Меню сайта


Категории раздела
Книги [85]
Проза [50]
Лики Минувшего [22]
Поэзия [13]
Мемуары [50]
Публицистика [14]
Архив [6]
Современники [22]
Неугасимая лампада [1]


Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 3986


Форма входа


Поиск


Библиотека
 
 
Медиатека
 

Вернисаж

Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz


  • ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ «Академия русской символики «МАРС» Слобода Голос Эпохи Журнал Голос Эпохи Апсны-Абхазия. Страна души Сайт писателя Андрея Можаева Россия Освободится Нашими Силами Котята Мейн-кун Общественно-исторический клуб
    Приветствую Вас, Вольноопределяющийся · RSS 17.10.2017, 16:17
    Главная » Статьи » ЖУРНАЛ ГОЛОС ЭПОХИ » Мемуары

    И.А. Эйхенбаум. МАЛЕЦ ХОЧЕТ ВОЕВАТЬ (зима – весна 1915 года)

     

    Мы выехали из Омска в феврале 1915 года. В эшелоне – четыре роты по 250 штыков в каждой, все вооружённые и с шестинедельным обучением. Все из Тобольской губернии; девяносто процентов – неграмотные; свою волость большинство увидели впервые, отправляясь через неё на войну.

    В волости получили они и фамилии[1], но так как волостные мужи познаниями Грота или Даля[2] не обладали, а знакомые слова скоро истощились, они стали фамилевать будущих защитников  Отечества по деревням и выселкам, в результате чего в моей роте насчиталось десятка два Гореловых и столько же Низовых. Те же волостные мужи объяснили моим солдатикам, что они – русские и обязаны воевать за свою Родину – Россию.

    До этого очень многие и не знали, что они – подданные Великой Российской Империи, считая себя сибиряками. Полтинник или рубль с изображением своего Царя видели только некоторые: обходились копейками или, в крайнем случае, гривенниками, занимаясь своим болотным, речным или лесным делом (горностаи уже в Омске продавались по рублю, куницы – по три рубля, белки дюжинами, рябчики – пара пятак, стерляди в плетёнках – по четверть и полпуда). Жизнь вели сверхсвободную, обильную и трудолюбивую. Каждый устраивался по своей нужде и возможностям, с каждым годом усиливая свой достаток и увеличивая семью.

    Соль, керосин, спички, гвозди, порох и мука – это было почти всё, в чём нуждались эти люди. Но сами они выглядели крепкими, закалёнными и сметливыми молодцами. Думали, хотя и примитивно, но логично. Когда требования начальников понимали, исполняли старательно. Больше всего их донимала словесность, над которой они потели сверх меры, не понимая её значения и нужности. Колка, стрельба, ружейные приёмы, рассыпной строй, ночные занятия и даже гимнастика – то есть отрасли обучения, где требовались сметливость, смелость и полевая инициатива – возвращали их опять в себя, бодрили и радовали, рассеивая сознание малоценности.

    Нары, где они спали степную зиму 1914-1915 года в 27-м Сибирском запасном батальоне, как и сами бараки, были летнего устройства (лагерные). Там, где летом спал один человек, теперь два-три. Спали на боку, не раздеваясь; ночью не поворачивались, сохраняя тепло, да и невозможно было из-за плотной людской упаковки. С дощатого потолка свисали ледяные сосульки, образовавшиеся от дыхания и внешнего холода. Степная зима с ветром и острым снегом была как бы нарочно придумана для солдатской закалки. И вот тысяча закалённых жизнью и погодой тоболяков ехала на войну…

    В Двинске нас переадресовали на юг, где оказалась большая нехватка «сражателей». Проехав Пинские болота, Сарны и Ровно, мы вылезли в Дубно и пешим порядком пошли через Радзивилов в Броды.

    Радзивилов – пограничная станция. На австрийской стороне мы впервые увидели настоящие окопы, откуда не так уж давно стреляли. Будущие вояки с интересом посмотрели на них и, увидев ржавеющий военный инвентарь, сокрушённо покачали головами.

    Приближаясь к Бродам, запели песни, с любопытством разглядывали иностранную землю и показавшихся жителей. Но когда узнали, что большинство населения – поляки, говорившие «вроде как бы по-нашему, но ещё непонятнее», интерес к ним пропал. В Бродах, в добротных казармах квартировавшей здесь австрийской части, переночевали. Вспомнили свои омские бараки и опять покачали головами…

    Хорошо выспавшись и плотно позавтракав, пошли дальше на запад. Нами интересуются, за нами следят, и, когда приходим на следующий этап, уже готова пища. За неё надо платить. Деньги на довольствие тысячи человек в течение сорока суток получили ещё в Омске. В поезде был денежный ящик, стоял настоящий караул с караульным начальником, а теперь остаток денег у моего фельдфебеля, вместе с приходно-расходной тетрадью.

