лишь одно: все они не понимали, что это с ними происходит, и плакали с пе­репугу и отчаяния!

И особенно когда взор падал на эту сбитую из досок и врезанную в стену трубу, в которую мы, муж­чины и женщины, в большинстве знакомые, должны будем на глазах друг у друга отправлять естествен­ные надобности.

Нет! Это было необъяснимо, непонятно и, как все непонятное, пугало.

Бежать? Не бежать?

Случайно я обнаружила, что вторая дверь нашего вагона - противоположная той, через которую нас загоняли, - не заперта снаружи. Я ее легонько толкнула, она поехала в сторону и... передо мной открылась до того знакомая мирная картина, что я просто окаменела. Разум отказывался понять, что все это: белые мазанки деревни Варваровки с садами и огородами, окруженными оградами из камня-плитняка, колодцы с журавлями и деревенское стадо - черяда, затянутое облаком пыли, возвращающееся с выпаса под лопотанье самодельных колоколец-таланок, и даже само солнце, низко стоящее над горизонтом поту сторону Реута, -все это уже не мое, чужое, что скоро все это скроется, и, быть может, навсегда. И старый как мир инстинкт, тот инстинкт, который заставляет зверя, попавшего в ловушку, искать из нее выход, мне сказал: «Беги!»

И в самом деле, почему бы мне не бежать? Охрана не очень строга пока что. Несколько часовых ходят, но надежнее часовых -страх. Во-первых, страх за близких. Ведь людей заб­рали целыми семьями, и побег одного члена семьи не­минуемо повлечет за собой репрессии против остальных и даже против тех близких, которые пока что уцелели. А затем страх сам по себе. Страх людей, лишенных имущества, привычной жизни, тех прав, которые казались неотъемлемыми. Страх людей, бо­ящихся, как бы не было хуже.

Вспоминается анекдот: в первые годы «Великой Бескровной» двух интеллигентов ведут на расстрел. Один говорит: «Давай бежим!» Другой ему: «А хуже не будет?»

Я могла бы бежать. Несколько прыжков - и я в ка­мышах речки Реут. Собак не видать. А если они и есть, то в воде след быстро потеряют. Скоро стемнеет. Ночь безлунная. К рассвету я буду в Оргеевских ле­сах - тех знаменитых Кодрах, где человека найти не легче, чем иголку в стоге сена! Кто из-за меня мог бы пострадать? Друзья от меня отвернулись, и я имела право не считать их друзьями. Ира, слава Богу, дале­ко. Тетя Катя? Она к этому времени - полуживая и почти совсем слепая - переселилась в лачугу где-то на окраине, и вряд ли кто-либо сочтет ее в ответе за это. Старушка Эмма Яковлевна? Однако проживаю­щий у нее лейтенант удостоверит, что я жила там, где работала: у чужих людей.

Нет, за меня никто отвечать не будет. Так что же помешало мне бежать? Неужели и впрямь интелли­гентское рассуждение «как бы хуже не было»? Нет! В безумии своем я считала, что хуже быть не может, а следовательно, будет лучше! Что это - глупость? Или надежда?

Если верить Шиллеру, человек надеется, что он рожден для лучшей доли:

Es ist kein leerer schmeichelnder Wahn,

Erzeugt im Gehirne des Thoren.

Im Herzen kundet es laut sich an:

Zuwasbesserm sindwirgebohren.*

А когда становится уж очень тяжело, то эта самая надежда говорит:

Die Welt wird alt und wird wiederjung, Doch der Mensch hoft immer Verbesserung!**

Человек надеется на лучшее, исходя из того, что хуже быть не может!

О доверчивость, родная сестра глупости! Пора бы ус­воить, что понятие «хуже» - это тот алгебраический «п», к которому всегда можно прибавить единицу! «Надеж­да - вольности сестра»... Нет, сестра глупости, равно как и доверчивость.

Рассуждать о том, правильно ли я поступила, не воспользовавшись этой возможностью поиграть в «кошки-мышки» в камышах, я могла сколько угодно, но исправить ошибку (если это и было ошибкой, в чем и поныне сомневаюсь) было поздно: утром две­ри уже были заперты.

И обман бывает гениальным

Днем, как я об этом упоминала, была совершена еще одна ненужная жестокость: разлучили семьи, отделив почти всех мужчин и часть женщин.

Не буду останавливаться на подробных описани­ях этой «сортировки»: госпожа Бичер-Стоу сделала это более талантливо, чем сделала бы я. Но тогда, судя по ее описаниям, делалось все это примитив­но, прямолинейно.

Tempora mutantur et nos mutamur in illis.*

Здесь были не негры, в большинстве неграмотные, с младенческих лет знающие, что они - увы! - вещь, кому-то принадлежащая. Мы же привыкли считать себя людьми, свобода и неприкосновенность лично­сти и собственности которых гарантированы Кон­ституцией и охраняются законом.

Надсмотрщики никого не хлестали бичом и не та­щили за шиворот; они просто вызывали по заранее составленному списку и успокаивали, улыбаясь, встревоженных женщин. Когда же вызванные не вернулись и женщины, почуяв недоброе, заголоси­ли, - им солгали, их обманули.

Признаюсь, что в этом обмане замешана была и я.

- Кто из вас знает и русский и молдавский язык? Нам нужно растолковать женщинам, зачем мы взяли их мужей, - обратился конвоир к «населению» на­шего вагона, самого близкого к служебному.

Разумеется, вызвалась я. Разве я знала, что сооб­щу им ложь?

Много времени потребовалось для того, чтобы окончательно убедиться, что у нас все от начала до конца построено на лжи, ложью питается и порож­дает лишь обман...

Вот что я должна была сообщать, когда меня во­дили из вагона в вагон:

- Женщины! Туда, куда вас привезут, ничего не приготовлено для вашего удобства. Мужчины поедут вперед, прибудут раньше и встретят вас на месте.

Это был, разумеется, обман. Но обман гениаль­ный. Он очень облегчил задачу конвоиров: все были готовы покорно и терпеливо ехать туда, где семьи вновь соединятся.

Но мне стало как-то не по себе.

Если это так, то зачем же из нашего вагона взяли двух совсем дряхлых стариков, а нескольких моло­дых оставили? И зачем взяли женщину, оставив у нас ее троих детей?

