Меню сайта


Категории раздела
Книги [85]
Проза [50]
Лики Минувшего [22]
Поэзия [13]
Мемуары [50]
Публицистика [14]
Архив [6]
Современники [22]
Неугасимая лампада [1]


Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 3987


Форма входа


Поиск


Библиотека
 
 
Медиатека
 

Вернисаж

Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz


  • ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ ПОМОЩЬ НОВОРОССИИ «Академия русской символики «МАРС» Слобода Голос Эпохи Журнал Голос Эпохи Апсны-Абхазия. Страна души Сайт писателя Андрея Можаева Россия Освободится Нашими Силами Котята Мейн-кун Общественно-исторический клуб
    Приветствую Вас, Вольноопределяющийся · RSS 23.10.2017, 14:41
    Главная » Статьи » ЖУРНАЛ ГОЛОС ЭПОХИ » Проза

    Елена Семёнова. Совесть; В клещах (главы из романа "Претерпевшие до конца", часть 6 "Молох")

     

     

    Претерпевшие до конца (2 тома)
     

    Глава 11.

    Совесть

     

    Письмо было не очень длинным, написанным огромным почерком без знаков препинания и абзацев. Но будь оно даже вдесятеро короче и нацарапано булавкой, этого бы хватило, чтобы всякое, ещё не покрытое непробиваемым панцирем сердце почувствовало себя угрожаемым. Такая нестерпимая волна человеческого горя шла от этих строк, такой оглушительный вопль о несправедливости звучал в каждой букве, что Александр Порфирьевич по прочтении выпил целый стакан ледяной воды и промокнул шею.

    Жены не было дома. Так же, как не было вчера, и позавчера, и два дня на минувшей неделе. Эти внезапные загадочные исчезновения и хуже того столь же внезапно расцветшая красота буквально изводили Замётова самыми мучительными подозрениями.

    На сей раз она сказала, что едет проведать Надю, часто болевшую в последнее время. Повод был уважительный, и ничего бы против не имел Александр Порфирьевич, если бы не глаза жены… О, женщины, несомненно превосходные актрисы! Особенно красивые женщины! Особенно, когда им нужно провести мужчину и добиться своего. Но даже самая артистичная женщина не сможет скрыть одного – влюблённости и рождённого ею счастья. Глаза выдадут её своим изменившимся блеском.

    Глаза Аглаи не блестели все те годы, что они жили вместе, потухнув после той проклятой ночи. Никакая ласка, никакой подарок не мог заставить их блестеть. А тут – две звезды в обрамлении густых ресниц!

    Одиноко ворочаясь ночами на диване, Замётов готов был расплакаться от досады, злости, жалости к самому себе. Ведь только-только ему показалось, что жизнь начала налаживаться, только-только ушло из жены то непреодолимое отвращение, что питала она к нему столько лет. И, вот, опять – мука, страшная, невыносимая…

    Он несколько раз пытался следить за ней, но безуспешно, счастливого соперника обнаружить не удалось. Унижаться наёмом соглядатая Александр Порфирьевич не желал. К тому же он и так не имел сомнений в том, что жена ему изменяет. Одна эта мысль бросала в ледяной пот. После всего что было… После стольких его покаяний… После собственного прощения… Кто же тот, другой? Откуда взялся?..

    Не раз силился Замётов представить себе его. И всякий раз видел перед глазами одно и то же: их обоих в самых откровенных положениях. Словно нарочно изводя себя, он представлял жену в объятиях другого и, хотя ни разу не видел того, сравнивал себя с ним. Сравнение становилось ещё одной мукой, так как зеркало никогда не бывало столь милосердно, чтобы польстить Александру Порфирьевичу…

    Однажды он смотрел, как она спала. Безмятежно, чему-то улыбаясь… Ему вдруг почудилось, что ей непременно должны видеться во сне ласки любовника. Впервые за эти два года, захлебнувшись яростью,  он хотел забыть свой обет и взять жену силой, разрушив её проклятые грёзы. Но… Рядом мирно спала Нюточка, и, прокусив до крови губу, Замётов ушёл к себе.

    Вдруг отчаянно пожалелось, что нет больше в Москве отца Сергия. Сколько раз откладывал Александр Порфирьевич сходить к нему, боясь доноса и санкций начальства, а теперь бы бегом побежал, ища поддержки и совета. Но отца Сергия не было, и тем безраздельней оказывалось чёрное одиночество.

