Меню сайта


Категории раздела
Светочи Земли Русской [131]
Государственные деятели [40]
Русское воинство [277]
Мыслители [100]
Учёные [84]
Люди искусства [184]
Деятели русского движения [72]
Император Александр Третий [8]
Мемориальная страница
Пётр Аркадьевич Столыпин [12]
Мемориальная страница
Николай Васильевич Гоголь [75]
Мемориальная страница
Фёдор Михайлович Достоевский [28]
Мемориальная страница
Дом Романовых [51]
Белый Крест [145]
Лица Белого Движения и эмиграции


Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 3993


Форма входа


Поиск


Библиотека
 
 
Медиатека
 

Вернисаж

Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz


  • ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ «Академия русской символики «МАРС» Слобода Голос Эпохи Журнал Голос Эпохи Апсны-Абхазия. Страна души Сайт писателя Андрея Можаева Россия Освободится Нашими Силами Котята Мейн-кун Общественно-исторический клуб
    Приветствую Вас, Вольноопределяющийся · RSS 22.11.2017, 13:46
    Главная » Статьи » Верноподданные России » Люди искусства

    Надежда Соханская (Кохановская). Степной цветок на могилу Пушкина (1)

     

    Ниже ко дню памяти (29 января/11 февраля) Александра Сергеевича Пушкина (1799-1837) мы помещаем «благоговейное приношение» талантливейшей и самобытнейшей русской писательницы, фольклористки, литературного критика Надежды Степановны Кохановской (Соханской) (1823-1884) (см. о ней)

    В 1855-1857 годах П. В. Анненков издал пушкинские Сочинения в семи томах. Тогда же вышли в свет и его Материалы для биографии Пушкина, с включением писем и других документов, полученных из семейного архива. Все это дало возможность точнее уяснить путь, пройденный А.С. Пушкиным к Православию.

    Свое «благоговейное приношение» Н.С. Кохановская написала, опираясь на издания Анненкова, и отправила в столицу, в самый многотиражный российский журнал «Библиотека для Чтения». Однако его тогдашний редактор-западник А. В. Дружинин отклонил присланное произведение.

    Надежда Степановна послала в редакцию «Библиотеки» объяснение своих воззрений на пушкинскую поэзию, а «Степной цветок...» предложила новому журналу московских славянофилов - «Русская Беседа».

    Иван Сергеевич Аксаков сразу же по прочтении прислал восторженный отклик. А в 17-й книге статья была напечатана без всяких изъятий, причем начиналась она письмом Н.С. Кохановской Дружинину.

    В письме от 20 июля 1859 года И.С. Аксаков писал к Н.С. Кохановской: «Статья ваша о Пушкине - самое торжественное ему оправдание, его истинное прославление. Никто до сих пор не взглянул так глубоко в самую глубь его поэзии, не выхватил так смело из этой глуби самых сокровенных перлов, которые и для него самого не были предметом ясного сознания, и которые, по внутреннему инстинкту, он даже уберегал от чужого пытливого взора. Разоблачение эпопеи внутренней жизни духа, сделанное вами, само по себе художественное произведение... Вот в чем должны заключаться биографии писателей, вот как должно изучать поэтов! Так, чтобы черты его нравственной, внутренней физиономии ярко обрисовывались перед нами».

    Публикацию (приближенную к современной орфографии, по первому изданию: Русская Беседа. 1859. V. Кн.17. С.11-84) специально для Русской Народной Линии подготовил профессор А. Д. Каплин. Деление на части, перенесение постраничных ссылок - составителя.