    Иногда нас везут поездом, но маршрута своего мы не знаем: он от этапа до этапа. Так мы прибыли во Львов. Это большой и красивый город. Здесь, опять в хороших казармах, мы прожили три дня. Вымылись, почистились, привели себя в порядок; часов пять-шесть даже занимались строем и пели свои песни. Мы, офицеры, для мытья пошли в городские бани; они нас поразили своей благоустроенностью и банщиками, которые нас мыли и массировали, стирая сибирскую заскорузлость и вгоняя европейскую силу и ловкость.

    Львовом мы все остались очень довольны. А так как теперь за довольствие уже не надо было платить, а оставшиеся деньги не нужно было сдавать, все офицеры получили по 200 рублей в счёт жалование уже протекшего месяца. Всё это акцептировал начальник, в распоряжении которого мы находились.

    Вечером третьих суток нашего пребывания во Львове мы получили назначение в 8-ю армию генерала Брусилова, уже пролезшего в герои и залезшего на Карпаты[3]. Нам предписано идти в Санок, Лиски, Балигрод, в 7-й корпус.

    В 13-й дивизии 7-го корпуса нас принимает комендант. После строгого осмотра, проверки людей и документов, когда выясняется, что мы на долгом пути из Сибири не потеряли ни одного человека, а двух больных сдали под расписку Минскому венному госпиталю, комендант сменяет свою строгость на благоволение и благодарит нас, четверых прапорщиков.

    – Молодцы сибиряки!.. Будьте такие и в бою – без отсталых!

    Также и начальник дивизии благодарит нас и желает военной удачи.

    Две роты – в 50-й Белостокский полк, две – в 52-й Виленский полк. Я со своей ротой попадаю в Виленский[4].

    Из дивизии нас повели уже полковые приёмщики. На перевале новоиспечённые Белостокцы пошли вправо, мы – прямо.

    – Прощайте, братцы!.. Прощайте, земляки!.. Тобольские… Тюменские…Может, Бог даст, свидимся… На том свете…

    Мы на перевале Лесистых Карпат. Природа богатая. Громадные буки упираются прямо-таки в небо. Даже не верится, что в маленькой Европе выросли такие большие деревья. Под большими деревьями – маленькие, образующие заросли, уходящие в обе стороны перевала. От этих зарослей веет уже весной.

    Спускаемся с перевала в Венгрию, как об этом гласит пограничная надпись. Но столб повален – должно понимать, что Россия уже за Карпатами.

    Спуск открытый, с него вид на десятки вёрст. Именно вёрст, потому что в России счёт на них. Вправо от дороги, в покатой лощине – госпиталь, масса полотняных палаток с громадными красными крестами.

    Наш спуск с горы не остался незамеченным со стороны противника: дальнобойная артиллерия приветствует нас полдюжиной своих гостинцев. Нас это совершенно не пугает, так как мы были предупреждены проводниками, строй был разжижен, а сами снаряды разорвались в полуверсте. Наоборот, мы даже несколько возгордились от оказываемого нам внимания.

    – Ишь ты, плюют… – говорили солдаты, – завидел сибирскую силу и спужался… Сколько железа потратил, а нам и ни хны…

    Это «ни хны» подбодрило земляков: они увидели, что не все выстрелы на войне попадают в цель. Это не то, что в сибирском лесу, где каждая дробина попадает зверю в глаз.

    Штаб полка, куда мы прибыли под вечер, стоял в венгерской деревушке Орош-Рушка. Собственно, это были: обоз 1-го разряда[5], с кухнями, продуктовыми повозками и строевая часть полка. Командир полка, адъютант и начальник связи были впереди, а хозяйственная часть – далеко в тылу, вёрст за пятнадцать.

    Обе наши роты поделили, как сухари, на шестнадцать частей – по числу рот и согласно поступившей от командира полка развёрстке. Я с целым взводом попал в 10-ю роту, наиболее опустошенную в последних боях. Сдал деньги и отчётность поручику хозяйственной части и пошёл к командиру полка. С темнотой пошло и всё пятисотенное пополнение в свои роты, чтобы включиться в войну.

    Явился к командиру полка, который помещался в довольно просторной землянке. В руках у меня была винтовка (солдата, сданного в Минский госпиталь). Вытянувшись, по-юнкерски отрапортовал. Полковник Швецов[6], бывший семёновец, одобрительно улыбнулся, а адъютант, поручик Бакута[7], даже радостно.