    А тут ещё это письмо… Казалось бы, какое дело Александру Порфирьевичу до родни жены, изменяющей ему и, в конце концов, не имеющей даже времени прочесть адресованное ей письмо сестры? А поди ж ты!.. Хотя разве важно, сестра или нет… Помнил Замётов Любашу – маленькую хорошенькую девчушку, которую тетешкал на острой коленке Игнат. Она-то – чем виновата в грехах сестры или кого другого? А чем виноват её муж? А Дарья, потерявшая на этапе троих малышей? А старики, всю жизнь работавшие в поте лица и в итоге изгнанные из дома и заморенные на том же этапе? А тысячи таких же, как они?.. И что же это, наконец, за идиотический план – истребить работящих, дельных людей и сделать ставку на ни к чему не годную шантрапу?

    Снова, как уже несметное количество раз, жгло душу одно слово: несправедливо! Хоть, к примеру, никогда не ладились у Александра Порфирьевича отношения с тем же Игнатом, но трудолюбие старика было им всегда уважаемо. И трудолюбие тысяч таких же игнатов по всей России – также. Всю жизнь Замётов питал сугубое уважение к людям дела. И на царское правительство лютовал среди прочего за то, что расплодило оно лодырей-аристократов, лодырей-чиновников, которые жировали в то время, когда люди труда еле сводили концы с концами. Рабочий конь на соломе, а пустопляс на овсе… Больше всего хотелось Александру Порфирьевичу, чтобы пустоплясы, наконец, почувствовали тяжесть ярма, а рабочие кони получили овса досыта. А что же вышло? Самых-то трудяг в обмолот и пустили: крепких крестьян, инженеров, объявляемых повсеместно «вредителями», и скольких, скольких ещё! А пустоплясам – раздолье! От папашеньки Дира, черти бы его взяли, до деревенских пьянчуг… Не говоря уже о партийных и комсомольских активистах, которые знай себе только глотки драть умеют. И кто же строить будет «светлое будущие»? Митинговые пустоплясы на трудовых костях? Ничего не скажешь, установили «справедливость» на одной шестой земного шара…  

    Потерянно бродил Замётов по комнате, вертя в руках письмо. Нет, не мог он просто так отбросить его. Ведь это он, член партии с пятого года, строил эту «народную» власть. Неужели для того, чтобы власть народ уничтожила? Ошпаренная чужим горем душа требовала действия, но что мог сделать простой инженер, пусть и не на последней должности в ведомстве путей и сообщений? Тут нужна была фигура куда покрепче. Лихорадочно перебирал Замётов в памяти влиятельных знакомых. Одни давно числятся в троцкистах, другие наоборот, верные псы при хозяине, третьи не того статуса…

    Но всё же всплыла фамилия – Толмачёв! С ним, конечно, никогда приятелями не были, но в Шестом году в Яренском уезде Вологодчины сосланные под надзор полиции за революционную деятельность были в отношениях добрых и даже дружеских. С той поры пути разошлись далеко.

    Володька Толмачёв по отбытии срока жил на Черноморском побережье Кавказа. В 1911 году был призван в армию, после демобилизации женился, одна за другой народились на свет две дочурки. Пожить семейной жизнью Толмачёву, впрочем, было не суждено: с Четырнадцатого года он был вынужден вновь тянуть лямку – на сей раз в Новороссийске. Тут-то и застала его долгожданная, и начала расти Володькина карьера, как на дрожжах.

    В марте Семнадцатого именно он организовал и возглавил Совет солдатских депутатов Новороссийского гарнизона. В ноябре был назначен заведующим военным отделом, а затем - военным комиссаром Новороссийска. В июне следующего года участвовал в затоплении кораблей Черноморского флота, отказавшихся сдаться немцам по условиям Брестского мира. С Девятнадцатого - заместитель начальника Политического отдела 14-й армии. Далее - член реввоенсовета Крыма, ответственный секретарь Кубано-Черноморского областного комитета партии, председатель Исполнительного комитета Кубано-Черноморского областного Совета, заместитель председателя Исполнительного комитета Северо-Кавказского краевого Совета и, наконец, нежданно-негаданно – нарком внутренних дел РСФСР!

    Отчего вспомнилось теперь именно о нём? Оттого ли, что ещё на Вологодчине почувствовался в этом крепком парне, сыне костромского учителя не только идейный борец, но – человек? Причём, такой, который не предаст и не продаст, надёжный человек – редкое качество в пронизанные ложью времена.

    Хотя и поздний был час, а не смутился Замётов – поехал прямо к наркому, зная, что тот работает допоздна, а к тому буквально на днях вернулся из инспекционной поездки по поселениям раскулаченных.

    Владимир Николаевич ждать товарища далёкой молодости не заставил и по первому докладу пригласил в кабинет. Мало изменился нарком – разве что заматерел, да чуть пробивается седина в коротко стриженых волосах. Вот, только лицо какое-то помятое, почерневшее: под глазами мешки, морщины углубились. Знать, гнетёт что-то товарища народного комиссара…

    - С чем пришёл, Саша? – спросил Толмачёв, словно было им всё ещё по двадцать лет, и только вчера скучали они в вологодской ссылке.