Во всяком случае, никто больше не видал тех, кого в этот вечер забрали.

А видела я то, что в пути никто не пытался ни бе­жать, ни сопротивляться, ни даже плакать. Все жили надеждой:

- Приедем и там встретимся с мужьями, сыновья­ми, отцами. Пусть будет нам тяжело, но мы будем вме­сте.

С какой радостью кидались все к окнам, к щелям, если наш поезд проезжал мимо толпы людей, кото­рых вели под конвоем!

- Наши мужья! Это они идут нас встречать!

И невдомек было, что это за бараки, для чего эти высокие изгороди из колючей проволоки с вышками по углам. За Уралом мы нередко видели эту картину, полагая, что это бурильные вышки нефтеразведки.

Да, «железный занавес» был герметичен. Хотя, надо признаться, мы сами не хотели за него заглядывать, когда в свое время газеты пытались кое-что растол­ковать. Каждый верит в то, во что хочется верить! Мы хотели верить, что «там» - суровая, гордая страна, ок­руженная врагами, которая мужественно преодоле­вает все препятствия и строит счастье. Сначала -свое, затем - всего человечества.

За год - с 28 июня 1940-го по 13 июня 1941 года -многое пришлось пересмотреть, сделать множество открытий и внести коррективы. А сколько неожидан­ностей было впереди!

Для многих оказалось потрясением, когда по при­бытии на место ссылки выяснилось, что никаких му­жей там нет.

И дикой выглядела та жестокость, тот цинизм, с ко­торым обращались к женщинам, плачущим, причита­ющим в отчаянии:

- Где же мой Вася? А где мой Гриша?

- На что тебе именно Вася? Разве Петя хуже? Мо­жет, я заменю тебе твоего Васю?

Об этом Бичер-Стоу не писала.


Поминальник:во здравие или за упокой?


Размышления и сомнения

Медленно движется наш поезд. Мы едем... Нет, я неправильно выразилась: нас везут. И везут неизве­стно куда. Везут, как нечто ворованное, что надо скрывать от людей: наш эшелон останавливают на разъездах, и во всяком случае так, чтобы не знали, где мы. Но теперь у меня много, очень много време­ни для размышлений.

Вот через несколько дней сравняется год, как я под советским владычеством. Отчего же я так еще плохо разбираюсь в сущности этого режима? Отчего вста­ет вопрос: за что? Отчего приходишь к выводу, что опять что-то не так? Отчего, слушая радио (главным образом Москву), читая книги (преимущественно из­данные в Европе), газеты (и советские, и просовет­ские, и антисоветские), представляешь какую-то оп­ределенную картину, которая потом оказывается аб­солютно не соответствующей действительности?

Оттого ли, что СССР - это Россия, а Россия - это моя родина, а родина - это мать... Каждому хочется видеть свою мать доброй, умной, справедливой. Хо­чется доверчиво идти туда, куда тебя ведет твоя мать. И вдруг она оказывается вурдалаком и ведет тебя в трясину!

Нет, этого быть не может! Этому я не хочу верить! И опять мысли. И опять сомнения.

«Дети - наше богатство». А перед глазами карти­на: на полу вагона в луже крови и окровавленных тряпках - роженица. В кровавом студне барахтает­ся новорожденная девочка. Заниматься ребенком некогда: пуповина кое-как перевязана. Из матери кровь так и хлещет. Искусанные губы - белые... И рядом 12 детей. Дети этой умирающей женщины. Их ве­зут в ссылку. Куда? Зачем? За что?

Гнусный обман раскрылся, когда мы прибыли в Молчанове на Оби, откуда нас должны были распре­делить: тех, кто посильней, и одиноких должны были повезти дальше, на север; остальных - распределить по близлежащим лесным колхозам. Тут обман рас­крылся во всем его цинизме.

Нужно иметь каменное сердца, чтобы смеяться, видя, как рыдают жены, как заламывают руки мате­ри... А они - те, кто освободил нас из-под гнета по­мещиков и капиталистов, - смотрели на них, хохота­ли и отпускали похабные шутки.

Я разожгла в сторонке небольшой костерок, чтоб в его дыму спасаться от «проклятья нарымской тай­ги» - комаров. Мысли мои были безрадостны. Глядя на рыдающих женщин, я повторяла: «Слава Богу, что маму я отправила за границу!..»

«Гений и злодейство - две вещи несовместные». Так утверждал Моцарт, если верить Пушкину. Но мне сно­ва приходит на ум, как гениально было задумано и осуществлено «злодейство», когда и без того обездо­ленных, ни в чем не повинных людей разлучили.

Сперва перекличка по списку: всех согнали в одну половину вагона и по алфавиту вызывали на другую половину. Значит, все налицо. После этого стали опять вызывать, но уже не по алфавиту. А когда та­ким образом отобрали 12 мужчин и одну женщину,
их вывели и дверь заперли.

Вопли отчаяния женщин, плач детей... Но этого мало. Всем оставшимся объявили, что «му­жья ваши поехали вперед, чтобы все для вас приго­товить, и там вас встретят...» Разве не гениально? Не будут пытаться скрыться, отстать от эшелона. Напро­тив! Женщины рвутся, чтобы поскорее вновь оказать­ся пусть и на чужбине, но в своей семье.

Что-то здесь не так!

В ту ночь - первую ночь в пути - я не могла уснуть. Мысли толпились в голове, я старалась разобраться в событиях трех последних дней - осмыслить, по­нять... Одно было ясно: что-то здесь не так! Но как я была далека от мысли, что еще долгие годы мне при­дется натыкаться на это «не так!» Во всех самых нео­жиданных аспектах. И даже теперь, когда я, старая и больная, растеряла все свои яркие перышки идеализ­ма и доверчивости (притом нередко - с кусками жи­вого мяса); когда я испытала все виды несправедли­вости и разочарования, мне все еще кажется, будто есть много неожиданного, что даст злой силе возмож­ность лягнуть туда, где побольнее!