    + + +

     

    От редакции [«Русской Беседы»]. Статья г-жи Кохановской, написанная в 1857 году и тогда же посланная в редакцию одного из Петербургских журналов, была возвращена автору при письме от редактора, объяснявшем причины, по которым он находил эту статью не заслуживающею печати. Г-жа Кохановская, со своей стороны, не оставила без возражения замечаний Петербургского редактора и дала своему ответу форму письма, которое, с ее согласия, мы и предпосылаем ее прекрасному и вполне оригинальному труду о поэзии Пушкина. Вот это письмо:

    ______

    ...... И так мой «Степной Цветок» не годится? Несмотря на снисходительно находимые вами ум, проницательность и силу поэтического чутья, в целом он не имеет значения? Не моим силам произносить печатный приговор над поэтом таким глубоким и многосложным, как Пушкин? Незнание Данте вводит меня в комментарии, на которые бы и не всякий идеолог-немец решился? Я бросаюсь в частности и ничего не говорю о Пушкине, как истолкователе Русской природы и Русской жизни?... Сильные возражения, на которые позвольте отвечать.

    Во-первых: я всеми силами души восстаю против вашего слова: приговор. Приговоры не приносят на могилу кого бы то ни было, и тем более, разве это значит?... В благоговейно чтимом великом поэте проследить неожиданно открывшуюся мысль нескольких его поэтических созданий, и в глубоком восторге остановиться перед ними, стараться всеми силами возможного разумения понять и уяснить себе, в ее мельчайших подробностях, открывшуюся мысль, и потом этот труд души, это высокое наслаждение поэтом посвятить его имени, принести в посильный дар, как цветок, на могилу великого почившего, - разве это значит приговор? Это благоговейное приношение. Что с моей стороны было бы забавным верхоглядством считать себя в силах оценить Пушкина, как он есть, во всей полноте его поэтического гения и исторического значения - это дело неоспоримое. Но потому самому, что Пушкин поэт такой глубокий и многосложный, его поэзия лежит перед нами, как широкое поле, на котором могут работать великие и малые. Палка, однажды вымеренная в длину и определенная в толщину, остается для всех тою же палкою; но не то бывает с зеленым, мощным, развесистым деревом. Вам нравится его могучий ствол; мне - картинные извивы ветвей, третьему - листья в неисчислимой красоте их. И это ли только? Является четвертый, пятый и двадцать пятый, которым не нравятся ни ствол, ни листья, ни извивы ветвей; а они любят следить игру жаркого дневного света в перемежающемся трепете листов... Тем-то велик и истинен в своем величии Пушкин, что его поэзия дает каждому то, что он может взять по силе его внутреннего разумения. Она для нас настоящий бьющий ключ живой воды. Вы приходите черпать к нему со всей эстетической подготовкою и техникою критического дела, и черпаете глубоко - хвала и честь вам! Я прихожу с живым чувством поэтической жажды. Может быть, у меня зачерпнуть нечем, и я пью прямо горстьми из благодатного источника, прямо устами прильнувши к нему. Я проигрываю в глубине - но может быть, не выигрываю ли я в силе и свежести поэтического ощущения? Вместе с живою струею воды, не принимаю ли я на душу отсвета того играющего блеска небес, отразившихся в источнике, - тех тонких переливов света и скользящей тени, которые неуловимы для вас в технической глубине?... Но я оставлю иносказания и скажу прямо. - Пусть в моей статье и много того, что вы можете назвать Немецкой идеологией; но если в ней есть «прекрасные и верные страницы», если она показывает, как сами вы говорите, ум, проницательность и силу поэтического чутья, - разве наша литература так богата, что может бросать за умет подобные приношения? Вы хорошо знаете, что литературу не составляют одни капитальные произведения великих умов. Она движется и живет, перебирая ниточка по ниточке живую основу мыслей и чувств своего общества, с попадающими туда истинами - иногда немножко вверх ногами. Пусть мое незнание Данта представило истину о Пушкине именно в таком неграциозном виде. Вы ли, другой ли кто это заметил, - он знает Данта и начинает объявлять: не так стоит истина, а вот этак ее надобно поставить. Но в литературе мало того сказать, а надобно доказать. И вот начинаются доказательства из Данта; литература движется, живет, и общество, вообще мало знающее Данта, узнает его более или менее, и притом с двойною пользою - в связи с поэзией родного великого поэта.