    Стало приятно, что мою воинственность приняли без критики и насмешки, хотя втайне я очень боялся показаться смешным в своём мальчишеском задоре. Моё вступление в войну было поддержано серьёзными офицерами, и я решил эту поддержку оправдать тоже серьёзно.

    Командир же 10-й роты, поручик Дьяконов[8], посмотрел на меня менее сочувственно, хотя ничего не сказал. Ничего поучительного и вразумительного он также не сказал, кроме как «располагайтесь, как вам удобнее». Это означало, что я могу расположиться под большим буком или буком поменьше, другого места здесь не было.

    Я растянул своего «Грум-Гржимайло»[9], принесённого моими солдатами, вместе с меховым одеялом под меньшим буком и, не евши и не мывшись, улёгся спать, решив, что утро вечера мудренее. Яркие звёзды венгерского неба мигнули мне с буковых вершин, и я первую ночь на своём новом и настоящем месте уснул крепким сном удовлетворённого юнца.

    Проснулся я, кажется, позже всех. Что командир, наверно, объяснил беспечностью и сонливостью и поэтому, я думаю, не испытывал никакой радости от моего водворения под его начало. Денщиками уже был вскипячён чай и из двуколки офицерского собрания принесён завтрак, состоящий из хлеба, масла, колбасы, шамаи[10] и рюмки шустовского[11] коньяку. Мне, по незнанию моих вкусов, принесли более нежную пищу: белый хлеб, масло, колбасу, молоко и большую плитку шоколада «Пуэрто-Габелла» от «Жоржа Бормана».

    Первый фронтовой завтрак запомнился на всю жизнь. Потом мне всё-таки предложили и коньяк. Я выпил его без протеста и расстановки, ещё мало понимая толк в напитках. По тому как он меня грел, понял, что он, несомненно, строевой напиток… Теплота и благодушие расползлись по телу елеем. «Выходит, на войне не так-то плохо, как о ней думают…» – подумал я, с наслаждением уплетая шоколад.

    Денщик ротного командира, вероятно, не без указания командира, взял и меня под своё попечение, объяснив, что фельдфебель мне назначит денщика[12] после обеда, но чтобы я сказал, какой мне больше подходит: русский или татарин.

    Я полагал, что командир роты как-то отметит моё включение в войну и в славный полк Российской армии. Хотел знать его историю, хотя бы последней войны[13], и получить указания в смысле обязанностей и поведения, однако, ничего этого не случилось. Только когда он узнал, что я петербуржец, спросил:

    – А в «Аквариуме»[14] бывали?

    После этого я понял, что предоставлен самому себе. Очевидно, командир роты делал упор на инициативу и решил, что такому «боевому мальцу», который и спит с винтовкой, нечего указывать, с которого конца огурец чистится…

    Стал осматриваться более пытливо и обратил внимание на кусты и кучи валежника, очень напоминавшие непроходимую тайгу своей неодолимостью.

    «Там, наверно, и есть позиция, – подумал я, – но почему так близко, ведь это, как огороды двух соседей…» Двинулся туда. Валежник был переплетён колючей проволокой, под него вели ходы сообщения. Пройдя ещё десяток шагов, я очутился в окопах своей роты. Выглядели они очень несуразно: неровные, кривые, не то выдолблены в камнях, не то пущены под корни больших деревьев. Они для лобового удара неприступны: ни пехоте, ни артиллерии в лабиринте колючей проволоки делать нечего, артиллерия вообще не может стрелять, даже горная, так как расположение – своё и чужоё – рядом. Валежник, перемешенный с проволокой, высотой в пару аршин, идёт аршинов на двадцать к противнику, где ближе, а где немного подальше; а в среднем, считая на метры, не больше сорока.

    Солдаты сидели на приступке у передней стенке окопа, протянув ноги в дно окопа, винтовки были в бойницах, дежурные наблюдали сбоку амбразур, где валежник был немного расчищен, а сама амбразура, как мне показалось, по-страусовски, замаскирована.

    Подошедший взводный унтер-офицер[15] довольно толково объяснил мне позицию и обстановку. Так близко попасть сразу же к противнику я не думал.

    – Это же слышно, когда говорят, – заметил я.

    – Слышно-то слышно, да только непонятно: не по-нашему лопочут…

    Обошёл всю роту, ознакомился с позицией и ротным составом. Увидел и своих тоболяков. Они очень обрадовались мне и полезли чуть ли не с руками здороваться. Всё-таки, значит, я их не завёз, как на продажу, не бросил – наверно, подумали они. Я тоже с ними сжился и привык к их естественному поведению и характеру. Они меня не считали за «российского» начальника, а за своего, «сибирского». В ответ и я расплылся масляной улыбкой, и доброта лезла из меня, как из праздничной шаньки.