    - Да, вот, принёс тебе почитать… - Замётов протянул наркому письмо.

    Тот лишь скользнул по нему взглядом, спросил:

    - А что, Саша, не боишься мне такие письмеца показывать?

    - Да ведь ты, Володя, вроде не Ягода и не Менжинский. Вместе с тобой щи с пирогами лопали да водочку пили со скуки…

    - Мда, хороши пироги были у тётки Степаниды… Добрая душа! Каждый день её мальцы нам корзинку со снедью притаскивали, а заодно все поручения выполняли.

    - Угу. А Дашуха ещё и стирала, и прибирала у нас… И не только…

    - Хорошая девчушка была, - вздохнул Толмачёв и, достав из шкафчика графин с водкой, наполнил две рюмки. – Выпьем, что ли, за скучные годы?

    - Выпьем, - согласился Замётов и, осушив рюмку, заметил: - Вот, подумал я тут, Володя… Мы с тобой за народную власть сражались. Правительство нас в ссылку определило… Страшнейшую! Жили мы с тобой в милейшем городишке, окружённые ореолом мучеников и страдальцев за правду. Сердобольные души тащили нам снедь да пиво… Чёрт побери, мы питались там лучше, чем дома! Заняты были лишь тем, что праздно убивали время… Чтоб не утерять квалификации, с пьяных глаз мальцам этим, а то и непотребным девкам марксово учение изъясняли. А теперь, вот, наша власть пришла… И тысячи ни в чём неповинных людей отправляют в ссылки… Да только не такие, как у нас! Им там снеди и пива не даст никто! А тому, кто даст, пожалуй, тоже не поздоровится. Неужели мы за это боролись, Володя?

    - Ты сейчас соображаешь, что несёшь? – хмуро спросил Толмачёв.

    - Что ж такого?

    - Я не Ягода, это ты верно подметил. Но ведь и я на службе!

    - Мы все – на службе… Вот, только чему мы служим, Володя? Какое счастье всего человечества, какую справедливость можно построить на костях младенцев?

    Владимир Михайлович посмурнел ещё больше, снова наполнил рюмки. Выпили, не чокаясь, как по покойнику.

    - Этой писульки ты мог бы мне не приносить, - сказал Толмачёв. – Я это всё, - он сделал ударение на последнем слове, - своими глазами на днях видел! В красках!

    - И как впечатления?

    Владимир Михайлович сник:

    - Впечатления… Глазам своим едва поверил, Саша, когда увидел. Люди размещены в бараках, наскоро состряпанных из жердей. Теснота невероятная! Полов нет! С наступлением тепла земля в бараках оттает, сверху потечет, и население их слипнется в грязный, заживо гниющий комок! По Архангельскому округу из восьми тысяч детей заболело шесть тысяч, умерло около шестиста. Мрут, в основном, младшие возраста... Дров и досок нет - все идет на экспорт... С продовольствием из рук вон плохо, если не забросить его немедленно - будет голод, причем как среди ссыльных, так и среди колхозников...

    - Будет не просто голод, Володя, будет мор. Такой же, как в двадцатых, если не хуже. И будет он рукотворным! И мы знаем, чьими руками он устраивается! И своими ручонками помогаем ему…

    - Я таких мер не поддерживаю.

    - Что же, ты отрапортовал наверх о том, что увидел?

    - Саша, ты в своём уме? Если я пикну хоть слово, меня сразу обвинят в либерализме или правом уклоне, и тогда уж мне самому кору жрать придётся! Тебя, правдолюбца, это тоже касается!

    - Касается, Володя… Может, поэтому у меня все эти живые мертвецы мальчиками кровавыми в глазах стоят. Стоят и спрашивают: «Кто вас просил строить ваш чёртов земной рай?» Ты сейчас про детей сказал. Умерших и больных… Ты, когда глядел на них, Саша, о Ниночке с Зоей не подумал? Их на месте тех детей не представил?

    - Замолчи, Саша! – Толмачёв побагровел. – И Ниночки с Зоей не трожь! Я, если хочешь, только из-за них, только для них молчу…

    - Думаешь, поможет? – спросил Замётов. – Я, вот, тоже молчу… И другие… А почему, собственно, мы все думаем, что если будем подличать, то молох пощадит нас? Ведь он ненасытен.

    - А что ты предлагаешь, Саша? Давай, покажи пример. Выйди из партии, напиши письмо сам знаешь, куда.

    - Самодонос никому не принесёт пользы.

    - А как же советь? – саркастически усмехнулся Толмачёв. – Очистишь её.

    Замётов промолчал.

