Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Пятница, 26.04.2024, 14:00
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 18.
Собака-«милиционель»

 

Все с начала до конца было нелепо. Прежде всего, было невыносимо стыдно, особенно поначалу, идти под конвоем по улице. То есть стыдно не столько мне, сколько всем встречным: стыдно смотреть, как шесть, а то и десять здоровых, молодых мужчин ведут с вин­товками в руках и с собаками дюжину или две полу­живых, истощенных женщин... Оттого стыдно, что где-то на фронте такие же вот солдаты грудью своей защищают родную землю, а хозяева этой земли сажа­ют их матерей, жен, сестер, даже бабушек (!) в тюрь­му, и такие же, как они, солдаты - тьфу, пропасть! -водят под конвоем этих самых женщин...

Мы работали ночью. Мы не отдохнули и снова идем работать в надежде поесть хоть каких-нибудь овощей. Много ли толку будет от нашей работы? А ведь те ше­стеро солдат, молодых, сытых, здоровых, возьмись они за лопаты, то сделали бы в 7-8 раз больше нас, и притом шутя...

Нас сопровождают четыре собаки - сытые, гладкие. Если бы то, чем кормят этих собак, дали нам! Наверное, смерть, которую мы все ощущаем за своими плечами, надолго бы отступила от нас. Но нет: собаки - сыты, а мы? Нелепость, какая нелепость!

Но случаются и комичные моменты.

Ведут нас как-то мимо детей: девчушка лет четырех хлопает в ладоши и кричит радостно:

- Собачка, собачка!

Ее старший брат говорит с видом превосходства:

- Дула! И вовсе это не собака, а милиционель...

Не так уж нелепо, как могло бы показаться! Собака - друг человека. А эти собаки натасканы на человека. Нет, это не собаки.

И все же эти дни - осень 1943 года - были, пожа­луй, не так уж и плохи. Прежде всего, была цель, ради которой стоило нести двойную нагрузку. Затем - это шло мне на пользу. В овощах содержались витамины и минеральные соли.

Одним словом, я прямо на глазах оживала! А затем... Когда под ногами земля, мягкая, душистая, а не захарканный грунт лагерной зоны; когда видишь перелески и вдали горизонт, а не колючую проволоку; когда в небе птицы - символ свободы, пусть это галки, грачи, но все же вольные птицы! Это очищает душу от «окалины».

Что ж, тогда можно даже не замечать солдата с винтовкой и собаку, натасканную на людей.

 
- 204 -

Между нами - горы и моря...

Оказывается, и в неволе поют, когда тюремщики этого не запрещают. Во время работы в поле петь не запрещалось. Правда, пели главным образом те, кто помоложе, и «рецидив» - рецидивисты, уже объез­дившие много тюрем, как у них говорится, «Крым, Рым, медные трубы и чертовы зубы». Репертуар был не очень изысканный, но все же кое-какие из песен мне даже нравились. Чаще всего пели о постройке Беломорканала. Обычно слово «Беломор» ассоции­руется с папиросами, а вот мне всегда вспоминается тюрьма. Начинается эта песня, как и большинство тюремных, с обращения к воле:

Ах, волюшка, милая воля!

Как счастье далеко мое...

Свободы мне больше не видеть,

В тюрьме умереть суждено.

Знакомая картина этапа:

Вот слышно - этап собирают,

По камерам крики идут:

«Ох, братцы, куда отправляют?»

«Поедем, куда повезут...»

Как известно, «все начинается с дороги», а поэтому:

Дорогу построили быстро,

Дорога крепка и сильна...

Как много костей на дороге!

Вся кровью она полита!

Что поделаешь, так создаются или, во всяком слу­чае, начинаются все великие новостройки. И заканчи­вается песня выводом, по-моему, весьма спорным:

За кровь уркагана и вора

Достанется счастье другим...

В царских тюрьмах политические создавали и рас­певали множество содержательных, за душу хватаю­щих песен, хоть, понятно, процент политических был не так уж велик и в Сибирь чаще попадали за грабеж, поджог, убийство, конокрадство... В мое время про­цент политических был просто потрясающим. Безус­ловно, были среди них и поэты, и композиторы, но те, кто остался в живых... Наверное, о них в свое время мог бы сказать Тарас Шевченко: «От Бессарабии до финна, на всех наречьях все... молчат». Тут не запо­ешь... А поэтому песни были в ходу главным образом сентиментально-воровские, обращенные к матери, о которой эти самые рецидивисты, находясь на воле, почему-то обычно и вовсе не вспоминают:

Здравствуй,мать!