    Далее, я вполне понимаю, чему подвергаюсь я, отвечая на ваше обвинительное замечание, что в своей статье я ничего не говорю о Пушкине, как истолкователе Русской природы и Русской жизни. Я подвергаюсь насмешке, это я знаю. Но бояться насмешки и не уметь отстоять перед нею своих задушевных убеждений, хотя бы только спокойствием, - это значило бы вполне заслужить уколы ее острого жала. И потому я просто и прямо должна сказать вам: в этой статье потому не могло быть речи об истолковании Пушкиным Русской природы и Русской жизни, что всего вдруг нельзя. И Русская природа и Русская жизнь (как я могу несколько понимать) и к тому еще Русская женщина слишком широко захвачены в поэзии Пушкина, и для них у меня предположены особые большие статьи. - Наконец, вы говорите мне, что по поводу двух-трех лирических стихотворений я почти готова назвать Пушкина пламенным пророком-христианином, «чего в самом деле не было и что, впрочем, вовсе нейдет к делу». Позвольте несколько подумать над этими словами...

    Что ж это нейдет к делу? Чтобы человек - поэт, призванный самым своим именем быть глашатаем вековых истин (как говорят о нем), и чтобы у этого человека не шли к делу единые, вечные, непреложные и жизнодательные истины Христианства? Так какие же это вековые истины он будет возглашать нам? О человеке и человечестве? Но ведь только во свете высоких христианских истин относительные истины о человеке и человечестве становятся великими мироправящими судьбами. -

    Но мы обратимся к Пушкину. Что он был пламенным пророком, будучи великим поэтом, этого отрицать нельзя, если мы однажды согласились с Карлейлем о значении этого великого Vates между нами и о глубине той доступной ему в мире тайны, которую он открывает нам. И что Пушкин умер истинным христианином, тому неопровержимым доказательством служат его предсмертные слова Данзасу о Гекерне: «Требую, чтобы ты не мстил за мою смерть. Прощаю ему и хочу умереть христианином».

    Г. Анненков ясно и определительно говорит, что последнее время своей жизни наш поэт оказывал решительное стремление к религиозности. Он находил неистощимое наслаждение в чтении Евангелия, читал Жития Св. Отец, встретил живым участием словарь о Святых нашей Церкви. Нашему поэту стала доступна высокая поэзия священных молитв, и он многие из них заучивал наизусть; он желал в своем Михайловском построить церковь во имя Вознесения Господня, чувствуя какое-то таинственное соотношение с этим великим праздником главнейших событий своей жизни. Отрицать религиозность в Пушкине в последние годы его жизни, в пору могучего самобытного развития его гения, это почти все равно, что утверждать: будто бы с лицейской скамьи и до могилы Пушкин оставался неизменным певцом пиров Вакха и Киприды. Но вопрос в том: как же это идет к делу, к нашему литературному делу? А вот как. - Припомните, что в прошлом 1856 году в «Русском Вестнике» напечатаны были немногие посмертные стихотворения Лермонтова, и они оказались написанными в чисто религиозном духе. При них находилась небольшая заметка, говорившая: «Как однако достойно внимания, что последние стихотворения Лермонтова, как и предсмертные Пушкина, проникнуты одинаково религиозным направлением». Не упуская этого из вида, обратитесь к последнему времени жизни Гоголя, и что вы находите? Те же самые религиозные стремления, и в тяжкой мучительной борьбе с направлением таланта поэта, которому не дано было силы выразить их. Вопрос громадно вырастает перед вами. Как? Передовые люди расцвета нашей европейской цивилизации - наши первейшие поэты, Пушкин и Лермонтов, несмотря на все различие силы и направления их талантов, несмотря на те далеко отстоящие пути, с которых пошли они, - и между тем тот и другой, под конец своей земной жизни и литературного поприща, пришли, независимо друг от друга, к одной и той же мете: религиозному чувству. И наш Гоголь, начавший так искренним смехом и остановившийся в томительном разъединении: человека с высоко религиозным стремлением духа и поэта с глубоко отрицательным направлением его таланта, - и в тяжкой невозможности слить то и другое: свои религиозные стремления выразить в поэтических образах, - глубоко-мощный талант Гоголя и сам Гоголь погибли в этой борьбе... И как вы думаете: идет ли к делу, или оно вовсе не идет: проследить этот вопрос о религиозности в нашей литературе - как он открывается в представителе ее Пушкине, и что из того может следовать? А очень может следовать то, что, коснувшись этого вопроса, наша литература войдет в соприкосновение с глубокими, жизненными основами народного характера и от того сама получит глубину, которой у нее нет, и на этой то глубине встретит положительно - прекрасные идеалы, которых тоже, к сожалению, в нашей литературе нет».