    - Пока я нарком, я, не выступая открыто, что бесполезно, как ты сам заметил, постараюсь, чем возможно, облегчить участь спецпереселенцев. Ты, как я понимаю, пришёл хлопотать о своих родственниках. Тут я помочь не могу. Пошли им денег, еды, тёплые вещи… В конце концов, можешь взять к себе их детей, если не боишься.

    Эти слова Александра Порфирьевича задели. В самом деле, его справедливого негодования и сострадания не достало бы даже на то, чтобы приютить «кулацких детей». Такое милосердие карается по всей строгости. И в чём тогда укорять других?..

    - Их детей уже нет, Володя. Мы их убили…

    - Не мы! – вскипел Толмачёв.

    - Нет, мы. Своей трусостью и молчанием убили. А того прежде - тем, что учинили великую стройку нового мира. Может, мы и построим его, этот мир. Но… каким же страшным он будет! И кто будет жить в нём?

    Толмачёв тяжело вздохнул:

    - Я всё понимаю, Саша. Но сделать ничего не могу. Скажу тебе больше, я навряд ли долго засижусь в наркомах. Не ко двору я им. Копают под меня. Ходят слухи, что должность наркома внутренних дел упразднят вовсе.

    - А кому же тогда уголовники достанутся? – недоумённо спросил Замётов.

    - Почём мне знать? – развёл руками Владимир Михайлович. - Может, ОГПУ расширят… Будут они и уголовщиной, и коммунальным хозяйством и всем вообще в нашем государстве заниматься. 

    - Да и так уж…

    - И так… Рудольфыч[1] болезный с постели не встаёт, так за него Ягода полноправным шефом распоряжается. А этот сейчас на взлёте. Он-то знал, на какую лошадку ставить, не промахнулся. Он-то для хозяина всё сделает. Хоть сапоги вылижет, хоть что…

    Слегка опьянев, Толмачёв стал говорить злее и резче, благо дверь кабинета была плотно закрыта, и никто не мог слышать его откровений.

    - А ты всё-таки, Саша, лучше помалкивай, - продолжал Владимир Михайлович. – Ты и так в числе надёжных не числишься. А сейчас сам знаешь как. Помнишь Шахтинское дело? То-то ж! А теперь ещё одних заговорщиков сыскали… Гляди, Саша! Лёгкий уклон, и так увязнешь, что никто тебя не вытянет.

    Замётов поднялся, поскрёб лысеющий череп:

    - Ладно, Володя, не взыщи, что потревожил. Сам не знаю, какой чёрт дёрнул прийти к тебе. Что-то, понимаешь, грызёт внутри, точит. Должно быть, совесть…

    - Знакомый зверь, - усмехнулся Толмачёв. – Только не слишком лелей его. Не то задушит, как удав.

    Домой Александр Порфирьевич возвращался с трепетом. Никогда ещё с такой робостью не переступал он своего порога, до того, что холодный пот проступил на лбу. Ему до отчаяния, до безумия хотелось, чтобы жена оказалась дома. И тогда он убедил бы себя, что она, действительно, была у Нади, и справился бы о здоровье последней, и, выслушав, отдал бы письмо, и после непременных над ним рыданий пообещал бы ей, что найдёт способ хоть как-то облегчить участь её родных, обнял бы её, утешая, и простил бы все новые свои муки. И она бы поблагодарила его за поддержку и заботу взглядом, лаской… Так и привиделась эта картина, и задрожало, затомилось сердце в надежде. И упало, когда глазам предстала тёмная комната и пустая, аккуратно застеленная кровать…

     

     


    [1] Менжинский

     

    Глава 14.

    В клещах

     

    Как в воду смотрел Толмачёв, когда о Шахтинском напомнил… А ведь и самому же на мысль с первых дней ещё приходило: придётся однажды эту горькую чашу выхлебать, не минет.

    Все последние годы только знай погоняли сверху: скорее! Скорее! Дать план! И не важно, как дать, но главное, чтобы в срок, а лучше с опережением – тогда и премийку оттяпать можно. А планы эти специалистам спускали неучи, спускали, нисколько не сообразуясь с ресурсами, с возможностями, да ещё своих таких же начальниками ставили, и те головотяпы хороводили… При таком планировании и руководстве ничего, кроме разрухи быть не могло. И уж само собой, не давался безумный план, дураками предписанный. Но не начальству же в дурости расписываться! Нужно найти виноватого в неудачах и покарать его.