Прими поклон от дочки.

Или от сына - зависит от того, кто поет.

Пишет дочь тебе издалека.

Я живу, но жизнь разбита,

Одинока и нищенски бедна.

Затем - позднее, но, боюсь, не очень искреннее рас­каяние, что не слушалась доброй, терпеливой, всепро­щающей матери, и в конце - прощание:

 
- 206 -

Жалко мне, что брата не увижу,

Ведь его так нежно я люблю...

А тебе, моя родная мама,

На прощанье крепко руку жму.

Эта песня, хоть и тюремно-сентиментального харак­тера, все же находила путь к моему сердцу: хотелось верить, что где-то и у меня есть брат, мать... А вот ра­зухабисто-тюремные скользили мимо, не задевая души.

Не плачь, моя мама,

Не плачь, дорогая!

Живи ты, родимая, одна!

Меня присосала

Тюремная решетка,

Я с волей распрощался навсегда!

Что ж, может, и я распрощалась навсегда, но в этом нет моей вины. Ну а песни тех, для кого тюрьма - дом родной, были мне противны и ничего, кроме отвраще­ния, не вызывали.

Таганка - я твой

бессменный арестант...

Таким туда лишь и дорога!

Грустные же песни, даже и тюремные, я пела охот­но. Особенно когда в них описывают родную природу, дом, семью.

Не для меня весна прийдет,

Не для меня Дон разольется,

А сердце радостно забьется

Восторгом счастья

Не для меня!

Не для меня текут ручьи,

Текут алмазными струями!

А дева с ясными глазами,

Она цветет

Не для меня!

Не для меня Пасха прийдет,

К столу родные соберутся:

«Иисус Христос воскрес!» -

Польются, нет, звуки те

Не для меня!

А для меня - жестокий суд.

Осудят сроком бесконечным.

Возьмет конвой нас бессердечный

И отведет прямо в тюрьму.

А для меня - одна тюрьма.

Тюрьма холодная, сырая...

Сойдусь с народом заключенным...

Там пуля ждет давно меня.

Но больше всего нравилась мне песня на стихи Пушкина «Сижу за решеткой в темнице сырой...». За­канчивалась она словами, которых нет у Пушкина, -ответом узника «орлу молодому»:

«Нельзя мне, товарищ, с тобой улететь!

Весь век суждено мне в тюрьме просидеть...

Закованы ноги и руки в цепях,

Нет света уж больше в потухших очах...»

Отчего-то при звуках этой песни мне вспомина­лась Ира, мой лучший товарищ юных лет. Жива ли она «там, где за тучей синеют моря»?

Будто чуяло мое сердце, что как раз в эти сентябрь­ские дни она боролась со смертью. И между нами -горы, моря, решетки и смерть! Только в ином облике.

 

Колумбово яйцо*

Допустим, я могу есть сырую картошку. Это очень хорошо, и поэтому я могу уделить хотя бы 100-150 граммов хлеба Вере Леонидовне из моей пайки. Но это не то, что ей так надо. Ей нужна также картошка, турнепс... Но как их пронести через вахту? О том, чтобы спрятать где-нибудь под одеждой, и думать нечего, ведь солдатам из псарни тоже несладко жи­вется, и то, что они у нас находят, забирают себе, а поэтому шмонают с особым остервенением.

Но голь на выдумки хитра. Изобретение мое было проще «колумбова яйца». Крышка от консерв­ной банки, пробитая гвоздем, превращается в тер­ку, а несколько кусочков марли (на нее в цехе на­шивали вату в шапки) - в мешочки.

Работая не разгибая спины на копке картофеля, я уходила далеко вперед, после чего можно было присесть и отдохнуть немного, пока меня догонят выбиралыцицы - три-четыре женщины, выполняю­щие более легкую работу. Они выбирали картошку из земли в ведра, а затем ссыпали в мешки. Ну а я свой отдых использовала так: накопав про запас большую делянку, присаживалась отдыхать и при­нималась за дело. Обтерев (а иногда и облизав) кар­тофелину, я натирала ее на самодельной терке, от­жимала сок (и выпивала его), а мезгу складывала в мешочки, понемногу в каждый - так, чтобы он ос­тавался плоским, - и рассовывала их под одеждой, прямо на тело. Весь день я находилась как бы в ком­прессах.