     

    Степной цветок на могилу Пушкина

     

    Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не заростет народная тропа.

    Нам нечего спрашивать себя: чье это высокое я, которое, не дожидаясь столпов и мелких пирамид, само ставит себе памятник и оставляет народную незаростаемую тропу к нему? Этот величавый голос несмолкаемой песнею шумит над нашими головами. Мы знаем его.

    Это - он, старший брат между нами, и его старейшинство не гнетет нас: оно словом расходится по миру, и слово живое живую душу животворит в нас. Как золотая пчела, может быть, сосавшая яд в цветах, внутри себя обращает его в капли чистейшего меда: так слово поэта, какой бы горечи ни была исполнена его грудь, стекает нам с вдохновенных уст его вдохновенной песнею, истинно более сладкою меда и сота. Невыразимое горестей, радости, славы, - святое души нашей, высокое нашего бессмертного духа выражается поэтом, и мир Божий со всем величием красоты и жизни его, от кедра до иссопа, со всеми льющимися голосами вселенной - от таинственной музыки сфер и грома небес до жужжанья пчелы над розой алой - входит в живую, чуткую душу поэта, как разоблаченная великая тайна присущей мысли Создателя в неисповедимой красоте и неизсякаемой жизненной мощи Его творений.

    Таков между нами поэт с лучом божественных откровений и вдохновенного созерцания в глубокую сущность красоты вещей, неосязаемую для нас; с огнем его всевластного слова, прожигающего душу нам... И что мы можем принести к подножию его нерукотворного памятника? - Все. Нашу любовь, удивление, благодарность - незабывчивую нашу память о человеке, отмеченном перстом Божественной силы. Мы можем принести золотой лавровый венок и положить его на мраморную плиту великой могилы, и также мы не вправе отвергнуть от нее степного простого цветка: потому что могила поэта мировое достояние каждого, лишь только бы он мог сознать свои права над нею. Но более всего и несравненно желаннее даров и приношений может быть наша живая преемственная мысль, доступающая до мысли высоких созданий поэта. Они, эти создания, также как мировые явления жизни, имеют свою запечатленную тайну. Под обаятельными образами, заступающими ее жизненной полнотою и могущественной красой создания, мы долго можем, вполне удовлетворенные, не замечать, какая светлая глубина открывается за этими образами, и в какой изумительной прозрачности положен в нее перл создания. Таким образом почтить поэта: чтобы нашей любовью и жарким глубоким вниманием к его творениям проникнуть, так сказать, в сокровенную душу их - есть величайшая почесть, какой поэт может ожидать от нас, и какую мы должны оказать ему.

    Г. Анненков прекрасным изданием полных сочинений Пушкина дал нам возможность, более или менее, таким образом почтить память нашего великого поэта. - Достаточно ли мы изучили его? Наше эстетически-литературное сознание выразило ли себя с той ясной определительностью, чтобы оно могло перед родной славой лица поэта и его созданий сказать себе: «Довольно. Мое дело начато и кончено?» - Я не задаю себе таких важных вопросов. Мое дело в том, что я с живейшим чувством несу свой простой степной цветок на могилу Пушкина, в полной уверенности, что другие могут принести алую розу, и это будет нашим общим радостным достоянием.

