Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Четверг, 25.04.2024, 05:02
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


И.А. Эйхенбаум. БЕЛЕВ (глава из книги "Сражатели. Записки пехотного офицера")
Сражатели. Записки пехотного офицера

В Белеве я жил на квартире у одной симпатичной семьи. Дочь их училась в гимназии и почти каждый день там толкались её подруги. По субботам происходили вечеринки, и тогда собиралась компания человек в десять-пятнадцать. Несравненная прохоровская пастила, чай, вишнёвое варенье со сдобными булочками или пряниками, вносили в компанию домашность и гостеприимство. Кавалерами являлись местные прапорщики, ещё не нюхавшие пороха, их в городе было больше, чем старших гимназисток, так что могли себе на будущее выбирать и пятиклассницы. А семиклассницы, можно даже сказать, рылись в этой кавалерственной наличности.

Попал и я на эти вечеринки, чувствуя себя белым воробьём среди серых, а на гимназисток и их «глазки» смотрел как-то снисходительно, дескать, мелкая провинциальная романтика. Сам же застрахован: на руке – кольцо, на стене – портрет невесты-красавицы, какой нет не только в Белеве, но и во всей Тульской губернии…

По большей части молодежь уже ходили парами, а родители полагали, что пусть все в доме, на глазах, а не за глазами и за домом.

Главную роль среди прапорщиков играл Фадеев, ученый юрист, лет на десять старше других; в батальоне заведовал судной частью. Говорил он с апломбом и уверенно, держался, как судья в своей камере, а с гимназистками обращался, как учитель самого важного предмета: «и ничего-то вы не знаете; не по вашим мозгам это понятие, или не для вас это писано».

Он мне сразу и определенно не понравился и, надо думать, потому, что ухаживал и пользовался взаимностью у самой интересной гимназистки. И вот накопившаяся энергия, которую бы разогнал залп Макензовской батареи, искала выхода. Сам того не желая, стал задираться, умничать, чтобы спихнуть Фадеева с роли ведущего этого маленького провинциального общества.

Время шло, как снег, как эшелоны на фронт. С ними уходили прапорщики. Провожали с молебном, музыкой; расставались со слезами, но приезжали новые прапорщики, ещё моложе и нежнее, свежие, как весенний салат, и слезы высыхали, и опять былой молодой смех звучал в квартире моей хозяйки.

Меня на фронт не отправляли из-за моей медицинской категории, а так как я уже Высочайшим приказом был переведён в полк, в другую часть перевести или к ней прикомандировать меня могли только с согласия командира полка. Фадеев же, попав в разряд «незаменимых», говорил, что война – это для малограмотных, люди же с высшим образованием чересчур дороги, чтобы их расходовать как простых прапорщиков. Вся эта тыловая установка и искреннее убеждение в справедливости её меня взвинчивала и преисполняла злобы не только за себя, но и за моих фронтовых соратников.

А когда в собрании я услышал такой разговор:

– Говорят, Фадеев, что ты за своей Леночкой только шиш да гимназический аттестат получишь, а миллионы – тю-тю: на сыночков расписаны…

– Не болтай! На то я и юрист чтобы всё обосновывать, – возразил Фадеев. – На мою долю триста тысяч, да именьице с мельницей достанутся… Сможешь приезжать ко мне молоть свою ерунду.

Я сразу же воспылал симпатией к Леночке, которую так неблагородно дурачил человек с высшим образованием. Интрига выросла как бы сама: я, при случае, рассказал, что она, Леночка, — объект неблаговидных собранских разговоров, а Фадеев считает уже её приданое по статьям прихода…

Та сразу поверила и также сразу обиделась до полного разрыва: её, умную, красивую девушку, первую в городе, предпочитают её приданому. Фадееву в доме было отказано «из-за этого немца, так криво изображающего русского поручика», объяснил он своим приятелям. Словом, его роман над Окой затух, как не разгоревшаяся лучина.

Ясно, что развязав интригу, я должен был иметь какие-то намерения, но я их не имел. Из меня только выпирала благородная энергия, как я тогда думал. Когда же я не занял фадеевского места, всем стало непонятно мое поведение. А самой Леночке – неловко: девушки бедные и менее интересные – с кавалерами, а она – без, в городе еще подумают о каком-нибудь её изъяне… Молодёжь нам симпатизировала и всячески старалась нас сблизить. Как-то, играя «в фанты», нам надо было «побыть минуту в тёмной комнате»; этой комнатой оказалась моя.