    Кого назначат виновным, ещё и до Шахтинского учуял Замётов обострённым нюхом: недаром нагнетали советские газеты, внимательнейшим образом им читаемые – вредители кругом! И Алексей Максимович не преминул о том же возгласить – а этот «буревестник» точно знает, с какой стороны буря идёт…

    В Двадцать восьмом году после серии забастовок рабочих Донбасса газеты подробно освещали судебный процесс по «Делу об экономической контрреволюции в Донбассе», обвиняемыми по которому проходили  руководители и специалисты угольной промышленности Шахтинского района. ОГПУ утверждало, что аварии, происходящие на шахтах, равно, как и приведшее к протестам положение рабочих, являются непосредственным результатом антисоветской деятельности нелегальной контрреволюционной вредительской организации, состоящей из дореволюционных технических специалистов. Последним вменялась в вину не только вредительская деятельность, но и создание подпольной организации, установление конспиративной связи с московскими вредителями и с зарубежными антисоветскими центрами.

    Предварительное следствие вёл следователь по важнейшим делам Левентон. Слушалось дело в московском Доме Союзов, государственными обвинителями выступали Рогинский и Крыленко, бывший прапорщик, первый советский главнокомандующий, председательствовал на суде Андрей Януарьевич Вышинский, ректор Московского Государственного Университета…

    После сорокадневных слушаний сорока девяти специалистам вынесли приговор. Для одиннадцати из них это была высшая мера.

    Замётов присутствовал на суде. Когда оглашали приговор, ему казалось, что он уже один из тех, кто сидит теперь на скамье подсудимых, что это ему товарищи Крыленко и Вышинский предъявляют обвинения в саботаже, вредительстве и антисоветской деятельности. Александр Порфирьевич тоже был инженером, и за каждого из обвинённых мог поручиться жизнью не только потому, что абсурдны и дики были обвинения, но и потому, что инженер и вредитель – субстанции несовместимые…

    Сорок девять человек… Капля в море! Пробный шар… Ревущее море, уже потихоньку становящееся советским народом, вслед за газетными истериками требовало расправ, требовало такого процесса, таких виновных, на которых можно было бы списать все неудачи в масштабах страны, а не только какого-то Донбасса.

    Да и сам Вождь объявил с трибуны: «…Нельзя считать случайностью так называемое шахтинское дело. «Шахтинцы» сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко ещё не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых опасных форм сопротивления против развивающегося социализма. Вредительство тем более опасно, что оно связано с международным капиталом». Этих вечных виновных не сам он отыскал, но ещё раньше наметил, завещал, сходя в могилу, Ленин, указавший, что «буржуазные специалисты» навсегда сохраняют «буржуазную психологию» и потому предавали и будут предавать молодую социалистическую республику. Владимир Ильич часть таких «предателей» гуманно выслал из страны, Иосиф Виссарионович подошёл к делу экономичнее…

    Нужен был массовый процесс, нужны были саморазоблачения, так как ни единого факта не смогло бы найти даже ведомство Менжинского и Ягоды. Вплоть до Тридцатого пощипывали аккуратно, попутно разжигая ненависть в массах, искали слабое звено. В Двадцать девятом щупальца дотянулись до родного для Замётова наркомата путей сообщения: были арестованы Николай Фёдорович фон Мекк, внёсший огромный вклад в развитие российских железных дорог, сын одного из основоположников их, и военный инженер, бывший профессор военной академии генштаба, генерал-лейтенант, в царском военном министерстве руководитель Управлением военных сообщений Величко…

    Также был арестован по обвинению в участии в деятельности совета Союза инженерных организаций Пётр Акимович Пальчинский, выдающийся горный инженер и экономист. В роду его были и декабристы, и народники, сам он с молодых лет бредил революцией, став последователем Кропоткина, при Царе сперва арестовывался, а затем в войну выступил создателем Комитета военно-технической помощи, участвовал в процессе переориентации отечественной промышленности с импортных на внутренние ресурсы… При Керенском успел побывать в правительстве, при большевиках – получить «Героя Труда». Этот уникальный специалист, крупнейший учёный мог легко уехать из СССР и занять достойное место на Западе. Отчего же он поступил иначе? В одном из своих писем Пётр Акимович объяснил: «Моё место здесь, и это долг всей интеллигенции, ещё не расстрелянной большевиками. Долг сохранять культурное наследие и долг возродить экономику. И мы будем сотрудничать с большевиками теперь, когда они от разрушения решили перейти к положительной работе». И, вот, теперь делали из него вместе с Величко и фон Мекком главарей некоего страшного заговора против Советского Союза…

    Никто из них троих не дал ОГПУ нужных показаний, никто не сломался, хотя мог себе представить Александр Порфирьевич, каким пыткам подвергали их. Морально они победили ведомство Менжинского. Публичный процесс над ними провести не удалось, и они были расстреляны в том же Двадцать девятом году.