Откладывать эту процедуру на последний час ра­боты было рискованно: к вечеру псари особенно внимательно на нас смотрели, чтобы облегчить себе задачу - шмон. И как ни щупали меня на вахте, ни разу я не засыпалась! Будь они более наблюдатель­ны, может, и удивились бы некоторому несоответ­ствию моей худобы и «пышности бюста». Впрочем, чаще прятала я добычу на животе. Водянка была на­столько распространена, что на отвислые животы внимания не обращали.

Пожалуй, грех утверждать, что Бог мне помогал... Как-никак, это была кража. Тут уместней было бы обратиться к языческому богу, покровителю торгов­ли и кражи Гермесу. Но, так или иначе, совесть у меня была чиста. Зато как радовалась Вера Леонидов­на! Со слезами на глазах она прижимала к груди мок­рые теплые мешочки с почерневшей мезгой, в кото­рой заключалась жизнь ребенка и надежда матери. Все же, может быть, не Гермес мне помогал?

 

Турнепс и старые знакомые

Позже, когда задул холодный ветер и стал перепа­дать снежок, нас стали гонять на турнепс и капусту. Турнепс - растение кормовое, поэтому вахтеры на него не очень зарились и позволяли иногда проно­сить в зону два-три турнепса, а то и больше. Особен­но когда нам разрешали брать с собой котелки. Дни стояли сырые и холодные, мы работали весь день в поле на ветру, и если мы рубили капусту, то нам ва­рили иногда котел капусты с турнепсом. Тогда это ка­залось божественным лакомством, особенно когда хоть немного посолено!

И тут мне пришлось еще раз столкнуться с мало­летками. На сей раз - мальчишками. Их барак нахо­дился в той же зоне, но был отгорожен. Но разве для них это препятствие? Они вынимали доску в уборной (она стояла на границе и, как бог Янус, смотрела в обе стороны) и очень часто шныряли повсюду, прак­тикуясь в краже, а при случае - и в грабеже. Такого рода практика всегда входит в программу воспитания малолетних преступников, ведь выходят они из этой колонии уже вполне великовозрастными и к тому времени должны быть вполне многоопытными. Я все это знала, но второпях пренебрегла предосторожно­стями и прямо с вахты поспешила в барак доходяг к Вере Леонидовне.

Пробегая мимо той уборной, что находилась на границе с зоной малолеток, я внезапно оказалась в кольце этих маленьких, еще по-детски озорных, но уже по-взрослому опытных мальчишек. Не знаю, ма­мин ли ангел-хранитель подсказал мне единственно правильный ход в этом турнире, или просто голос предков, которым часто приходилось принимать мол­ниеносные решения, но я швырнула один турнепс шагов на 10-12 от себя и, когда вся стая ринулась за ним, отскочила к стенке барака, опустила котелок у подножия стены, скинула телогрейку и встала в оборонительную позу.

Бокс я не изучала, зато с фехтованием была знако­ма и понимала, что более длинное оружие - преиму­щество, если не допускать сближения. Мои руки были длинней, и била я в нос, но все же признаюсь, что так и не выяснила, каким чудом мне удалось до­вольно долго от них отбиваться. Затем они всей стайкой, как воробьи, упорхнули тем же путем, че­рез нужник. Очевидно, на чужой территории были недостаточно смелы.

В окрестностях Новосибирска много полей (именно полей, а не огородов) было занято капустой. Осенью 1943 года многие и более ценные культуры не успе­ли убрать, и они ушли под снег. Но мы продолжали убирать капусту: город рос, как на дрожжах, а с пи­танием дело было туго. Трудно вообразить, до чего холодно работать в поле, будучи голодной и разде­той, вдобавок без отдыха, ведь я продолжала ночью работать в цеху. Впрочем, тем, кто ходил на капус­ту, выдали валенки.

Работа в поле закончилась: выпал слишком глубо­кий снег. Я весь день «топтала» капусту в хозяйствен­ной зоне, отделенной от лагеря специальной вахтой. Там были склады, пекарня, конюшни и свиноферма.

В машину, похожую на огромную мясорубку, бро­сают кочаны капусты. Машина приводится в движе­ние моторчиком, и нашинкованная капуста дождем сыпется в огромный чан, вделанный в землю. Вер­ней, это бетонированный подвал, обшитый досками. Двух заключенных спускают в такой чан. Они в ре­зиновых ботфортах. И весь день разравнивают ви­лами и уминают капусту, сладкую, сочную...

Беда только, что за весь день нас ни разу не вы­пускают из ямы. Капуста от этого становится более пикантной... С тех пор я отношусь с недоверием к капусте, заготовленной таким способом в большой таре.