Что я могу сказать о самом путешествии? Что это был кошмар? Нет! Как раз нам, в нашем последнем, не та­ком перенаселенном вагоне, было не так уж плохо. К счастью, у нас было не так уж много детей, к тому же  совсем не было грудных. И больных немного: припа­дочный мальчик 11 лет - эпилептик. Одна старуха с тяжелым гастроэнтероколитом. И девочка-старше­классница, кажется, ее звали Музой. Она была очень хорошенькой, вся сорокская молодежь была от нее без ума, и двое ее ухажеров - Лотарь и Минька - ехали в этом вагоне. Ей было до того стыдно в присутствии всех знакомых мужчин, особенно ее кавалеров, испраж­няться в деревянную трубу, что у нее получилось что-то вроде спастического паралича сфинктера.

О люди! Те из вас, которые знают, что такое стыд -жгучий, горький, мучительный стыд, - вы поймете, как это невыносимо мучительно! В России ко многому от­носятся по-иному: в школе принято всей толпой идти в уборную; в бане женщины всех возрастов находятся вместе голышом; наконец, очень большое количество людей побывало в тюрьмах, где стыд совсем утрачива­ется. Даже медосмотры проводятся без учета какой-либо стыдливости! Но у нас в Бессарабии, где голы­шом мать никогда не покажется дочери, а отец - сыну, даже увидеть в зеркале собственное отражение счита­лось бесстыдством.

А тут приходится на глазах у знакомых оправляться! Пусть от стыда не умирают, но трудно передать слова­ми, как это мучительно! Мы отгораживали эту трубу кто шалью, кто простыней. Постепенно мы хоть и со слеза­ми стыда, но привыкли, а эта бедняжка Муза чуть не погибла.

А голод, жажда, духота, усталость? Все это, само собой, постоянно сопровождало нас, но это легче было переносить!

Люди, так резко, неожиданно и жестоко вырван­ные из привычной, родной обстановки, на первых порах чувства голода не испытывают - для этого они слишком морально угнетенные, пришибленные. Они просто не могут есть. Это состояние я перенесла год тому назад, когда нас с мамой выгнали из дому. Я как будто не отчаивалась и духом не падала и уже рабо­тала на ферме (притом здорово работала!), но целую неделю ну просто в рот ничего не брала! Так получи­лось почти со всеми, кто ехал в нашем вагоне.

Когда нам, раз в день обычно, приносили какую-то еду, чаще всего похлебку с какой-нибудь крупой, никто не хотел есть! Ее ели только трое: парень, стра­давший малярией, его мать и я. И нам вполне хватало. Давали нам и хлеб, хоть и очень нерегулярно. По не­сколько булок. Мы сами его разделяли на всех. Мно­гие и сами не ели, и сушить сухари не догадались (хоть я и указывала, но безуспешно), а затем выбра­сывали зацветший хлеб! Эти горожане еще не знали истинной цены хлеба.

Ну а жажда? Ее мы испытали значительно позже. На первых порах ведра воды нам хватало. Да и после чего пить, если почти никто не ел? Кроме того, внача­ле погода была прохладной. С духотой мы столкну­лись позже.

Что же касается усталости, то многие мучились от­того, что в тесноте нельзя было вытянуться как сле­дует. Да и не все могли с непривычки спать на полу, в телячьем вагоне без рессор трясло и швыряло из стороны в сторону. Я же спала как убитая! Если бы у меня было хоть малейшее предчувствие того, что меня в дальнейшем ожидает, пожалуй, и я потеряла бы сон!

В неведомую даль

Нас везли как своего рода контрабанду. Нам про­совывали в дверь то ведро похлебки, то ведро воды, то вытряхивали из торбы хлеб. На вопросы не отве­чали, просьбы и жалобы не выслушивали. Даже просьбу о медицинской помощи.

Население нашего вагона было пестрое, по пре­имуществу не слишком интеллигентное: главным об­разом мелкие лавочники, чиновники и крестьяне. Преобладали крестьяне. Из интеллигенции - семья Мунтян. Из дворянства - я. Были три профессиональ­ных проститутки.

Характерный эпизод. Одна из них вела себя безо­бразно: сквернословила, похабничала. К ней пова­дились ходить «в гости» конвоиры. Однажды, когда к нам на поверку зашел начальник эшелона, я к нему обратилась с просьбой прекратить это безобразие, ведь у нас здесь дети.

Ответил он мне - слово в слово - следующее:

- Да, я понимаю: ей обидно, что ее вроде прирав­няли к вам, бывшей помещице. Но что поделаешь? Приходится ей терпеть ваше общество!

Итак, нас везли... И никто в нашем вагоне не мог себе представить, куда же это нас везут? И через ка­кие места? Однако постепенно я начала ориентиро­ваться: то прочту название, то услышу. И на стене куском опоки * вычертила что-то вроде карты.

Название «Первомайски мне ничего не сказало. Зато Кременчуг сразу поставил все на место. Так вот он, Днепр, который «чуден при тихой погоде»! Впе­чатления он на меня не произвел, как впоследствии и Волга. Должно быть, для того, чтобы оценить красо­ту, надо ее наблюдать не из узенького окошка теля­чьего вагона!

Сам Кременчуг, во всяком случае та его часть, че­рез которую нас везли, произвел удручающее впечат­ление! Мы привыкли, что дома, даже самые убогие, были чисто побелены, окна застеклены, чисто про­мыты и покрашены. А то, что мы видели, было гряз­но, обшарпано: будто черт метлой пригладил и граблями причесал! Вместо стекол то куски фанеры, картона, то просто тряпье.

Дальше - хуже.

Украина, прекрасная Украина с вишневыми садоч-ками, белыми мазанками, где ты?! Встречались дерев-ни, где половина домов была заколочена. Были и ка­кие-то полуземлянки, крытые дерном или соломой. Садиков с вишнями, подсолнухами, мальвами что-то очень мало. А поля! Большие, безбрежные... Только никак не понять, чем засеяны: пшеницей? сурепкой? осотом? А огрехи* на поворотах? Куда смотрят аг­рономы? Нет! Богатая Украина выглядела далеко не нарядно.

Но вот и Полтава. Сады. Много садов. Сразу чем-то пахнуло родным - напомнило Бессарабию. Но от­чего они в таком ужасном состоянии? Сухие ветви, даже целые деревья. Неокопанные, неухоженные. Нам это казалось совсем непонятным, необъяснимым. Не так представляли мы себе колхозный строй!

Харьков. Сразу видно - промышленный центр: сколько железнодорожных путей! Какое огромное паровозное кладбище! И трубы. Целый лес труб. Боже мой! Сколько дыма, копоти, грязи! Просто не­вероятно!