– Ну вот, я к вам и зашла на минутку, – сказала она чуть ли не на ухо; голос интимный, быстрый, сама податливая, дыхание теплое.

«Если не поцеловать, – думалось, – обидится и, действительно, усомнится в моей мужественности». Я её поцеловал куда-то в нос.

– О, Господи, и целовать-то ещё не умеете… Бова вы, королевич… Как же вы с немцами воевали!

– Там целовались с огнем…

– Ну так посчитайте и меня за огонь…– Охватила за шею и поцеловала в губы. – Вот так!

В комнату с гомоном зашли игроки и зажгли свет, мы, как провинившиеся, стояли далеко друг от друга.

– Неужели и не поцеловались? – с притворным сожалением спросили. Игра закончилась. Леночка оглядывала мою комнату, будто впервые.

– А это кто? – спросила, указывая на портрет, – родственница?

– Да, будущая, – почему-то смущённо ответил я.

– И кольцо поэтому носите?

– Да.

– А мы думали вы – вдовец, – подал кто-то игривую реплику, – не обручен, ещё не окручен.

И Леночка стала проявлять известную настойчивость. Будь она решительнее и опытнее, несдобровать бы моему мягкому сердцу. Я и то качался, как одуванчик на ветру, слабо держа себя на долгих жениховских вожжах.

Была зима. Перед глазами стояли соратники в мерзлых и холодных окопах; задымлённыя землянки… дым Отечества… сладкий и приятный, а я без него и без них…

Зима, в некотором роде, была моей союзницей: поцелуй у ворот – только сладкая льдинка. Но… не дай Бог, когда придет весна!

Все шло понемногу, как и на Западном фронте, вперед. Оттаивали льды, земля и чувства. Однако Леночка сделала тактическую ошибку в один из заходов в мою комнату – перевернула портрет моей невесты.

– Довольно она тут невестилась, хватит! – и интимно посмотрела на меня, как на своего союзника. Меня от этой интимности передёрнуло, как под неожиданным огнем, действительно – какая дикость и самоуверенность, чисто по-деревенски и никакого уважения к красоте, которую я нашёл, перерыв чуть ли не всю Россию! Представление о красоте в то время было, конечно, относительное: улыбнется ласково, бросит поволоковый взгляд из-под молодых ресниц – вот и неземная красота, вот и любовь, и страдание на всю жизнь!

Бежать, бежать из этой цепкой и дикой провинции, пока цел, или идти в Жабынь к Макарию[1] и молиться, молиться, как моя мать молилась в Лавре.  Я знаю, что провинциальныя гимназистки немного экзальтированы и истеричны, чрезмерно мечтательны и самонадеянны и не особенно чутки, но… от этого ещё больнее моей чуткости.

Случай, как во всех положениях, трудных и сложных, мне помог и в этот раз. Я провожал Леночку домой после очередного субботника, мы неожиданно наткнулись на Фадеева, очевидно, нас поджидавшего. Крайне возбужденный, то ли нарочно пьяный или перемерзший, с револьвером в руке, он начал кричать:

– Вот я вас, любовников таких-сяких, сейчас пошлю к праотцам… на колени, несчастные!

Я хотел было тоже хватиться за револьвер, но посчитал это за большую честь для Фадеева, видя его хулиганство наигранным.

– Значит, и судья вышел на большую дорогу… может, и кошелёк вам ещё отдать…

– Молчать! — выкрикнул он, добавив ругательство.

– Какими же статьями уголовного уложения вы, прапорщик Фадеев, обосновываете настоящий выход в преступные люди?

Упоминание о статьях, как труба кавалерийского коня, несколько привела его в нормальный вид, удержав от стрельбы.

– А ты – девка! – бросил он Леночке и, как мальчишка, побежал. Леночка была буквально убита оскорблением.

– Такой негодяй! Такой негодяй! –  твердила она – и ты ему ничего не сделал, будто согласился… неужели на войне это тоже так…

– Нет, Леночка, на войне не так! – и я, приняв решение, закрыл за нею калитку.