Очень утомительная и неприятная работа. Как ни уворачивайся, а до вечера успеешь промокнуть на­сквозь от падающей сверху капусты.

Зато Вера Леонидовна чувствовала себя с каж­дым днем лучше и становилась увереннее в том, что ребенка она - всем чертям назло - сохранит!

Как-то Тамара Камнева сделала мне замечание за то, что я так долго уже хожу в поле и ни разу не от­дала калым бригадиру Мадаминову - из тех овощей, что приношу в зону.

Я очень удивилась и сказала, что себе самой я ни разу ничего не приносила. Когда удается принести овощи, то даю их приятельнице - беременной, очень истощенной и находящейся на краю гибели. Мне казалось, это так просто понять. Кажется, она мне не поверила.

А вот я ей верила, просто потому, что привыкла верить, даже когда она говорила вещи совсем не­правдоподобные.

Она была любовницей бригадира, и, собственно говоря, ее норму - 50 шапок - просто раскладывали на других, а она шила на машинке «налево» и зарабо­ток делила с Мадаминовым. Из-за этого машинка всегда была занята и многое приходилось делать вручную. Однако она не хотела признать свою бли­зость с бригадиром и, когда стелила в цеху под сто­лом постель на двоих, говорила:

- Вы Фрося, не подумайте чего-нибудь! Мы с ним как брат и сестра. Он такой благородный, деликат­ный. Это такое утешение - знать, что у тебя есть бескорыстный друг!

И я никак не могла взять в толк, почему все ржали, как лошади, когда я утверждала:

- Они как брат и сестра, просто иметь бескорыст­ного друга - такое утешение!

 

Это - «аминь» рабов

Как-то вечером мне объявили:

- С завтрашнего дня ты у нас не работаешь. Но­чью отдыхай, а утром в семь часов выйдешь на раз­вод.

Чего и следовало ожидать... Разумеется, Мадаминов не то что Витюшка Рыбников - тот за калымом не гнался. Впрочем, я не имела права обижаться: хоть и работала с двойной нагрузкой, но за эти три месяца значительно поздоровела. Я была худа, очень худа, но это уже не была худоба, наводящая на мысль о привидении, вышедшем из могилы и готовом туда вернуться. Так имела ли я право находиться не там, где, выбиваясь из сил, работали тысячи и тысячи таких же, как я, заключенных?

Пришлось опять поселиться в бараке Феньки Бо-родаевой. Опять полная невозможность раздеться, разуться, подсушить одежду и обувь... Опять над­садная брань, густым облаком висящая в воздухе... Опять грязный, циничный разврат, не имеющий ни­чего общего не только с любовью, но даже просто со случкой, каковая является естественным биологическим актом, цель которого - продолжение рода.

Мое счастье, что я умею работать и любую рабо­ту способна полюбить. Когда стараешься усовер­шенствовать старые пути и изыскивать лучшие, каж­дая работа становится творчеством, а творчество -синоним радости. И все же очень уж безрадостной и мучительной была работа строителя в ту зиму 1943-44 годов.

Подчиняясь инстинкту самосохранения, каждый, сберегая свои силы, старался работать как можно меньше. Я не имею права осуждать их. У них была семья, а следовательно надежда в нее вернуться, и они имели право цепляться за жизнь. Хозяин бе­режет свою рабочую скотину, так как в случае ее смерти нужно покупать другую. Фараоны и те были не заинтересованы в смерти своих рабов, ведь что­бы добыть новых, надо идти на врага и выиграть войну. А у нас в новых и новых партиях невольни­ков недостатка не было!

Может быть, действительно, человек - величай­шая наша ценность, но люди вообще - это такая мел­кая пыль и запасы ее так легко пополняются, что ни­кому и в голову не придет ею дорожить!

Самое мучительное - это процедура доставки ра­бочей силы к месту работы.

Утро. Еще темно. Лишь яркие юпитеры на вахте режут глаза. Какой жуткий вид у всех этих худых, из­можденных привидений, которые тянутся к вахте.

Бригада за бригадой выстраиваются по пять в ряд, в затылок, одна за другой. Бригадиры с фанерами в руках выстраивают своих бригадников, сверяя «на­личное поголовье» с тем, что значится в списке на фанерке.

Нарядчики мечутся, проверяя готовность бригад к выходу, коменданты шныряют по баракам, выгоняя тех, кто не вышел, даже больных. После развода их проверят.

Кого врач освободил от работы, отпустят в барак, а тех, кто официального освобождения не имеет, погонят сначала в шизо, где они получат штрафной паек, а потом под усиленным конвоем на работу в песчаный или каменный карьеры.