    А аресты продолжались… Раздувалось, вскисало, как тесто на дрожжах, дело Промпартии, в которое вливались более мелкие дела о вредительстве: в угольной промышленности, в нефтяной промышленности, в металлопромышленности, в текстильной промышленности, в химической секции Госплана, в лесной промышленности, в цементной промышленности, в электротехнической промышленности, в области топливоснабжения, в энергетической промышленности, в энергетической военной промышленности, в энергетике транспорта, в наркомате путей сообщения, «ленинградская группа», «профсоюз инженерно-технических работников», экономическая группа в ВСНХ, Крестьянская партия…

    Уже не сотнями исчислялись попавшие под гребёнку, а уверенно за тысячу перевалило число арестованных «вредителей». И понимая это, Александр Порфирьевич ждал, когда и ему придётся занять чёрную скамью в колонном зале, когда и его крови затребует прокурор, а вместе с ним тьма неведомых, но натравленных, как свора собак, визжащая заслышав команду «Ату!»

    Вот, и «буревестник» вперёд всех завизжал, эту привычную команду услышав – разразился пьесой «Сомов и другие», в которой, ничуть не смутившись, вывел инженеров-вредителей, которые назло народу тормозят производство («раньше болванка из кузницы шла четыре часа, а сейчас идет семь часов»). Завершалось действо приходом справедливого возмездия в лице агентов ГПУ, которые арестовывают не только инженеров, но и бывшего учителя пения, чьё преступление заключалось в том, что он «отравлял» советскую молодежь разговорами о душе и старинной музыке.

    Прочитав очередной опус Горького, Замётов под покровом ночи аккуратно снял с полок его книги, некогда столь любимые Александром Порфирьевичем, и, прогулявшись до ближайшего сквера, сжёг их. На душе заметно полегчало…

    Он нисколько не удивился, когда за ним пришли. Только уж очень тошно было, что снова куда-то уехала Аглая, и жаль перепуганную Аню. Подумалось, что уж теперь наверняка жена, забрав дочь, уедет куда-нибудь – как-никак рискованно оставаться, того гляди в членах семьи врага народа оказаться можно. Да и избавится, наконец, от тягостных уз под благовидным предлогом заботы о дочери…

    С грустью подумал Замётов, что будет на процессе лишь одним из сотен бедолаг, которым светит от трёх до десяти, но никак не «вышка». «Вышка» - это Пальчинскому и Мекку и таким, как они. А Александр Порфирьевич что ж? Мелкая сошка, попавшая под раздачу. А когда бы «вышку» получить! Тут бы и конец мученьям… Земным, во всяком случае.

    Когда через несколько дней от Аглаи пришла передача, Замётов был потрясён. Он успел проститься с нею навсегда, а она осталась… Безумно хотелось получить хоть краткое свидание с ней, но не разрешили. 

    Между тем, отыскалось слабое звено. Не выдержал натиска подручных Ягоды профессор Рамзин. Он не только признал свою вину, но и самым активным образом оговорил всех остальных, просто повторил, подписал всё, что требовали от него. Теперь «представление» можно было начинать…

    Что такое допросы ОГПУ Александр Порфирьевич узнал на собственном опыте и, узнав, с ужасом понял, что не выдержит их, что он не фон Мекк и не Пальчинский… К нему ещё не применяли грубой физической силы, лишь морили по ночам допросами, не давая сомкнуть глаз, а уже чувствовал Замётов свой предел: голова дико кружилась и болела, разрывалась на части, перед глазами стояло алое марево, сменяющееся чернотой. На одном из допросов он потерял сознание и, придя в себя, слабо попросил врача. Врача пригласили и тот, не глядя, объявил едва живого Александра Порфирьевича симулянтом. Может, и не врач это был вовсе, а ряженый?

    Он уже не разбирал задаваемых ему по кругу вопросов: о коллегах по ведомству, о Союзе инженерных организаций, о родных жены… На все вопросы Замётов бормотал плохо слушающимся языком:

    - Ничего того, о чём вы спрашиваете, я не знаю, никаких обвинений в свой адрес не признаю.

    Следователь переходил на ругань и угрозы, размахивал руками, выхватывал пистолет, вызвал в кабинет охранников-костоломов, поясняя, во что те в несколько минут могут превратить его и без того обиженное природой тело. Костоломы при этом недобро лыбились и закатывали рукава.

    До дела дойти они не успели. Александр Порфирьевич свалился на пол, и привести в чувство его уже не смогли.