Затем Воронеж, Тамбов, Пенза...

И вот мы приближаемся к Волге. Сызрань, стан­ция «Батраки», и наш поезд на мосту через Волгу - на том самом мосту, в строительстве которого принимал участие и мой дед, полковник Антон Антонович Кер-сновский. Не думал он, что его внучку повезут через него в телячьем вагоне!

А о чем думала я, когда переезжала через эту реку, бывшую не раз трудно преодолимым рубежом для азиатских народов, рвавшихся в Европу? Думала я о том, что и для меня это будет нешуточным препят­ствием. И мысленно прикидывала, смогу ли ее пере­плыть при помощи пучков камыша? Вода с высоты мо­ста казалась очень синей, какой-то выпуклой и неподвижной. Я знала, что граница Европы и Азии пролегает значительно дальше, по Уралу, но именно теперь, переезжая через Волгу, стало как-то особен­но ясно, что Европа и все, что с детства привычно, остается позади.

Мама! Папа завещал мне никогда тебя не покидать... Ты говорила: «Tu es mon baton de vieillesse».* Атеперь ты одна, в чужой стране. И ты, Ира! Мой Ирусь, мой «сынку»! Мы были неразлучны. Но как хорошо, что тебя здесь нет! Ты сделала ошибку, выйдя замуж, но может быть, это спасло тебя от судьбы, подобной моей?

Увижу ли я вас, родные мои?!

«В воздухе пахнет грозой»

Думай не думай, а время бежит. Под колеса беско­нечной вереницей ложатся километры; мимо проно­сятся города. Вот Куйбышев. Город похож на огром­ную деревню из одно- и двухэтажных изб, черных, грязных. Поражает отсутствие деревьев, садов, украшений. Мусор, трубы, грязь и дым.

Уфа! Там впервые меня под конвоем повели за ки­пятком. Дул сильный ветер и гнал целые тучи рыжей пыли. Пыль была повсюду - хрустела на зубах и ре­зала глаза. Вот тут-то, на перегоне Уфа-Челябинск, произошла какая-то перемена по отношению к нам наших конвоиров: появилась сугубая враждебность, сменившая прежнее насмешливое отношение.

- Они стали злые, как осы, - сказал кто-то из нас. Мы были отрезаны от всего, что было за стенами нашего телячьего вагона, но чувствовали - что-то на­висло над нами: в воздухе пахнет грозой. В чем же дело? Обрывки фраз, произнесенных нашими конво­ирами, заставляли призадуматься:

- Ну, теперь прощай, отпуск!

- И на увольнение нечего рассчитывать!

- Балда ты! Отпуск! Увольнение! Это все пустяки! Тут не тем пахнет...

А в самом деле - чем же?

В том месте, где мы перевалили через Урал, ничто не напоминало того, что принято называть «горами», скорее - пологие холмы, поросшие лесом. И почему-то запомнилась такая картина: возле самого полотна группа скал; на самой из них высокой - козел на фоне заката. Ей-Богу, он смеялся, тряся бородой!

С тех пор при слове «Урал» мне вспоминается этот козел. Может быть, оттого, что я ему завидовала? Ведь он был свободен.

Взбираясь на перевал, поезд полз медленно-медленно, и так заманчиво выглядели леса, тянув­шиеся до самого горизонта и подходившие вплотную к железнодорожной насыпи!

Ночью был переполох. Мы долго стояли в лесу. Кто-то ходил. Грохотали отворяемые двери, заходили и к нам. Пересчитывали. Говорят, что из одного вагона кто-то бежал, разобрав пол. Все население этого ва­гона было наказано за то, что не помешало побегу.

Обелиск «Европа-Азия»

Не помню, кто первый вспомнил, что где-то здесь проходит та невидимая черта, что отделяет Европу от Азии... Как будто вот уже почти год с того дня, как та самая Азия шагнула через Днестр к нам в Европу? И все же сердце дрогнуло, когда мимо промелькнул обелиск - простой каменный обелиск. Ту сторону, на которой стоит надпись «Европа» и расстояние до Мос­квы, я не успела разглядеть, зато долго глядела вслед убегающему вдаль обелиску с надписью «Азия» и «8000 километров», не успела заметить до чего.

Поезд дугой огибал обелиск, и еще долго смотрела я туда, где исчезала Европа.

В Челябинске мы были ночью, но нас решили на­кормить, так как в Уфе нам ничего, кроме воды, не дали. Вопреки обыкновению, нам не принесли еду в вагон, а вызвали желающего сходить с конвоиром за баландой. Пошли я и Цую. Пока мы ожидали, к нам подошел какой-то рабочий.

- Откуда этот эшелон? Кто вы? За что вас? Он не успел закончить своего вопроса, как конво­ир грубо его оттолкнул со словами:

- Проходи! Не дозволено!

Рабочий зло плюнул, отошел на несколько шагов и громко крикнул:

- Недолго вам баб и детей с винтовкой гонять! Ско­ро вас самих в такие вагоны погрузят! Недолго уже...

И он скрылся в темноте. Что он имел в виду?! Было 18 июня 1941 года.

Запомнились разные мелочи. Например, когда со станции Флорешты тронулся наш эшелон и бабы за­выли, запричитали, то в одном из вагонов запели хо­ром школьники - и очень хорошо они пели! Но не ка­кую-нибудь молдавскую песню о расставании (таких у молдаван очень много), а «Сулико». И всюду, где бы мы ни останавливались, Гужа, лесничий и товарищ зимних охот-облав моего отца, играл на своем клар­нете очень печальную песню-жалобу:
На запад, на запад!

А наш поезд продолжал свой путь на восток. Одна­ко, чем дальше продвигался наш поезд, тем чаще приходилось нам подолгу стоять на полустанках или разъездах, на запасных путях. Долго мы так стояли. И -ждали. Чего? Кого? Все реже, все хуже нас кормили. Иногда казалось, что о нас попросту забыли и сами не знают, зачем и куда нас везут? Зато все чаще проноси­лись мимо нас воинские эшелоны: теплушки с солдата­ми, платформы с военной техникой, укрытые брезен­том, с часовыми. И все это с песнями, под звуки гар­мошки, мчалось навстречу нам - на запад!