Фадеева я, как и предполагал, застал в собрании. Отозвал его и предложил немедленно одеться и следовать за мною. Он сильно размяк и молча последовал за мною на улицу. Мы дошли до места оскорбления.

– Здесь! Десять шагов… Со счётом «три» стреляем разом… Становитесь, прапорщик Фадеев, с правой стороны луны. («Ну, до чего же сильная романтика», – скажет здесь читатель.) Он что-то сказал и замахал руками.

– Теперь командую и считаю я, а вы слушайте мою команду!

После «два» Фадеев выстрелил и оцарапал мне левый бок. Я не упал, а сосчитав «три», выстрелил в уже повернувшегося было Фадеева. Он упал, рана – в плечо, сбоку.

– Двойным подлецам я помощи не оказываю, – и стал уходить. Он вдогонку мне выстрелил еще несколько раз, заодно, наверно, взывая и о помощи. Из дома Леночки ему оказали первую помощь и отвезли в местный военный госпиталь.

Дознание. Перевязки. Сенсация в местном обществе. Такой пушкинской или лермонтовской романтики здесь ждали чуть ли не сто лет… Истерики Леночки, поцелуи, смех, слезы. Я – под домашним арестом. Мне грозит разжалование, от этого ещё больнее, слаще. В городе все знают, только дознание ничего не говорит.

– Это не дуэль, а всего лишь благородный вид сведения счётов за неблагородный поступок, причём виновной стороне было предоставлено преимущество, – говорю я выехавшей сюда сессии военного суда, и меня осуждают на два месяца в военную тюрьму, заменяя, однако, тюрьму гауптвахтой. Конечно, решение – в пользу коллеги: юрист не может быть неблагороден, я их в этом и не пытаюсь разуверить.

– Стрелять надо на фронте, а не здесь, поручик! – поучает меня капитан с чёрным темляком.

– Как видите, господин капитан, стрелял и там, – выпячиваю грудь и зло заканчиваю:

– Поучений на этот счёт не принимаю и прошу употребить их на свои нужды…

Опять телеграмма командиру полка. На этот раз моё желание и желание моего здешнего начальства совпадают, и меня отправляют в полк до того, как постановление суда было утверждено. Хватит тыловых гауптвахт!

Только Леночка не утихает. Ея любовь, как открытая рана, истекает болью:

– Умереть за меня хотел, а жить не хочешь… Любишь ли?! Или любишь свою проклятую войну?!

– Люблю, люблю…

Ну как ей объяснишь, что не за неё всё это было, а за себя, за свою установку и на войне приобретенные понятия. И, чтобы тыл меня не выветрил, не согнал бы с них, надо скорее вернуться в полк.

Я обещаю вернуться, если благополучно ранят, «а нет – тебе воспоминание на всю жизнь», говорю я ей, целуя в глаза.

Ехал через «Диканьку». Будто вырвался из жаркой и дымной бани. В «Диканьке» задержался только на день. Родственники были очень рады моему отъезду (хоть бы добили наконец!), только Ольга плакала глубоко и горько, а дед сказал: «Ну чего бежишь, пускай бы другие воевали… своё отвоевал…» В его скупой оценке это было много. Ни в своей семье, ни в окружающих он никогда не отмечал ничего положительного. Отметил он и Горячева. Он вроде толстовского Болконского-отца. Горячев уже второй месяц, как в полку. Поля, невеста его, светло и надёжно смотрит на своё будущее и на меня, и опять перед прощальным поцелуем вытирает губы.

– Кланяйтесь Сашку!

– С удовольствием, дорогая Поля.

Хотя офицеру не пристало кланяться солдату, но я ему поклонюсь.

На этом кончилась романтика 1915 года, и началась опять действительность российской страды, которой она шла без страха, но с совестью и, я бы сказал, с улыбкой молодой нации, надеющейся не так на свои физические силы, как на милость Божию. Пакля, затыкающая фронтовые дыры, солома, погорающая на поле брани, когда-нибудь по Божьему велению воскреснут золотой яблоней.

 

[1] Монастырь Макария Жабынского находится в нескольких километрах от г. Белева, на правом берегу р. Оки.

 

Категория: Мемуары | Добавил: Elena17 (30.01.2016)
Просмотров: 782 | Рейтинг: 0.0/0