Кто замечает трагедию букашки, попавшей под ко­лесо? А таких много, ведь врач имеет право освобо­дить от работы лишь известный процент, а болеют доходяги не по процентам.

Наша бригада подходит к первым воротам. Они открываются, и мы, построенные пятерками, входим во дворик. Ворота закрываются. Мы в своего рода «шлюзе», где нас внимательно проверяют, осматри­вают, если надо - обыскивают, а иногда куда-то уво­дят. Затем открывают те ворота, что выходят на волю, и опять нас пересчитывают.

Мы - во власти конвоиров.

Сколько долгих горьких лет приходилось мне, на­чиная свой рабочий день, выслушивать эту молитву!

- За всякое невыполнение приказания конвоя -шаг вправо, шаг влево - конвой применяет оружие без предупреждения! Ясно?

И мы должны были отвечать дружным хором:

- Ясно!

Это -«аминь» рабов.

Сколько доходяг поплатились жизнью за попытку поднять на улице какую-нибудь корку, огрызок или окурок, только оттого, что голод заставляет забывать слова молитвы...

 

Муравейник призраков

Сибирская зима в радость человеку сытому, поев­шему пельменей, одетому в шубу и шапку-ушанку, пимы и рукавицы-шубенки. Когда же ты истощен до предела и идешь на работу, похлебав рататуй из ры­бьих костей и черного капустного листа, и на тебе бушлат, в котором вместо ваты очески хлопка с ко­робочками от семян, на руках тряпичные варежки, а на ногах ЧТЗ...

Метели, слава Богу, бывали нечасто, зато мороз стоял все время градусов 30-35. Яркое, светло-голу­бое небо; снег в тени чуть лиловый, а на солнце золо­тисто-розовый. Даже дымки из труб подымаются пря­мо в самое небо, будто говорят о том, что здешний народ, сибиряки, должен быть крепким, мужествен­ным. А как глянешь на эту вялую, унылую толпу, этот муравейник призраков - оторопь берет!

Наш лагерь - строительный, и поэтому до зоны оцепления площадью в несколько километров, на ко­торой шло строительство военных заводов и жилых корпусов-казарм, идти недалеко, но эта «прогулка» была очень мучительна. Процессия растягивалась на целый километр, и трудно было перейти через желез­нодорожное полотно, по которому почти непрерыв­но следовали один за другим поезда с воинским сна­ряжением и материалами в огромных контейнерах американской упаковки с голубой звездой. Стоило остановиться, чтобы пропустить эти бесконечно длинные поезда, как опять начинался счет и пере­счет всех рабочих, а когда он подходил к концу, опять появлялся эшелон.

Наконец мы у ворот зоны. Тут нас считают в по­следний раз. Расходимся бригадами по объектам, каждый из которых обнесен колючей проволокой.

Откровенно говоря, это строительство меня оше­ломило своей грандиозностью и первобытностью. Куда ни глянь - здания, еще недостроенные, но в них уже работа идет полным ходом. Груды мусора, горы строительных материалов и запах грушевой эссен­ции, столь свойственный заводам, изготавливающим боеприпасы.

Бросались в глаза толпы людей: серые, худые, с землистыми лицами, все похожие друг на друга и каждый в отдельности - на нелепое огородное чучело. Кое-где имелись транспортеры и лебедки, реже - краны, но они стояли: не то по причине неис­правности, не то не были подключены к источнику питания, не то... Зачем механизмы, когда есть тыся­чи, десятки тысяч рабов?

И - строили, даже быстро. Только при возведении пирамид, должно быть, применялось больше техни­ки.

10 часов. Поверка. Все бригады, работающие на данном объекте, должны выстроиться во дворе объекта. Даже тот, кто успел умереть, должен явиться на поверку. Его привозят в тачке, пристра­ивают к шеренге. Знай порядок, жмурик!

Но привозили его уже раздетого почти догола. Как ни изодраны были его лохмотья, но кто-то, еще жи­вой, в них кутался: холод - второй после голода враг. И все же на развод он пришел на своих ногах и до объекта дошел. Если бы ему дали этот день отдох­нуть, то не лежал бы он тут на тачке...

Наш объект - авиационный завод имени Чкалова. Там изготавливают моторы для самолетов. Эти мото­ры на особых установках проходят проверку, разу­меется, без глушителя.

Даже тот, кто далек от законов физики, знает, что звук - это колебание воздушных волн. Все кругом колеблется, да как! Кажется, что стены качаются, небо пляшет и земля дрожит, как в лихорадке. Череп раскалывается, а мозг в черепе как масло в маслобойке. Весь день объясняемся, как глухонемые. Да, рев моторов - это тоже своего рода пытка.