Вторая декада июня 1941 года подходила к концу. Один день мне особенно запомнился. Было это где-то между Петропавловском и Омском. Жаркий июньский день. Кругом бескрайняя равнина, усеянная мелкими озерцами и березовыми перелесками. Жара ужасная, невыносимая! Не наша бессарабская сухая жара, а влажная, липкая. Как в паровой бане!

Железная крыша вагона раскалилась, как духовка. Двери заперты. Два узких оконца выходят на юг, и ка­жется, что сквозь них в вагон льет не воздух, а что-то густое, удушающее. Единственное облегчение - это лечь на пол и подышать в щелку на полу. Воняет мочой и экскрементами, но все же воздух попрохладней. Мы по очереди ложились «подышать» в щелку.

О еде никто не думал, хотя нас в последнее время все чаще забывали покормить. Зато жажда... Боже мой! Этого описать нельзя. Это надо испытать!

А кругом вода!

Весь луг до самого горизонта усеян озерцами, и эти озера будто усеяны какими-то темными точками. Что это такое? Неужели... Перевожу взгляд на озеро, рас­положенное неподалеку и подходящее к самой же­лезнодорожной насыпи. И все становится ясно.

О том, что в Африке бегемоты в самую жару заби­раются в реку, я слышала, но чтобы подобным обра­зом поступали коровы - этого я не знала! Но это так. Да, это коровы! Они входят в воду и погружаются в нее настолько, что на поверхности виднеются лишь ноздри. И - рога. Даже уши, которые каждое живот­ное бережет от попадания в них воды, - находятся подводой.

Нет, это не жара заставляет их нырять! Я вспоми­наю: бич Сибири - это гнус: комары, мошка, всякие мухи, оводы, слепни. Одним словом, все то, что изве­стно под общим, собирательным именем (и вполне заслуженным) - гнус.

Но в озере купались не одни коровы. Наши конво­иры, кроме, разумеется, тех, кто был на посту, рез­вились в воде, как дельфины: голые тела, хохот, брыз­ги. А тут рядом, в соседнем вагоне, женщина, кото­рая родила во Флорештах, высунувшись из окна (в их вагоне окна были, как в четвертом классе, а не как в товарных), монотонным голосом обращается с одной и той же просьбой ко всем военным, проходящим мимо. Она просит воду. Воду для того, чтобы выку­пать ребенка и простирнуть пеленки.

В голосе ее отчаяние и вместе с тем покорность.

Снова и снова обращается она к часовому. Никакого внимания! Да это и неудивительно: она говорит по-молдавски, хотя и указывает на ведро.

Хочу верить, что он ее просто не понимает.

Вот он поравнялся с нашим вагоном.

- Товарищ боец! - обращаюсь я к нему. - Эта жен­щина родила в поезде. И вот пошла уже вторая неде­ля, а ребенок не купаный и пеленки не стираны. Рас­порядитесь, чтобы ей разрешили постирать тряпки, а то ребенок заживо гниет!

Никакого внимания. Будто и не слышит. Дожидаюсь, когда начальник эшелона проходит вдоль поезда и повторяю просьбу, заклиная его про­явить человечность и не губить неповинного младен­ца.

- Это не ваше дело! И не суйтесь со своими сове­тами!

Кровь ударила мне в лицо. Что-то сжало виски.

- Ребята! - крикнула я. - Поможем этой женщине и ее ребенку. Василика, Ионел, станьте у дверей и как только я скажу gata (готово), нажмите, чтобы она откатилась, а вы, Данилуца, держите меня за ноги, чтобы я не вывалилась, а когда я крикну «тащи», тогда и тащите.

Затем, высунувшись из окошка, я обратилась к женщине из соседнего вагона:

Вооружившись поповским зонтиком полотняным, с большим крючком, (его дала попадья доамна* Греку), я нырнула в окошко. Оно было очень узким. К счастью, я хорошо натренировалась дома, где было такое же узкое окошечко.

Все прошло как нельзя лучше: крючком зонтика я подхватила засов, выдернула его и крикнула: «Gata!» Дверь, поскрипывая колесиком, поползла. Я выпрыгнула. Солнце ослепило меня, и от вольно­го воздуха дух захватило. Прыжок - и я у соседнего вагона. Хватаю ведро и в три прыжка я уже у воды, зачерпнула ведром и, расплескивая воду, карабка­юсь вверх по насыпи.

Боже мой! Вот переполох поднялся! Из озера выс­какивают купальщики и голышом бегут ко мне. Но дудки! Я уже у вагона, вытягиваясь на цыпочках, по­даю ведро с водой, проливая почти половину в свои рукава.

От головы поезда несется начальник эшелона и орет:

- Товарищ Соколов! Почему не стреляете? Конвоир, бегущий с другого конца эшелона, в тон ему кричит:

- А вы сами, товарищ старший лейтенант, поче­му не стреляете?

Я стою, скрестив руки. Не стоит возвращаться в свой вагон. Зачем навлекать неприятности на това-рищей? С двух сторон меня хватают за руки и с про­ворством, достойным лучшего применения, надева­ют наручники. Так, не доезжая Омска, я впервые по­знакомилась с тем, что всегда считалось символом жандармского произвола: наручниками! Впрочем, это еще был самый безобидный вид произвола.

Надев наручники, меня засунули в какой-то же­лезный шкаф с коленчатой вентиляционной трубой, находящийся в последнем, служебном вагоне.

- До прибытия на место будешь в карцере!

Ага! Значит, это и есть карцер? Что ж, тесновато. Но вентилируется неплохо. Даже приятно. А чтобы скоротать время, можно петь. Репертуар у меня бо­гатый. И голос был неплохой. Можно отвести душу! Откровенно говоря, мои вечно вздыхающие товари­щи по несчастью успели здорово мне надоесть, и я решила насладиться этим одиночеством. Вот только наручники... Чертовски неприятно, когда запяс­тья прижаты вплотную одно к другому. Я и золотой браслет, подарок бабушки, никогда не носила за его сходство с кандалами.

Часа через два я уже добралась до украинских песен и старательно выводила:

Казал козак насыпаты высоку могылу,

Казал козак посадыты в головах калыну.

Дверь отворилась и меня вывели пред светлые очи начальника эшелона.

- Ну что, Керсновская, будете и впредь проявлять неподчинение?