    Нет никакого сомнения, чтобы кто-либо из людей, мало-мальски читающих на Руси, не знал всех поэм Пушкина - если не со стороны высоко художественной красоты их, то, по крайней мере, со стороны их повествовательной прелести. В этом мы можем отрадно согласиться. И между тем, странно услышать, что у Пушкина, кроме известных поэм, есть одно величайшее создание в этом роде - даже не поэма, а целая эпопея по безконечной идее ее глубочайшего мирового содержания. Изумительная эпопея! Не жизнь человека, или вообще человечества, а неизследимая глубина жизни духа человеческого, в сокровеннейших тайнах его внутренних судеб земного бытия, встает перед нами с поразительным величием образов, блещущих пронзительной красотой деятелей нездешнего мира. Миры видимый и невидимый почти слились в эпопее, как они жизненно сливаются в царственной оболочке духа человеческого. Мрачная пустыня молчит; но скоро она становится местом священных видений. Серафим с мечом является на перепутье; слышен голос присущаго Бога, и дух человека, чудодейственно измененный и освященный в главных органах его телесного бытия, окончив свое внутреннее строение, исходит из великой рамы эпопеи на благодатное служение земной жизни.

    Такова широчайшая канва создания Пушкина. Оно состоит из пяти отдельных песней и даже можно сказать из шести: потому что одна песнь, в последовательности грандиозного эпоса, должна быть разделена на две части. И как мы хорошо знаем каждую из отдельных песней! Может быть, потому именно, что они, особо одна от другой, доставляли нам такое полнейшее эстетическое наслаждение, мы и медлили заметить внутреннее единство, живущее в них ненарушимой связью.

    Чтобы иметь представителя в поэтическом воплощенье великой идеи, поэт должен был избрать лицо достойнейшее - такое лицо, на духе которого полнейшим образом запечатлевалась бы мощь человеческого духа, во всем глубоко текущем развитии его внутренней жизни, - который бы дух в себе, как в целом, совмещал неисчислимые родовые доли, присущие всему человечеству. И поэт не усомнился избрать сосуд избранный - самого себя, избрать поэта.

    Поэма, или эпопея, или просто этот безъименный цикл произведений Пушкина, начинается теми совершенно новыми, неслышанными до того звуками эпического настроения, о которых г. Анненков говорит, что они «в невозмутимом своем течении, открывают мысли читателя далекое необозримое пространство».

     

    В начале жизни школу помню я;

    Там нас детей безпечных было много - 

    Неравная и резвая семья.

    Смиренная, одетая убого,

    Но видом величавая жена

    Над школою надзор хранила строго.

    Толпою нашею окружена,

    Приятным, сладким голосом бывало

    С младенцами беседует она.

    Ее чела я помню покрывало,

    И очи светлые как небеса;

    Но я вникал в ее беседы мало.

    Меня смущала строгая краса 

    Ее чела, спокойных уст и взоров,

    И полные святыни словеса.

    Дичась ее советов и укоров,

    Я про себя превратно толковал

    Понятный смысл правдивых разговоров.

    И часто я украдкой убегал 

    В великолепный мрак чужого сада,

    Под свод искусственный порфирных скал.

    Там нежила меня дерев прохлада

    Я предавал мечтам мой слабый ум,

    И праздно мыслить было мне отрада.