    – Что, повоюем?.. Пусть теперь супостат знает, что пришли сибиряки, которые ему покажут, где настоящая сила растёт…

    – Так точно!.. Ужотко мы ему покажем, как лес рубят, а не как ягодки собирают… Будет ему на орехи… пусть только подпоясывается лучше и до дому тикает…

    И вот я зачастил в окопы, где, собственно, мне и полагалось быть, не только по привязанности к солдатам, но и по обязанности. Мои сибиряки – из примитивных парней, вырванных из захолустья и оторванных от своего дела и семей, свой жизненный горизонт как-то расширили, со своих тропинок стали на дороги и пошли даже по самой широкой из них – по военной. А как идти по ней, как оправдать её по времени и обстановке учил я, наставлял и воспитывал. Прилагал не только обязательное, но и сердечное. И чувством знал, что сердечное всегда схватывается другим сердцем, и особенно в одиночестве и в тяжёлое время. Если они – неграмотный народ, жизнь понимавшие тоже неграмотно, преемственно и по навыку, обратились в защитников Родины не только по обязанности, но несколько и по собственному убеждению, здесь вложено и моё убеждение.

    Мои визиты не понравились командиру роты, поручику Дьяконову, и он сделал мне замечание:

    – Здесь не принято гулять, как по Невскому проспекту – туды-сюды, мы ходим только утром и вечером, людей не надо отвлекать от наблюдения… Солдат, если он держит славу русского оружия, то себя держать сумеет.

    – Эти, которых я привёз, без подбадривания и примера, не сумеют, а такое незнакомое слово, как «слава», их пугает… это же всё неграмотные…

    – Что за барахло вы привезли!.. Ну, ничего: под огнём отешутся и быстро очухаются, практика делает мастера.

    – Это очень хорошие люди, – не соглашался я, – их надо убедить в этой войне, тогда никакой враг их не опрокинет.

    – Ну, ничего: скоро увидим, какие они солдаты, а людей здесь не надо, ни хороших, ни плохих… Вперёд – и всё тут!..

    – А ночью разве не надо быть в окопе?

    – На ночь отдаётся особый приказ, когда это надо.

    «Какая же это война? – подумал я, – её и я не понимаю со всей своей грамотностью…» А вслух спросил, можно ли бросать гранаты.

    – Можно-то, можно… но пока это у нас не практиковалось…

    Очень чувствовалось, что я беспокою его своей неуместной активностью, вроде слепня, и он только ждёт боя, чтобы меня проучить. Он – кадет и ещё не изжил антагонизма «синей говядины» и «кадет на палочку надет»[16]. Здесь, конечно, доминирует он.

    Без дела я скучал. Без разговоров с солдатами отрывался от войны, уходя в себя, даже письма родным и близким мне не нравились своей искусственностью. Словом, я сердечно дичал, а поручик Дьяконов только, мне казалось, саркастически улыбался. Тоже ведь военное воспитание…

    Мой кризис кончился тем, что я в один из очередных посещений окопов собрал дюжину гранат-бутылочек[17], выбрал подходящее место в ходе сообщения и начал перебрасывать эту дюжину за бруствер противника. Унтер мне услужливо помогал, а один из моих сибиряков корректировал.

    Здесь надо сказать, что бросание гранат, учебных и боевых, было моим коньком и в военном училище, и в запасном батальоне. Бросал далеко и метко, был награждён призом. Дико поэтому было держать такой талант под спудом. Этот талант у меня постоянно прорывался; выдерживая полторы-две секунды уже горящую гранату в руке (немецкая манера), научился бросать с разрывом над головой или окопом. Побросал их, наверно, пару тысяч и не случилось ни одного преждевременного разрыва.

    – А теперь, ваше благородие, подальше от этого места, – посоветовал опытный унтер-офицер, – здесь начнётся такая катавасия, что не оберёшься… да и ротный осерчает: они не любят таких дразнений…

    Мы ушли из хода сообщения. Солдаты в окопе тоже посторонились вправо и влево. Действительно, через несколько минут полетел беспорядочный дождь гранат и такая же пулемётная стрельба – всё это не особенно высоко рекомендовало противника.