- Обязательно! Обещаю всегда помогать тем, над кем вы издеваетесь!

Наручники, однако, с меня сняли, и я вернулась в свой вагон. Единственный результат заключался в том, что впоследствии на меня обращали сугубое внимание и на остановках и пересадках слышен был в первую очередь вопрос:

- Керсновская? Где Керсновская?

Будто бы эта Керсновская была если и не пуп зем­ли, то уж по меньшей мере пуп эшелона!

Голос Левитана

Война... В этом страшном слове нет ни одной сви­стящей, шипящей или рокочущей буквы.

Но слово это - жуткое, роковое.

Серый, мутный рассвет едва пробивался сквозь сетку мелкого дождя. Наш эшелон стоял возле ка­кой-то захудалой станции. Вернее, не доезжая стан­ции.

В вагоне все еще спали, прижимаясь друг к другу и кутаясь кто во что мог, так как было прохладно. Меня разбудил холод - я укрыла своим одеялом за­болевшую девочку. Что ж, если уж нельзя спать, то хоть подышу свежим воздухом!

Боже, до чего же вид из окошка кажется унылым!

Кругом все пахнет мочой, фенолом, паровозным ды­мом и псиной! Хоть бы поезд тронулся! На ходу, мо­жет быть, и усну?

Откуда-то со стороны вокзала слышен хриплый лай громкоговорителя. Сперва я не вслушивалась: слишком далеко, все равно не разобрать! Затем об­ратила внимание: голос Левитана. Это первокласс­ный диктор, его всегда слушать приятно!

Мысль бродит далеко: вспоминаю, как там, в да­леком Цепилове, мы часто слышали его голос. Но се­годня он как-то особенно торжественно скандиру­ет, и я понимаю, что он передает речь Молотова.

Вдруг меня словно током дернуло! Я ударилась об оконную раму. Кругом все поплыло. Исчез запах фенола. Исчез дождь. Лишь голос Левитана роко­тал, как гром.

Немцы на нас напали! Война...

Я не помню, кому и что говорила. Помню лишь, что меньше чем через минуту все были на ногах. Кто-то - кажется, Мейер Барзак - по-молдавски кричал соседнему вагону; те - дальше, и вскоре ник­то ничего не мог больше понять, так как над всем эшелоном поднялся такой галдеж, как от вороньей стаи!

Но Боже мой! Неужели я ослышалась? В этом гал­деже я слышу радость! Торжество!

Было это на станции «Чик» под Новосибирском.


Свобода, Равенство, Братство в «бесклассовом» государстве

Странные мысли бродили у меня в голове. Мне ка­жется, что слова «Родина в опасности» могут и долж­ны иметь лишь один результат: все внутренние раз­ногласия должны быть забыты. Нужно одно: преж­де всего победа. Любой ценой, любой жертвой!

Теперь кажется даже невероятным, что я могла быть до такой степени наивной. Мне казалось, что перед лицом народного бедствия мы все равны и классовый антагонизм должен замолкнуть. Я еще не знала, что в Советском Союзе все население разде­лено на огромное количество классов и каст, враж­дебных друг другу. Я еще не знала, что есть партий­цы высшего сорта - авгуры; что есть партийные ру­ководители, которые обязаны притеснять всех стоящих ниже, будучи сами использованы как испол­нители партийных директив: у них нет своей воли, но есть власть. Значительно позже я выяснила, что есть еще одна разновидность партийных: это те, у которых нет ни воли, ни власти, но есть партбилет. Они нужны в роли барана-предателя. Как известно, бараны покорно следуют за тем бараном, который идет впереди. Бараны, как, впрочем, любое живот­ное, пригнанное на бойню, чуют недоброе, и заста­вить их пойти в цех убоя порой почти невозможно! Тут-то и нужен специальный баран, приученный подчиняться руководству. Изо дня в день входит он в цех убоя, и все обреченное стадо покорно следует за ним.

Впрочем, полного сходства в поведении барана обычного и партийного нет: партийный отлично зна­ет, что, когда от него потребуют на собрании высту­пить с почином - безразлично, потребует ли он уве­личения производственной нормы, снижения опла­ты или послужит примером сознательности, попросившись в отстающую бригаду, - все это де­лается для того, чтобы стадо без ропота поддержало инициативу, то есть пошло, не рассуждая, за партий­ным бараном.

И есть еще стадо - беспартийные. Но и эти неоди­наковы. Есть беспартийные - лоцманы, сопровож­дающие акул; есть беспартийные - роботы и беспар­тийные - слякоть. Ни те, ни другие не имеют права думать, но первых выдвигают, а иногда и принимают в партию.

В ссылке, в Сибири, я наблюдала еще подразде­ление: вольные - это коренные сибиряки, потомки прежних каторжников; затем лишенцы, то есть те, кто был сюда сослан по воле Сталина и по указу Ка­линина; наконец, есть дети лишенцев. Это те, кото­рые имеют надежду быть восстановленными.

Постепенно, ценой дорого обошедшихся мне уро­ков, начала я разбираться во всех этих оттенках на­шего «бесклассового» общества.

А о том, на какие классы подразделяются те, кто на­ходится в неволе, сколько видов и подвидов встреча­ется у бытовиков и политических и какие нюансы от­личают просто пятьдесят восьмую от спецлагеря и КТР, которые, в свою очередь, подразделяются на не­сколько категорий, - об этом в свое время. Поисти­не, в те годы вся страна была сплошная тюрьма, где нельзя было разобраться, где палачи, где жертвы и где будущие палачи и будущие жертвы.

Говорят, в этом повинен культ личности Сталина. Quilosa?*

 

* Кто знает? (лат.)

Под стук колес надежды

Нет смысла день за днем описывать все наши мы­тарства! Достаточно несколькими штрихами набро­сать наиболее запомнившиеся «этапы крестного пути».

Отчего-то мне казалось, что дальше Новосибирска нас не повезут. В Новосибирске наш эшелон долго катали с одного пути на другой. Как все надеялись, что нас повезут обратно! Да что надеялись - вери­ли!!! Всегда веришь тому, чего очень хочется.

Но вот мы опять едем. Смотрю на звезды. Куда, на запад? Нет, как будто на юг?

Наступило утро. Все спрашивают, просыпаясь:

- Скоро ли мы увидим обелиск «Азия-Европа»?