     

    Перед нами спокойная широкая картина какой-то школы... Догадываешься: что это наш мир, где нас много, безпечных детей. Мы не учимся, как обыкновенно учатся в школах; а в наученье нас, с нами беседует какая-то жена. Кто она? Сама ли олицетворенная Жизнь, с смущающей строгой красотою ее глубокого смысла, открывающегося нашему разумению? Или эта жена - святая жизненная мудрость, исходящая от Божественной Премудрости и простыми несомненными запечатлениями налегающая на наши души? Нельзя сказать. Только это невыразимое, чем таинственно вразумляет и научает нас жизнь, вся эта общность непередаваемых влияний, которая отовсюду дышит на нас, - смысл нашей бедной жизненной доли, - поэт выражает все дивно созданным образом этой смиренной, одетой убого, но величавой видом, жены, которая носит на челе своем покрывало, беседует приятно и сладко с младенцами; но между тем строго хранит надзор над школою. Поэт не говорит, как внимали ей прочие младенцы, и прямо ставит перед нами одного, который один должен говорить за всех -

    Но я вникал в ее беседы мало,

     

    говорит он. Младенца манил к себе чужой сад, полный великолепного мрака, с искусственными приютами порфирных скал, и он убегал туда украдкою. Дичась советов и укоров наставницы жены, смущаемый строгой спокойной красотою ее взгляда, ребенок превратно толковал смысл слышимых от нее разговоров и предавал мечтам слабый детский ум - 

     

     И праздно мыслить было мне отрада.

     

    У другого это бы и осталось одним праздномыслием детства; но к этому ребенку явилась иная таинственная наставница.

     

    В младенчестве моем она меня любила 

    И семиствольную цевницу мне вручила,

    Она внимала мне с улыбкой: и слегка 

    По звонким скважинам пустого тростника

    Уже наигрывал я слабыми перстами 

    И гимны важные, внушенные богами,

    И песни мирные Фригийских пастухов.

    С утра до вечера в немой тени дубов 

    Прилежно я внимал урокам девы тайной;

    И радуя меня наградою случайной,

    Откинув локоны от милого чела,

    Сама из рук моих свирель она брала:

    Тростник был оживлен божественным дыханьем 

    И сердце наполнял святым очарованьем.

     

    Но этого мало. Для возрастающего ребенка, который готовился быть не только человеком, а в своем лице поэта - высоким представителем человечества во всю широту и восприемлемость царственной силы нашего духа, - для такого ребенка не могли быть достаточны одни тайные уроки внушений его собственной природы, хотя бы она была высочайшего поэтического свойства. Весь мир величия и славы творенья должен был преподать ему свои открытые уроки - пройти, так сказать, через глаза его, через его уши - запечатлеться в его душе и вынести оттуда тот отблеск разумности, которым поэт дарит природу по богатству своего духа. И это еще не все. В приливе сильных ощущений, душа его необходимо должна испытать жаркое томление о невозможности выразить всего, что как бы ищет места в груди человека, и своего слова и отзыва себе у вдохновенной души поэта... Вот оно в высоком создании Пушкина, навсегда выраженное и запечатленное. Говорит о себе поэт:

     

    Все волновало нежный ум:

    Цветущий луг, луны блистанье,

    В часовне ветхой бури шум,

    Старушки чудное преданье.

    Какой-то демон обладал 

    Моими играми, досугом,

    За мной повсюду он летал,

    Мне звуки дивные шептал,

    И тяжким пламенным недугом 

    Была полна моя глава;

    В ней грезы чудные рождались;

    В размеры стройные стекались 

    Мои послушные слова 

    И звонкой рифмой замыкались.

    В гармонии соперник мой

    Был шум лесов, иль вихорь буйной;

    Иль иволги напев живой,

    Иль ночью моря гул глухой,

    Иль шепот речки тихоструйной.