    Первое, что понял Замётов, когда сознание всё-таки вернулось спустя несколько дней, что ни левой рукой, ни ногой шевельнуть он не может. Второе – что его всё же поместили в тюремную больницу. Дальше мысль не пошла, парализованная замаячившей из зыбкого тумана будущностью. Только и не доставало остаться полным инвалидом… Знать, побрезговал Вседержитель столь тёмной душонкой… В тяжёлом забытьи привиделся отец Сергий, и снова до боли захотелось поговорить с ним, излить безысходное горе…

    Едва живой калека следствию был не нужен, и, как безнадёжно больного и обречённого, его отпустили…

    Тогда впервые после ареста он увидел Аглаю. Она приехала за ним на такси, затем дала на водку дворнику, чтобы тот помог дотащить больного до квартиры… Дома Замётова тотчас уложили в постель, и сердобольный доктор Григорьев осмотрел его и пообещал сделать всё возможное. Жена в это время стояла рядом с усталым, отрешённым лицом. Это лицо сказало Александру Порфирьевичу всё. Конечно – она просто выполняла долг, как его понимала, приносила жертву и изнемогала от этого. Против своей воли он оставался её мучителем и изводился сам.

    - Хочу попросить у тебя прощения, Аглая, - сказал Замётов, когда доктор вышел.

    - За что?

    - Наверное, за то, что не сдох и опять не смог тебя освободить… Сорная трава живуча…

    Она не ответила, только судорожно всхлипнула и выбежала за дверь. И правильно: слишком фальшивым был бы её ответ…

    А через несколько минут, как поток свежего воздуха, в комнату ворвалась прибежавшая из школы Аня и, со слезами бросившись к Александру Порфирьевичу, поцеловала его:

    - Дядя Саня, слава Богу! Мы с мамой так молились, так ждали тебя! Теперь всё-всё будет хорошо! Ты поправишься, мы за тобой будем ухаживать, и ты поправишься…

    Словно облако теплоты накрыло Замётова, и от непривычки к ласковому слову, к сердечному участию он не находился, что ответить, гладил падчерицу здоровой рукой по русой голове и безуспешно пытался удержать подступавшие к глазам слёзы. Всё-таки есть в мире человек, который, действительно, любит его, любит просто так, без корысти. Вот оно, счастье, самое большое и дорогое…

    Александр Порфирьевич, действительно, стал поправляться. В немалой степени способствовала этому забота Ани, которая жертвовала своими детскими забавами, подолгу просиживая рядом с ним, развлекая своей непосредственностью. Конечно, много помог доктор, достававший нужные лекарства. Аглая также старательно ухаживала за ним, но её хлопоты были тяжелы для него. Её осунувшееся лицо, потускневший взгляд, её странные отлучки время от времени – всё это растравляло и мучило. Зачем нужно выздоровление, жизнь? Чтобы быть ей ещё и обузой, развалиной, к которой она будет прикована одним лишь понятием о нравственном долге? Ведь не жизнь это, а бездна отчаяния, из которой не вырваться, не спастись…

    Поздней осенью Александр Порфирьевич впервые смог выйти из дома: опираясь на трость и поддерживаемый Аглаей, доковылял до скамейки. В Доме Союзов уже вовсю гремел процесс над «Промпартией». Перед судом предстали восемь главных обвиняемых, признавших свою вину. Масштаб этой вины поражал воображение. По данным следствия, «Промпартия» занималась вредительством в различных отраслях промышленности и на транспорте, а главное, была связана с «Торгово-промышленным комитетом», объединением бывших русских промышленников в Париже, французским генеральным штабом и премьер-министром Франции Пуанкаре и подготавливала иностранную интервенцию в СССР и свержение советской власти. Несчастные признались, что в случае прихода к власти намеревались сформировать контрреволюционное правительство. Его премьер-министром должен был стать Пальчинский, министром внутренних дел — бывший промышленник Рябушинский, а министром иностранных дел — академик Тарле.

    Интервенция стала главным пунктом в обвинении Промпартии. Согласно ему, все действия «вредителей» были нацелены только на одно – способствовать успеху иноземного вторжения. Даже болота осушались, чтобы обеспечить беспрепятственный проход интервентов…

    Хотя доктор настоятельно запрещал Замётову чтение газет, он, верный своей привычке, прочитывал их от корки до корки. В них печатались стенограммы допросов подсудимых. Время от времени они ещё пытались как бы между строк сказать свою правду. Так, заметил старый инженер Федотов: «Всякого рода теоретические подходы дают нормы, которые в конце концов являются вредительскими». А следом за ним прорвалось у Чарновского: «Никакие вредительские действия и не нужны... Достаточны надлежащие действия, и тогда все придет само собой».