Все стройматериалы, даже на пятый этаж, таскали мы по обледенелым трапам, довольно широким -в три доски: на боковых были прибиты планки, а средняя гладкая, так как раствор - даже на верхние этажи - мы катали в железных тачках, и в мороз надо было гнать тачки бегом.

Вместо перил - тонкие рейки или просто веревки, и движение по трапам - в обе стороны, так что при­ходилось разминаться.

Чаще всего я катала такую железную тачку с ра­створом. Вверх ее катить было очень тяжело, но вниз трудней и опасней, ведь навстречу шли люди с грузом, а на моих ногах были ЧТЗ на деревянных подошвах.

Да, четезухи стоят того, чтобы их увековечить в назидание потомству. Изготавливали их из старых автопокрышек Челябинского тракторного завода, откуда и название, а подметки прикрепляли деревян­ные. Было в них невероятно холодно и скользко. В довершение ко всему были они тяжелее, чем кан­далы.

Тот факт, что, несмотря на все это, еще сравни­тельно небольшой процент доходяг являлся на де­сятичасовую поверку в тачках, просто граничит с чудом!

 

В «шишках» - спасение

В первые же дни я обратила внимание на одну дев­чонку, которую просто нельзя было не заметить. На вид было ей лет 18-20, хотя трудно определить возраст, когда имеешь дело не с человеком, а с комком обнажен­ных нервов!

Она тоже катала тачку с раствором, и каждый раз, когда она хваталась за ручки тачки, сердце у меня замирало. Хрупкая, с виду слабенкая, бледная от на­пряжения Галя, казалось, рухнет на трапе или сорвет­ся с него, и просто не верилось, что она может спра­виться с такой тяжестью. На работе я с ней не загова­ривала: она была на пределе и каждое слово могло вызвать взрыв или, что еще хуже, срыв, а на такой опасной работе это слишком рискованно.

В зоне мы с ней находились в разных бригадах, в разных бараках и не встречались вовсе. Но даже на земле тесно, а в тюрьме и подавно, так что мы все-таки встретились. А помогли этому клопы. В наших бараках производили дезинсекцию - морили клопов серным га­зом. И случаю угодно было, чтобы мы очутились ря­дом, ночуя в клубе.

Когда я пришла, то скамейки и более теплые места на полу были уже заняты, но все же я устроилась не­плохо: рядом со мной не было щелей. Галя подошла, уселась возле меня на голый пол и заговорила так, будто мы только что прервали разговор:

- Значит, тебя тоже обворовали...

- Э, пустяки! Сапоги сразу украли, а больше у меня и воровать-то нечего.

- А у меня была кофточка и юбка шерстяная. При­готовила на волю: мне через две недели освобож­даться. Вот их и украли. Из мужского барака - там, где урки. Их староста (он-то знает кто!) наказал мне передать: «Пусть, мол, со мною переспит, и я велю от­дать...» А ну его!

Тут она передернула плечами.

- Я, знаешь ли, не целка: невинность еще в мало­летках потеряла - так просто, чтоб быть, как другие. Говорят, если любовь, то это восторг неземной, что ли. А у меня без всякой там любви - одно отвращение и боль, больше и не пробовала. Но не в этом дело, я просто знаю, что обманет и продаст начальству. Возможно, у них так и договорено: попутают, а для них это предлог: «Пусть еще исправляется! Раз дур­ного поведения, то недостойна на воле жить!» А мне лишь бы на волю... Не беда, что я в тюремной юбчон­ке - заработаю!

И она гордо тряхнула головой.

Тут я впервые заметила, что Галя очень миловид­ная девчонка с мягкими, пепельного цвета, волнисты­ми волосами, карими глазами и правильными чертами осунувшегося лица.

Но она как-то вся словно поникла, потемнела и, опустив голову, продолжала:

- А если не выпустят... Ну, тогда мне вообще ниче­го больше не понадобится!

Она сидела рядом со мной в мокрой и перепачкан­ной раствором одежде и дрожала мелкой дрожью. Мне стало ее жалко. У меня было немного стружек, которые я раздобыла в столярке. Я пододвинула стружки в изголовье, застелила своей байкой, затем скинула телогрейку, постелила ее на пол и сказала:

- Холод здесь собачий! Ложись рядом и укроемся вдвоем твоим бушлатом. Вдвоем теплее...