     

    Поэт обнял всю природу. Душа его раскрылась ко всем разнообразным явлениям ее жизни, и поэтическая рифма готова была поспорить в гармонии с голосами вселенной: пела ли то иволга, глухим ли гулом отзывалось море, или шептала тихой струею речка. «Что есмь еще не докончал?» - как Евангельский юноша, кажется, мог бы спросить себя молодой поэт. Но он еще и не начинал той жизни, которая, по превосходству, есть жизнь человеческого духа. Не жизнь извне принимаемых ощущений, а жизнь чувств глубоко внутри человека - их неизбежного молодого пыла, жарких, проникающих душу, вдохновений и страстей, страстей поборающих человечество... И какими изумительно пластическими чертами - ликами белых кумиров в тени дерев представляет нам Пушкина в своем создании это жизненное горнило, через которое проходит дух человеческий, и на его огне - или он должен до конца истлиться, или, перегорая, очиститься, как очищаются огнем золото и серебро...

     

    Любил я светлых вод и листьев шум,

    И белые в тени дерев кумиры,

    И в ликах их печать недвижных дум.

    Все мраморные циркули и лиры 

    И свитки в мраморных руках,

    И длинные на их плечах порфиры - 

    Все наводило сладкий некий страх 

    Мне на сердце; и слезы вдохновенья

    При виде их рождались на глазах.

    Другие два чудесные творенья 

    Влекли меня волшебною красой:

    То были двух бесов изображенья.

    Один (Дельфийский идол) лик младой,

    Был гневен, полон гордости ужасной,

    И весь дышал он силой неземной.

    Другой женообразный, сладострастный,

    Сомнительный и лживый идеал;

    Волшебный демон - лживый, но прекрасный.

     

    «Но где здесь жизненное горнило?» - спросят меня. «Эти белые кумиры без определенного значения»... Они - мраморное выраженье мысли высокого создания, все залитые мощным спокойным блеском глубочайшей поэзии. Точно; с первого раза неопределенно и темно является их значение; но вы всмотритесь в эти

     

    .................мраморные циркули и лиры,

    И свитки в мраморных руках,

    И длинные на их плечах порфиры.

     

    Это великий мир деяний человеческих в изсеченных мраморных ликах его величайших исторических представителей. Как мир видимой природы, и этот мир воли человека, его живущего слова и дела, должен был необходимо войти в сродство с избранной душой поэта, сочетаться с ним духом и, так сказать, плотью всего человечества, - и как становится понятным: почему тот, чей высокий лик некогда, в свою очередь, приведет поэта в восторг и в умиленье, стоит перед этими доблестными кумирами и чувствует какой-то обаятельный трепет, и слезы высокого вдохновения зарождаются у него в глазах! Дух безсмертно почивших отцов и собратий, в мраморном величии их недвижных дум, взывает к его родственному высокому духу - развертывает перед ним свои свитки, вручает ему циркули и строит свои вековые, неумолкаемые лиры. Но -

     

    Другие два чудесные творенья

    Влекли меня волшебною красой...

     

    Но кто же они? Что за сила их волшебной красоты, чтобы ей отвлечь юношу избранного, от его мира возвышенных созерцаний, от звуков почти божественных лир?

     

    То были двух бесов изображенья.

     

    Странный, если не страшный ответ. Но вы потрудитесь вникнуть в изображенье этих бесов - что они изображают? Уразумейте только одного, и вам без труда откроется значенье другого. - Чтó нас, поставленных на путь добра и жизненного долга, так иногда далеко уклоняет от него? Чтó более всего страшит наших наставников и родителей? Чтó, наконец, оставляет нам часто на всю жизнь столько жгучего, неизгладимого раскаяния? Наша молодость, наша бурная погубленная молодость, пыл ее страшных порывов, не знающих меры, огненный гнев, ее ужасающая гордость духа, в самонадеянности молодых сил, кажется, готовая сказать звезде небесной: «Захочу и достану!» Вот оно все в изображении этого беса, влекущего к себе волшебной красотою.

     

    .............................лик младой

    Был гневен, полон гордости ужасной,

    И весь дышал он силой неземной.

    Другой..............

     

    Но теперь совершенно нет труда разгадать другого - этого тлителя молодости. Нужно ли называть его? И без имени, под целомудренным покровом высокой поэзии, он все еще слишком явно и гласно говорит за себя:

     

    .................женообразный, сладострастный,

    Сомнительный и лживый идеал,

    Волшебный демон - лживый, но прекрасный.