    Между тем высшее начальство уже запрашивало о случившимся. Возвращаясь к ротной землянке, я слышал, как ротный командир квалифицировал случившееся:

    – Ничего особенного… Да, да… А натворил малец, который недавно пришёл с пополнением, он страсть как хочет воевать, начал бросать гранаты и рассердил австрийцев… Да, да, прапор и всё с винтовкой ходит… ищет, чтобы заколоть самого Франца-Иосифа[18], – уже от себя добавил рассердившийся командир.

    Меня он не то чтобы пробрал, но пытался поставить в комическое положение.

    – Вы что там, в Петербурге, в «потешных»[19] ходили, что так научились драться из-под подворотни?.. подождите, ещё времени много, успеете колоть и бросаться гранатами, пока не пойдёте по дороге многих славных… Знаете ли вы, что война не есть грудь и штык, а голова и ещё раз голова. Она не должна протекать и замерзать ни в каких обстоятельствах… Когда это поймёте и будете этому следовать, то поймёте войну и поймёте, как надо вести себя на ней.

    Я после этого разговора начинаю лучше понимать своего командира и узнаю, что он с первого дня войны в строю и не выходил из него. Пройти от границы, под огнём, реки и горы, подавать команды и показывать пример – не шутка. Он, по-видимому, из тех, кто зря на службу не напрашивается, но, начав служить, от службы не отказывается. Он не порывен, но расчётлив, методичен и упорен… Тип молодого Максима Максимовича[20]. Его славное время ещё придёт. И он постепенно становится для меня авторитетом. Ведь он такой не показной, но такой военно-деловой, что дивишься, зная, как это трудно в такие молодые годы. Вот где высшая школа жизни! Она даст сто очков вперёд и совершенной латинской грамматике.

    Проходят недели. Весна спешит. В Венгрии, в горах, она острее, запахи крепче. Привыкнув к болотно-нежной весне Петербурга, с одуванчиками, с колокольчиками и черёмухой Лесного, мои лёгкие тужатся воспринять запахи чёрных и красных буков или оживающие в долине запахи виноградников.

    С оживающей природой оживляются и военные действия. Над нами в обеденное время начинают пролетать штук пятнадцать-двадцать тяжёлых снарядов, лес глухо шумит и пригибается. Правее, где позиции менее крутые, стрельба сильнее, ещё дальше – ещё сильнее.

    Однако наше позиционное житьё по-прежнему продолжалось довольно мирно, если не считать особенной военной бдительности после того, как к нам откуда-то и как-то пробралась австрийская разведка, захватила двух пленных и, убегая, чуть не забрала и меня. Я метнулся под откос и так спасся; меховое же одеяло и полевая сумка попали в плен. Моё молодечество было посрамлено, главное, в собственном сознании: пока, убегая, я очухался и выхватил наган[21], враг пропал.

    Тяжёлая артиллерия свой обстрел продолжала с неделю. Получили свою порцию штабы и склады. Наша артиллерия отвечала, не в пример вражьей, слабо.

    Посещение окопов теперь уже не возбранялось: чем чаще, тем лучше. Чувствовалось напряжение, особенно ночью, люди не спали и готовы были каждую минуту к бою. Напряжённость эта закончилась тем, что в середине апреля мы получили приказ отступать за перевал. Приказ этот, из предосторожности, был получен за два часа до его исполнения.

    С темнотой, когда наступило указанное время, оставив в окопах застрельщиков, рота, хорошо подвязав котелки, предводительствуемая командирами и подгоняемая унтерами, вытянулась в цепочку и, без лишнего стояния, стала выполнять приказ. Я вёл вторую полуроту, человек в сто. Шли очень широким, совсем не соответствующим темноте шагом; по прямой даже бежали; иногда перед лощинами, мостиками и поворотами останавливались. С полчаса шли по-над фронтом. Ночь была безлунная, и тропинка ощущалась слабо среди деревьев и кустов. Всё же никто не падал и редко кто спотыкался. Временами цепочка разрывалась: хвост первой полуроты то стоял на месте, то внезапно срывался и убегал в темноту. Совсем не предполагая, что передние могут в темноте потеряться, и именно по моей вине, я не назначил специальных связных, держа связь сам.

    Это случилось, когда я на секунду повернулся, чтобы что-то сказать взводному унтеру. В этот миг идущий впереди хвост с необыкновенной быстротой пропал в темноте. Я смотрел на звёздный свет, щупал землю, ища след, и тихо звал «пропавшую» полуроту. Ночь безмолвствовала и, как бы в ответ, пара коротких пулемётных очередей протрассировала над головой.

    – Что делать? – думал я, холодея от ужаса, – вот так вояка!.. 

    Всё это длилось пару секунд.