    Но редкие эти проблески в речах замученных и обречённых людей подавлялись покаяниями. «Нам нет прощения! Обвинитель прав!» - восклицал тот же Федотов. «Советский Союз непобедим отживающим капиталистическим миром», - вторил Ларичев. «Эта каста должна быть разрушена... Нет и не может быть лояльности среди инженерства!» Несчастный Очкин клеймил интеллигенцию: «…это есть какая-то слякоть, нет у неё, как сказал государственный обвинитель, хребта, это есть безусловная бесхребетность... Насколько неизмеримо выше чутьё пролетариата». А дальше и ещё шире заявления следовали от инженера Калиникова: «Диктатура пролетариата есть неизбежная необходимость»; «Интересы народа и интересы советской власти сливаются в одну целеустремленность»; «правильна генеральная линия партии, уничтожение кулачества»; «По мере развития общества индивидуальная жизнь должна суживаться... Коллективная воля есть высшая форма». «Показания» Рамзина, занявшие целый номер «Известий» читать было и вовсе невыносимо. Обречённые на смерть люди в последние часы своей жизни пеклись, казалось, лишь об одном – прославить пред лицом мира родную власть…

    Не менее жутким, чем самооговоры истерзанных людей, было другое: многотысячные демонстрации других людей, которых клещи ОГПУ ещё не коснулись, но которые вышли на улицы с тем, чтобы требовать уничтожения первых… «Смерть вредителям! Да здравствует ОГПУ! Долой Пуанкаре! Шире развернём военную подготовку трудящихся масс! Смерть агентам! Пуанкаре война! Смерть предателям!» - такими лозунгами пестрели растяжки и плакаты, их выкрикивала тысячеголосая толпа. «Ату! Ату!» - эту команду вложили им в умы и глотки, да так, что они, повторяя её, чувствовали себя вершителями судеб «предателей», как зрители Колизея, опускавшие и поднимавшие пальцы. Вероятно, в этой беснующейся толпе были и такие, кто пришли просто из страха, по разнарядке, спущенной их учреждениям. Но сколько же было и – верящих! Таких, кто взаправду уверовал в то, что их великой стране грозят страшные западные интервенты и их внутренние пособники, которых необходимо уничтожить во имя спасения страны, во имя светлого коммунистического будущего, которое хотят отобрать гнусные наймиты Антанты! Смерть же им! Ура! Смерть! Смерть! Захлебнулась воплем толпа… Почти две тысячи лет назад не такая ли ревела, раздирая ризы на груди: «Распни его!» Распни… Распни… Кровь его на нас и на детях наших… Тысячи, миллионы людей требовали смерти другим людям, миллионы молчали, принимая всё происходящее, как данность. А кровь лилась… На их и их детей головы… И какую же жуткую цену придётся платить потомкам за всю эту кровь – и за век на расплатиться!     

    Тридцатого ноября очередной номер «Правды» был большой частью посвящён делу «Промпартии». На другой день ему же предоставили почти все полосы «Известия». Ещё не вчитываясь, Замётов, закипая от гнева, просматривал заголовки: «Вечернее заседание 28 ноября», «Допрос подсудимого Рамзина», «Монархист-анархист», «Кое-что о теории государственной власти», «Фигура - достаточно известная», «В материальном отношении я был обставлен прекрасно», «Допрос подсудимого Ларичева», «У фабриканта Бардыгина», «В Харькове у белых», «На советской службе», «Утерянный след», «Иностранные журналисты на процессе»…

    Иностранные журналисты… Подлецы… Неужто бесстыдно наврут у себя вслед советской пропаганде?

    «Вечернее заседание 28 ноября», «Политическое лицо Ларичева», «"Храбрость"», «Работа в Госплане», «Преступная наивность», «Военная диктатура белогвардейских держиморд», «Карательная экспедиция против рабочих», «Они рассчитывали, что НЭП "переродит" советскую власть», «Единый фронт меньшевиков и кадетов», «Агитация плюс денежная субсидия», «Допрос подсудимого Калиникова», «Идея интервенции – доминировала», «Чем хуже, тем лучше»…

    Чем хуже – тем лучше? Да разве же не ленинский принцип?

    «Идея интервенции была продиктована извне», «Интервенты были бы хозяевами положения», «На хорах колонного зала», «"Обязанности" члена ЦК "Промпартии"», «"Аполитичный" Калинников руководил забастовкой», «Допрос подсудимого Чернавского»…

    Довеском сообщала газета об аресте контрреволюционной группы национал-демократов, требовании ЦК горняков смены руководства геолого-разведочного управления и ускорении коллективизации новыми отрядами МТС…

    - А ведь это только начало… - сказал Замётов, взглянув на принёсшую ему газеты Аглаю. – В стране начинается голод, и за это тоже кто-то должен будет отвечать. Механизм опробован, теперь можно ставить на конвейер. Я был членом РСДРП с Пятого года, а теперь рад, что исключён из её рядов… - помолчав, он глухо добавил: - Вот, только вся эта кровь всё равно не на мне ли тоже?..  

     

    Категория: Проза | Добавил: Elena17 (18.10.2014)
    Просмотров: 229 | Рейтинг: 0.0/0
    Сайт создан в системе uCoz