     

    Дух человеческий вступил в широкую колею трагической борьбы. Все, чем он жил доселе, что, благодатно возращая его, питало в нем богодарованную силу: благая мудрость жизненных преподаваемых уроков, святыня младенческих верований и чистоты души, инстинктивные указания собственной богоподобной природы и вся благотворная сила внешних впечатлений, заимствованных из природы мира, сонм высоких деятелей человечества, неумирающим примером готовых поучать нас, - все эти царственные богатства человеческого духа повергаются, разбиваются, никнут перед восстающими кумирами двух бесов, которые влекут к себе с неодолимой силою и дышат на нас огнем пагубной и лживой, обольстительной красоты их. Силы духа и силы тела равно истощаются в этой борьбе. Но это только кумиры бесов, их изображенья. Как ни много нашей чистоты и богоподобности мы повергаем у подножий их, но нас сторожит еще более властный дух, сам, страшный могучестью, демон, который ищет взять у нашего духа все, ничего не оставляя ему ни в божественности его стремлений, ни в глубине его верований, ни в жизненной красоте сладких, ласкающих душу, надежд и наслаждений - ничего! мертвящим холодом веющий на жизнь всего мира... Вот он, этот страшный, знаменитый «Демон».

     

    В те дни, когда мне были новы 

    Все впечатленья бытия:

    И взоры дев, и шум дубровы,

    И ночью пенье соловья,

    Когда возвышенные чувства,

    Свобода, слава и любовь,

    И вдохновенные искусства 

    Так сильно волновали кровь:

    Часы надежд и наслаждений 

    Тоской внезапной осеня,

    Тогда какой-то злобный гений

    Стал тайно навещать меня.

    Печальны были наши встречи:

    Его улыбка; чудный взгляд,

    Его язвительные речи 

    Вливали в душу хладный яд.

    Неистощимой клеветою,

    Он провиденье искушал;

    Он звал прекрасное мечтою,

    Он вдохновенье презирал.

    Не верил он любви, свободе,

    На жизнь насмешливо глядел 

    И ничего во всей природе 

    Благословить он не хотел.

     

    Страшный демон! Когда он пронесется в своем ужасающем полете, что может остаться позади его? Ничего. Одна мрачная, опаленная его дыханьем, пустыня, по которой ветер не веет, и трава на ней не растет. И посреди ее - человек, как разбитый сосуд, проливший на землю его драгоценное содержание - смешавший с прахом елей своего сердца и крепкое вино возвышенных дум и горящих к небу стремлений! «Кто даст мне крылья, как у голубицы, да полечу я и опочию?» - глухими стенаниями может воздыхать в нем душа. Но куда лететь и на чем успокоиться духу? Святыня души опозорена, растленный храм ее пал и лежит в развалинах; светильник Веры погас. Напрасно силятся заменить его блудящие огоньки Разума. Они вспыхивают и потухают, зловещим светом врезываясь в сумрачную даль; а налегающий вокруг мрак становится еще гуще и еще безотраднее. Отверженная, в красоте и благе ее жизни не благословенная природа ничего не дает и не может дать духу человека, который сам не дышит на лоно ей царственным дыханьем души, в своей красоте чувствующей красоту Создателя Бога. Все кончено. Исполняется притча Евангельских слов: высокая соль земли испортилась и чем она осолится? Ни извне принять, ни внутри себя найти обновление растленным силам не находит дух. Все утрачено безвозвратно, что было дано ему высоким законом человеческой жизни, и теперь разве одна благодать снизойдет на него, как падающая капля небесной росы на жаждущую землю...

    Категория: Люди искусства | Добавил: Elena17 (13.02.2016)
    Просмотров: 192 | Рейтинг: 0.0/0
    Сайт создан в системе uCoz