    – За мной!.. – громко шепнул я и бросился, как в омут, вперёд. Пошли рысцой и через полминуты догнали стоящий хвост. Так счастлив я никогда на войне не бывал, даже после боя, когда выходил из него невредимым, даже после ранений, когда оставался живым. Ведь я, действительно, мог опозориться: без дела – герой, а на деле – барахло. Пришлось бы без нужды лезть на неприятельский штык.

    Случай пошёл мне на пользу в том смысле, что ещё крепче я осознал свою зелёность для такого дела, как война. «Век живи, век учись» – говорит народная мудрость. На войне же надо учиться каждую секунду и на каждом шагу, и всё же всех случайностей, мелочей и неожиданностей не учесть и не предвидеть. Её можно охватить только поверху, общим планом и личным разумением. Личное разумение и чувство от него – и есть всё то, что нас связывает с войной и движет по ней. Простому солдату, а неграмотному в особенности, легче: его не одолевают ни ответственность, ни мораль, ни своя роль в обществе или карьера. Его попечение – собственный живот, от которого зависят его солдатка и солдатёнки. Всё это я отмечаю не как личный курьёз, а как нити, которыми мы привязываемся или нас привязывает обстановка к войне, помимо нашего желания.

    Потерявшись в темноте, я этот случай учёл и стал, так сказать, с опытом. Но через две недели проворонили рассвет – опять неучтённый случай! Опять опыт! И их на войне, оказывается, непочатый край. Конечно, и в жизни то же самое. Но жизненные ошибки не так дорого стоят.

    Хладнокровие, быстрое и правильное схватывание обстановки и немедленное, почти автоматическое, действие очень помогают успеху и часто дают победу.

    Шли всю ночь. Выбрались на главную дорогу и с рассветом, уже полковой колонной, поднимались на перевал. Госпиталя уже не было. И опять мы получили салют. Стреляли, очевидно, на предельной дистанции и с железнодорожных платформ, поэтому – только салют, без материального вреда и живых потерь.

    Отрыв прошёл благополучно. Вернулись и застрельщики, не потеряв ни одного человека. Миновали пограничный столб с гербом двуединой империи[22], он был повален в канаву, а подле лежала доска со свежей угольной надписью: «Больно не радуйся, ужотко вернёмся».

    Когда опасность миновала, и солнце согрело натуженное войско, стала находить дремота, развеивая ночное волнение. Шли. На нашем пути жглись склады муки, фуража, всякого рода довольствия, снаряжения и обмундирования, которые уже нельзя было вывезти. Возле пожарища сновали местные жители, ожидая ухода поджигателей, чтобы ринуться в огонь за погибающим добром, пока его не забрали войска-победители.

    В полдень, на третьи сутки, полк стал на отдых в большой деревне. Люди разулись, развели костры, сняли, у кого ещё не протухли, со штыков кур, поросят и приступили к индивидуальному приготовлению пищи. Ротные кухни давно откипели и, как сверхважное военное имущество, поспешно скрылись в тыл. У кухонь была особенность или навык: в наступлении – медлить, в отступлении – спешить.

    Костерки дружно дымили, на жёрдочках закипали котелки, куда хозяйственные «земляки», кроме снеди и соли, подбросили луковицу и картофелину, раздобытую на месте. Дым, даже не отечественный, смешавшийся с запахом варева, переворачивал наизнанку третий день пустующие желудки. Солдаты, забыв усталость, терпеливо дежурили над своим котелком, предчувствуя «пиршество».

    В одной из рот раздался выстрел: какой-то ротозей разрядил винтовку в живот своему соседу. Прибежал дежурный, пришёл отделённый командир – бравый ефрейтор, дал виновному затрещину и приказал отнести пострадавшего к ротному фельдшеру. Более ничто отдыха не нарушало.

    Привал обратился в лагерь. Ходили дежурные, бегали денщики и связные, делая своё дело. Врачебный персонал разделился: половина возилась с больными и «слабыми», половина – дежурила у колодцев и следила за санитарностью полка. В общем, военно-деревенская картина ярмарочного дня, смешанная с цыганским табором или передвижным цирком. Беззаботно, домовито и дымно.

    И в это время, где-то в полуверсте, разорвались три-четыре гранаты и столько же шрапнелей, мигом сдунувших ярмарочную гулянку.

    – В ружьё! – раздались команды. А затем последовал и приказ о занятии позиций, предвиденных на случай тревоги: как-никак отступательный марш, и наш арьергард может быть опрокинут каким-нибудь особо ударным отрядом противника.