Она легла рядом, сбросила свой бушлат, и мы им укрылись. Откровенно говоря, я схитрила: в темноте она не заметила, что я ей уступила весь запас стру­жек и укрыла ее получше, стараясь своим телом со­греть ей спину.

Так мы лежали некоторое время. Ее продолжала бить дрожь. Вдруг Галя повернулась ко мне и загово­рила шепотом.

- Ты знаешь мою фамилию?

- Ну, знаю. Антонова.

- Антонова-Овсеенко. Ты, я слышала, из Румынии. Тебе это имя ничего не говорит. Так вот, я тебе ска­жу: мой отец был нашим полпредом в Испании, то есть в Барселоне, в той части Испании, что боролась с Франко. Тогда было две столицы: у Франко - Севи­лья, а у республиканской Испании - Барселона. Мад­рид как бы в стороне. Я была тогда совсем малень­кой, но у нас так много об этом говорили, что я все-все помню. Папа... он был очень хороший че­ловек! Он делал все, что мог, но Муссолини и Гитлеру, то есть Италии и Германии, легче было помогать фашистской Испании, чем нам - коммунистической. Разве папа был виноват, что победил Франко? Нет, сто раз нет! Но разве Сталин с чем-нибудь считался? Он всех и во всем подозревает и всегда находит при­чину, чтобы погубить тех, кого подозревает. Если у кого-нибудь кругом успех и повсюду удача, как у Тухачевского и Блюхера, значит, они собираются его спихнуть с престола. А если неудача, значит, на­рочно. Желают, мол, расшатать его устои. Одним словом, все и всегда виноваты, а виновным нет поща­ды! И обвинений не предъявляет, и оправданий не выслушивает... Он жесток и беспощаден! О, до чего же безжалостен и жесток!

Тут она начала так метаться, что я едва успевала ее укрывать бушлатом.

- Это неправда, что его расстреляли! И брата. При­говор был вынесен, но не приведен в исполнение. Папа и брат - оба живы! Они в Караганде. У папы нет права переписки, но я два раза получала от него записки. Ведь есть добрые люди среди тех, кто нас угнетает! Папа упросил, и кружным путем я дважды получала от него весточки. Я его почерк знаю! Гово­рят, мама умерла в тюрьме от горя. Это я узнала еще тогда, когда была в детдоме. Но от горя не умирают, ведь я жива! Умерла она от истощения и болезни, она всегда была слабого здоровья. Я говорю: «когда была в детдоме». Но это был особенный детдом: там были такие, как я, дети репрессированных родите­лей. Сколько их было тогда, таких детей, в тридцать седьмом - тридцать восьмом! Но к нам добавили трудновоспитуемых, врожденных кретинов и мало­летних преступников. Все эти категории так перета­совали, что ничего нельзя было понять! Потом была комиссия, которая отделила слабоумных в спецшко­лы, а всех остальных - в колонию. Как я плакала! Да не я одна, а все дети - те не сужденные дети репрес­сированных родителей. Но что мы могли доказать слезами? Вот и оказались малолетними преступника­ми, не совершив преступления. Мы ждали: вот испол­нится нам по 16 лет, дадут паспорта и пойдем в ре­месленные училища, ФЗУ, в мастерские. Я хотела быть токарем по металлу, фрезеровщиком. И вот ис­полнилось мне 16 лет... Меня вызвали, оформили... Я так радовалась! А оказалось - перевели в тюрь­му... Якобы в малолетках я плохо себя вела! Весь год я работала и училась, а как исполнилось семнадцать, так сюда, «до особого распоряжения». Потом сказа­ли - два года.

Она кинулась ничком и застонала:

- Я не могу больше, не могу! Мне тринадцати лет не было! Я была ребенком, имела право на детство! А так - кто я? Сирота, у которой отобрали живых ро­дителей! Преступница, которая не совершала преступления! Детство прошло в тюрьме, юность тоже. На днях мне пойдет двадцатый год... Я хочу на волю! На волю! Я не переживу, если и теперь что-нибудь придумают. Вызовут и скажут: «За антисоветские высказывания - еще десять лет». До тридцати годов... Раньше я молчала, только работала, как проклятая, стиснув зубы, из последних сил. Но я чувствую, что все это ни к чему! Мою судьбу решают те, кто вершит политику... Что я? Пылинка, которая кому-то мешает!

Я не знала, что бы такое ей сказать, не причинив боли и, главное, не повредив ей. Любые слова уте­шения могли быть истолкованы именно как антисо­ветские. Все как будто спят, но кто знает?