Приходится их разочаровывать: поезд идет на во­сток. Но это не Транссибирский двухколейный путь, а какая-то другая, новая ветка.

Как жаль, что я никогда не интересовалась геогра­фией Сибири! Все пристают ко мне с расспросами. Ведь я единственный образованный пассажир. Но что могу я сказать? Только то, что вижу: возделанные поля, менее убогие деревни. Навстречу поезда, гру­женные углем; обгоняют нас платформы с лесом. Отчего не наоборот? Значит, везут нас туда, где шах­ты. Мы все, и я особенно, в ужасе.

Дураки! Болваны! Идиоты! Попади мы в промыш­ленный район, было бы куда лучше! Но как нам было об этом догадаться?

Наконец я ориентируюсь: мы проезжаем Ленинск и направляемся в сторону Сталинска. Опять двухко­лейный путь; кругом шахты, поселки... Это и есть Куз­басс? Да, это Кузбасс. Но здесь мы не останавлива­емся. Минули Сталинск. Едем дальше на юг.

Горная Шория

Опять одноколейка. Кругом все выглядит по-но­вому. Кончилась степь. Пошли холмы. Затем крутые сопки. С трудом, пыхтя, тянет в гору паровоз длин­нейший эшелон.

Приехали! Мы в Кузедееве.

Рыжие сопки. Темный хвойный лес. Ель, сосна,

пихта, береза. Красивая - вся в водоворотах и поро­гах - река Кондома. Говорят, следующая станция - Тельбес, золотые прииски. Там кончается железная дорога. Вообще-то линия до Таштагола, но туда по­езда не ходят. Хочется верить, что близко граница. Что, Алтайские горы? Ничего, можно осилить! А даль­ше? Монголия? Это что, заграница? Или еще наше? Ничего! За Монголией - Китай. Почему бы не риск­нуть?

Безумью смелых пою я песню!

Увы! Моя песенка будет спета... Но не здесь. И не сейчас.

Скажу откровенно, Кузедеево мне понравилось. В полном смысле слова медвежий угол. Больше того, заповедник XVIH-гo, а то, пожалуй, и XVII века.

Но тут колхозы, советская власть. В чем это про­является? В наличии тяжелого, громоздкого управ­ленческого аппарата, пришибленности и полной инертности крестьянства, организованного голода.

Но об этом после. А пока что нас поместили в пио­нерском лагере. Крохотные деревянные домики, в которые надо входить, согнувшись в три погибели. Вековые сосны. Дальше ели вдоль Кондомы. Сморо­дина, малина, - правда, лишь голые кусты. Но как все приятно пахнет! Какая красота! Какой простор! Это было последнее радостное человеческое ощущение, после которого потянулись долгие годы страдания, унижения и множества открытий.

Бенжареп - второй

Всего несколько часов наслаждались мы жизнью на пионерской даче. Нас разделили на группы и раз­везли по соседним колхозам.

Я попала в Бенжареп - второй.

Болотистая местность. Сопки - амфитеатром. Вне­запно несколько домиков, крытых тесом, на очень высоком бревенчатом фундаменте. Кругом вода. Лужи, покрытые красноватым налетом. Плесень? Нет. Клопы! Первое, что бросается в глаза, это от­сутствие людей рабочего возраста. Видны только древние деды в лаптях, гречушниках и посконных ру­бахах. Есть и детишки, какие-то неухоженные, все в болячках. Ни скотины, ни птицы, ни даже собак! Зато клопы, клопы, клопы! Все кишит ими. Стены просто шевелятся!

Надо приступать к работе - косить сено. Трава вы­сокая, сочная. Всюду мочажины: под ногами хлюпа­ет. Есть и хлеб - пшеница. Но на нее плохая надеж­да. Из центра прислали семена пшеницы, но они оказались для местного, очень влажного климата не­подходящими: вымахала она метра на полтора-два ввысь, но колоса не дала и полегла. Кого-то за это расстреляли, но на урожай пшеницы это не повлия­ло. Следовало бы ее, не теряя времени, убрать на сено или на силос! Но без директивы сверху никто не решается проявить инициативу. Поэтому и косим на полянах траву и бурьян, который тут же и гниет. Косы для нас непривычные - короткие литовки. Не­чем их направить: нет ни бабок, ни молотков, ни тем более брусков. Не работа, а горе!

Впервые пришлось столкнуться с характерной для колхоза бесхозяйственностью. С организованным го­лодом. И также с тупой покорностью.

Хлеба нам не полагалось. Выдали немного заплес­невелого пшена. В чем его варить?

Со мной была женщина из деревни Вадяны. У нее трое сыновей и дочь в возрасте от 14 до 19 лет. Когда еще в Бессарабии 13 июня ее и детей, разбудив среди ночи, угнали в ссылку, они так растерялись, что взяли с собой зажженную лампу и вазон герани.

Предполагалось, что в Бенжарепе - втором после се­нокоса мы организуем овцеводство на бессарабский лад, чтобы доить овец и изготавливать брынзу. Все это осталось в стадии проекта. Нас в спешном порядке вновь собрали в Кузедеево, посадили в вагоны...

Куда на этот раз нас повезут?

Надежда юношей питает...

На сей раз не надо было подгонять. Можно было и не запирать двери вагонов. Отпала необходимость в проверках. Ведь все были уверены, что мы едем до­мой. Признаюсь, вопреки всякой логике поверила и я. Ведь так хотелось этому верить!

Разум говорил совсем другое. Там - война... Кто же станет возвращать ссыльных на фронт? Особенно жен­щин и детей. Даже если перед лицом такой угрозы, как война, мозги наших притеснителей просветлели, то при всем желании они не могли катать наши эшелоны по путям, которые были нужны для перевозки войск. Кро­ме того, непреложная истина гласит, что страх усугуб­ляет жестокость; если еще до начала войны с нами обо­шлись так варварски жестоко, то на что можно было рассчитывать тогда, когда война уже началась? Есте­ственно, лишь на усугубление жестокостей.

Но все так хотели надеяться...

Паспорт

Как я у же говорила, я отправилась в ссылку уже после того, как ссыльных вывезли из Сорок. И получилось так, что при мне сохранился паспорт.