    Роты, предводительствуемые своими командирами, спешно шли на заранее разведанные позиции, хотя ещё не все солдаты поспели обуться. Наша рота ретиво и деловито шагала по пахоте, некоторые взяли винтовки на ремень, держа в руках сапог или дымящийся котелок. Моя полурота лезла на лесистый бугор, чтобы оттуда фланкировать дорогу. Оглядываясь на покинутое пепелище, я видел дым и опустевшую деревню, которую теперь противник усиленно обстреливал.

    В деревню вскочила сотня наших казаков, а потом подошёл наш арьергардный батальон и остановился, очевидно, дожидаясь прикрывавшую отход роту. Не особенно сильный, но хорошо управляемый огонь этой роты отбил кавалерийский налёт.

    Мы не успели занять позицию, как получили приказ возвращаться на дорогу и опять пошли на восток. Солдатские начальники за это время постарались привести своих солдат в подобающий вид. Голодные, усталые, они до первого привала опять шли бодрым отступательным шагом. Шли до вечера, потом до утра и ещё потом опять до вечера, отдыхая каждый час положенные десять минут. Дожидаясь этих минут уже не шли, а просто-напросто ползли. Ночью, дождавшись этих минут, после команды «стой!» уже раздавался храп полёгшего под свои ноги войска. Я научился спать на ходу и даже видеть сны, разрывавшиеся, когда натыкался на идущих впереди меня или когда заходил в дорожную канаву. Потом я уже шёл под руку с солдатами.

    Взошло солнце в четвёртый день нашего отступления, а мы всё без еды и отдыха. Никакого неприкосновенного запаса на такие случаи у нас не имелось: то ли запасов не было, то ли не поспели их подвезти и раздать, не знаю. У солдат были ещё кой-какие сухари; когда их делили на разостланной палатке на дороге, голодные солдаты жадно следили за каждой крошкой. Я отвернулся, чтобы не дразнить желудка, который после шоколадных дней в Венгрии теперь переживал свои чёрные Галицийские дни.

    Офицерское собрание не функционировало, это, конечно, было и хорошо: солдаты не видели офицерской обособленности, но это в то же время было невыносимо организму. Надо было держаться волей и питаться характером, чтобы не сойти с командира на голодного бродягу. Мой денщик-татарин, как пошёл с вещами в обоз, так и не показывался, хотя и он был прав: вещи без призора могли просто-напросто выкинуть, облегчая лошадиную натугу. Лошади тоже голодали; была поедена не только казённая дача, но опустошены деревенские сараи, к этому времени не особенно полные, и соломенные крыши галичан. Никаких скирд сена или соломы в придорожных деревнях не было видно. Войсковой скот, в виде отдельных голов, понуро стоял у дорог, ненакормленный и ненапоенный, брошенный погонщиками. Здесь мне воочию пришлось наблюдать душевность русского человека: солдаты, еле передвигавшиеся, вдруг бежали к колодцу или ручью за водой, черпали её в свой котелок и поили замученный скот.

    У жителей – пусто. Ни за деньги, ни за что другое ничего не достать… Было понятно, что «своя рубашка ближе к телу», поэтому не настаивали, продолжая голодать.

    Стояли на мосту. Командир колонны нарочно выбрал более нейтральные в смысле войскового порядка места. Это, кажется, была река Сан. Один солдат с огромным мешком на спине еле держался на ногах. Даже у усталых он вызвал сожаление.

    – Чаво ты в мешке волочишь из супостатской земли?

    – Чаво ты Макензене не хотишь оставить? Бабу что ли? (Ударная группа армий Макензена выгнала нас из Венгрии и теперь гнала из Галиции.)

    – Да ён иностранную соху тащит на свои выселки, – заметил кто-то, – а ну, кажи, какая ёна така!..

    Развязали мешок и вынули оттуда двадцатифунтовый панцирь, какой носили столичные городовые после пятого года.

    Усталые земляки без устали загалдели, как в цирке после весёлого номера.

    – Ну и ну… дела-то каки… есть таки, что хоронятся под железо от железа… 

    Панцирь принадлежал одному прапорщику нашего батальона, сыну богатого купца. Перед боем прапорщик пялил его на себя, под шинель, а в походе его носил денщик.

    – Да ты этой железякой себя угробишь… вали мешок в Сану… скажешь, шо ён сам сорвался с плечей и утоп…

    Когда и один унтер посоветовал то же самое, денщик спихнул свою ношу в реку, боязливо посмотрев вокруг. Узнав о судьбе своего телохранителя, прапорщик заболел таким сильным нервным расстройством, что его эвакуировали; в полк он больше не вернулся.

    В полдень проходили большое местечко. Горел один дом и крытый двор, изображавшие собою то ли земский, то ли красно-крестовский склад. Подле стояла бричка, и в ней сидели два чина в новых, сильно защитного цвета шинелях с узкими погонами[23], ожидая очевидно конца своего поджога.

    – Чаво там у вас палится? – спрашивали проходящие солдаты.

    Чины не отвечали на вопросы солдат. Офицерам же сказали, что сжигают склад номер такой-то, чтобы не достался неприятелю.

    – А чаво там у нутрях есть? – спросил один солдат, с ясно выраженным сибирским произношением.

    – Всё там есть, что в складе должно быть – отвечал чин постарше и в пенсне.

    Вопрошавший передал винтовку соседу, перемахнул через плечи крест и почти что опрометью ринулся в склад. Через полминуты он снова показался у выхода. Папаха тлела, шинель дымилась, а в обожжённых руках он держал три-четыре фунтовых жестяни.

    – Проклятые… – разразился сибиряк, – пустые ящики понакладены и ни продухтов, ни вещов… зря окоптился. Врёт, как обыкновенный жулик, а ещё в очках… 

    Подошёл командир роты и коротко резюмировал:

    – За то, что вышел из строя постоишь под винтовкой, когда другие будут отдыхать… два часа…

    – Ваше благородие, было бы за што!.. – взмолился солдат, – а то за ихнее враньё…

    Солдат не был нашей роты и поэтому, в конце концов, под винтовкой не стоял. На большом привале он подошёл ко мне из своей девятой роты ко мне и сунул под нос открытую банку сгущённого молока.

    – Спробуйте, ваше благородие, сестричкину пищу, страсть какая скусная…

    – Ты палился, ты и ешь… Под винтовкой стоять не так уж весело будет…

    – Бог милостив, може и не надо будет стоять… потому я не ихний, тово сердитого поручика… чижало вам с им…

    И он с новой силой стал подсовывать банку, куда уже поспело засунуть свои пальцы всё его отделение.

    На повторный отказ он укоризненно заметил:

    – Чаво, ваше благородие, брезгуете: умирать пришли вместях, а голодать хочите раздельно.

    Потом, подумав, добавил:

    – Мы вашей барыне-сибирячке бещали вас соблюдать… а вы упираетесь… рази энто дело, что всё без пишши…

    Засунул в общую банку и я свой грязный палец. После этого он вынул из кармана целую банку и хотел мне её всунуть, но на этот раз я характер выдержал и банку не взял.

    К вечеру мы сошли с главной дороги и зашли в довольно большую и богатую деревню или местечко. Нам, троим младшим офицерам девятой и десятой рот, отвели опрятный дом с мягкими кроватями и свежими простынями. Две дочери хозяйки – ученицы Львовской гимназии, приехавшие на праздничные каникулы, вносили в отдых домашность и как бы зачёркивали тяжесть только что перенесённого похода.

    Очень хотелось спать. Но, стряхнув пыль, умывшись и освежив ноги, к тому же попав в обстановку мирной жизни, стал её глотать чуть ли не запоем.

    Из кухни доносились запахи варева, подчёркивающие домовитость и сопоставления со своим, оставленным, домом. Съев пару кусков хлеба с сыром и, выпив молока, мы как-то удовлетворили свои желудки и теперь ждали настоящей еды.

    Мои сожители уже позвякивали гитарой и вели разговоры с русинками, как я слышал, на школьные темы. Хозяйка дома радушно и даже сердечно отнеслась к нам, офицерам, страхуясь, по-видимому, от солдатских поборов и самоуправств, которые могли случиться.

    Почти всё мужское население среднего возраста этой деревни было в австрийской армии и, несмотря на это, отношение к нам было сугубо не враждебное. Без больших затруднений были куплены свиньи, телята, прочий приварок и в домашних кухнях готовилась пища: где на отделение, где на взвод. Начальство, несмотря на крайнюю усталость, заботливо разместило солдат по домам и сараям, отдав строгий приказ насчёт спанья, поведения и санитарных порядков.   

    Усталость взяла своё, вернувшись с осмотра полуроты, я заснул в кресле, не дожидаясь позднего обеда. Меня разбудили, и обед прошёл с истинным благорасположением и домашностью. Как бы далёким, покинутым, но незабытым, дохнуло опять на нас.

    Находил уже вечер. Я залез под одеяло и приятно растянулся, как бывало у крёстной матери или у родной, где-нибудь в Павловске или Гунгербурге[24].

    Категория: Мемуары | Добавил: Elena17 (27.12.2014)
    Просмотров: 390 | Рейтинг: 0.0/0
    Сайт создан в системе uCoz