В Кузедееве некий майор Медведев обратился к нам с речью о желании нам всяческого благополучия. И до­бавил:

- Если у кого-либо из вас сохранился паспорт, то покажите его мне. Я его не отберу, хочу только посмот­реть. Я его верну, обещаю.

Я шагнула вперед и протянула ему мой паспорт. Он его и по сегодняшний день рассматривает!

-Домнишора * Керсновская! Ну как можно быть та -

* барышня (молд.).

кой доверчивой? Ай-яй-яй! Кому вы поверили? - встре­тили меня, укоризненно покачивая головой, мои това­рищи по несчастью.

Когда я напомнила майору Медведеву о том, что он обещал паспорт вернуть, он дал мне расписаться в том, что я пожизненно ссыльная.

Сколько раз еще учили меня не доверять советской власти!

К месту «вечного поселения»

И вот мы снова в Новосибирске. Опять нас катают с пути на путь. Скорее! Да скорее везите же нас до­мой!

Стоп, приехали! Вылезайте!

Что это? Пахнет сыростью. Вода, речной вокзал. У причала - баржа. Вот это домой! Значит, нас пове­зут по Оби на север?! Не всех: одному пожилому ев­рею (в Сороках он был шапочником, шил картузы «ке­ренки» из старых брюк) сделалось дурно. Из горла хлынула кровь, и через несколько минут он был го­тов... Труп оставили на берегу, закрыв лицо карту­зом, а плачущую семью - двух старух и полдюжины детей - погрузили в баржу.

Шлепают плицы.* Топают на палубе матросы в широченных шароварах со множеством оборок на поясе. Едем. На каждой остановке часть ссыльных выкликают по списку. Домника Андреевна Попеску дает мне совет:

- Постарайтесь проскочить на берег с нами. Чем дальше на север, тем хуже! Здесь есть хоть колхозы, а там дальше - только лесоповал!

Лесоповал? Ну и слава Богу! Что мне в колхозе, лен трепать? Другого тут нет! Ну а на лесоповале я су­мею доказать... Увы! Всегда я так.

О том, как мы приехали в Молчанове, и о разоча­ровании наших женщин, надеявшихся, что там их ожидают мужья, я уже говорила. Опять вопли, опять слезы, не первые и не последние. Если собрать все слезы, пролитые в Сибири, то пожалуй, будет понят­но, отчего там столько болот и трясин - бездонных, как страдания неповинных людей.

Все дальше, все дальше! Сначала - на пароходе, затем - на катере и под конец - на паузке (самоход­ной барже, совсем маленькой). И вот мы в Суйге. Дикий вид был у нашего табора на берегу реки! Но как-то все воспрянули духом! Я улеглась в сторонке под сосной и с грустью смотрела на этих горе-пере­селенцев. Никто из них не привык укладываться спать на голой земле, да еще без ужина.

Какая разношерстная и неприспособленная ком­пания! Цую - грузный мужчина, служащий. С ним щупленькая жена и две дочки. Зейлик Мальчик, кондитер. Во Флорештах его разлучили с женой и ма­леньким сыном, и он отдал им все свои вещи, оставив себе только... зеленый ночной горшок - предмет все­общей зависти, так как ни у кого не было посуды, что­бы получать обед. Александровы, мать и 8 детей-по­годков. Они зажиточные крестьяне из села Стойканы. Пражина - мать с тремя детьми (отец был полицейс­кий, посажен в тюрьму). Мунтян, учительница с сы­ном от первого брака - Лотарем, и Елена Греку, по­падья, которые были разлучены с мужьями во Флорештах. Мейер и Даниил Барзак, евреи-коммер­санты с кучей детей и матерью 90 лет. Дрейман, отец трех рыжих дочерей и владелец посудной лавчонки, которую можно было упаковать в две корзины. Иванченко, в прошлом совладелец мельницы, старик, вы­живший из ума.

Большинство из них неработоспособные, и все (кроме Александровых) физически не работавшие. Что ждет их впереди? Они расположились у костра и что-то варят. Говорят. Жестикулируют.

Не верилось мне, что мы уже в конце пути! Нет, не оставят нас здесь! Эти места уже обжиты, леса уже уничтожены, а то, что осталось, едва обеспечивает работой коренное население.

Утром выяснилось, что я права. Нас еще раз пере­сортировали: стариков и женщин с детьми оставили в Суйге, обрекая их на медленную голодную смерть, а всех работоспособных погнали еще дальше.


Неизвестность устрашала, и кое-кто из вполне работоспособных сумел откупиться и остаться в Суйге: это все же «центр» и как-никак под крышей жить можно. Из евреев не сумели откупиться лишь Дрейман и Зейлик; зато за своим сыном Лотарем Гершельманом увязалась его мать, Мунтян.

Признаться, в противоположность моим товари­щам по несчастью, будущее меня нисколько не стра­шило. Напротив! Несмотря на то, что для оптимизма не было никаких оснований, теперь, когда над голо­вой небо, а воздух так чист, так приятно пахнет смо­лой, невольно начинало казаться, что все самое не­приятное уже позади. Все остальное зависит от нас.

Ведь предстоит работа! А в том, что касается ра­боты, я была в себе вполне уверена. Разве могло мне тогда прийти в голову, что не работа была нужна, а уничтожение «нежелательного элемента», с тем что­бы добиться безоговорочной покорности от осталь­ных?!

Мы шли по самым невероятным дорогам, вернее по полному бездорожью. Почва тут вообще зыбкая:

в тот год вода вошла в свои берега совсем лишь не­давно и повсюду под ногами хлюпало. Всюду были озера, лужи, заводи, протоки. Попадались очень кра­сивые группы сосен, отражавшиеся в протоках, так называемых «старицах», поросших осокой и высоки­ми цветами.

Так мы добрались до Черкесска, где большая часть «путешественников», выбившись из сил, осталась ночевать. Мы же - Лотарь с матерью, Иванченко, Зейлик и, разумеется, я - сели в лодку и продолжали путь по старице.

Временами это была широкая река, временами -совсем мелкая и узкая, заросшая осокой, поэтому лодка постоянно днищем чиркала по дну.

Лишь на второй день к вечеру добрались мы до своей лесозаготовки - барака на берегу Анги.

Категория: ГУЛАГ | Добавил: rys-arhipelag (27.01.2013)
Просмотров: 740 | Рейтинг: 0.0/0