Еще не зная, до чего близка к истине, я подсозна­тельно чувствовала, что, когда предательство объявлено добродетелью, оно не знает предела. Со­знавая свою беспомощность, я только гладила ее по голове, как ребенка, и кутала в бушлат.

- Я даже пошла на гадость, на предательство, за ко­торое мне стыдно, - всхлипывала она. - Подала заяв­ление: просилась на фронт, на передовую санитар­кой или в окопы - все равно. Сказала, что хочу искупить вину отца. Отца, который ни в чем не вино­вен! А мне даже не ответили... Могла бы раненых с поля боя выносить, я - сильная! Лучше бы я умерла за что-нибудь имеющее смысл. А так? Нет, дальше так жить я больше просто не в силах!

Постепенно она утихла. Катать тачку с раствором по трапу - это хоть кого сломит. И мы уснули: обе озябшие, несчастные. Но ей было хуже...

Проснулась я еще очень рано: на голом полу, в не­топленом помещении не разоспишься! Телогрейка была подстелена под Галей. Я укутала ее получше и ушла в одной гимнастерке. Чтобы согреться, раз­гребала занесенные снегом дорожки. Затем сходила за хлебом и супом. Когда вернулась в клуб, Гали уже не было. Ко мне подошла очень симпатичная незна­комая дама:

- Галя просила поберечь и передать вам телог­рейку и этот платок. Боялась тут оставить. Народ такой: недоглядишь - и уведут... Очень вас благода­рила за то, что вы ее обогрели. Она ершистая: ни с кем словом не обмолвится!

Так состоялось мое знакомство, в дальнейшем пе­реросшее почти в дружбу, с Эрной Лейман, имев­шей немалое влияние на мою судьбу.

К добру или к худу, и сегодня не могу с уверенно­стью сказать. Моя жизнь складывалась так, что, ког­да все, казалось, идет превосходно, очередной удар сбивал меня с ног. Но лишь только я задавала себе вопрос, за что на меня все шишки валятся, то оказы­валось, что в этих «шишках» - спасение.

...Хилый рассвет захлебнулся в морозном тумане, насыщенном дымом. Оседающий иней был серым. Дышалось как-то особенно тяжело. И на душе было так же серо, холодно и душно.

Жаль было Галю, которую я с той самой ночи в клу­бе больше не видела: такие в минуту отчаяния и на пулю нарвутся, и голову себе разобьют, бросившись с верхнего этажа. Я бы хотела вселить в этот комок нервов немного надежды, так как предвидела, что ее на волю не отпустят, ведь труднее всего помиловать того, перед кем виноват!

Жаль было и Веру Леонидовну, которой я теперь не могла уделить даже маленькой доли своей пайки. Бе­ременность подходила к концу. Выдержит ли она роды? Выживет ли ребенок?

 
Повивальная бабка для свиней

Подошла очередь нашей бригады: первые ворота за нами захлопнулись. Мы - в «шлюзе»...

- Керсновская! Кто здесь Керсновская?

- Керсновская - я! А в чем дело?

- Скажите, вы можете принимать поросят?

- Что? Кого?

- Поросят... Можете принимать поросят?

- Ничего не понимаю... Какие поросята? Где?

- Ну, свинья разродиться не может. Вы говорили... в личном деле записано, что учились в ветеринарном.

Так прямо с вахты я попала на свиноферму оказы­вать акушерскую помощь свинье, которая не может разродиться.

На несколько минут мы зашли в какое-то здание, находящееся там же, в «шлюзе» (не подозревала я тог­да, что мне еще придется побывать в этом хитром до­мике, и совсем по иному поводу). Короткая сцена, чем-то напоминающая известную картину Перова «Прибытие гувернантки в купеческий дом», и меня по­вели дальше, на ферму.

Боже, что я там застала! Нет, дело было вовсе не в том, что какая-то одна свинья не может опороситься. Все оказалось куда более серьезно.

Помещение большое и могло быть очень хорошим свинарником. Но в каком оно состоянии! А главное, в каком состоянии сами свиньи! Их 198. Все лежат, не могут встать на ноги и отчаянно визжат. И никого, кто бы мог им оказать помощь. К ним приставлены двое инвалидов. Они равнодушно говорят:

- Наше дело маленькое! Скажут налить в корыто -нальем, скажут убрать навоз - уберем. А дальше - не наше дело!

Оказывается, тут был ветеринар (заключенный, ра­зумеется) по фамилии Смирнов. С дипломом. Но он «заболел», когда со свиньями стало твориться что-то неладное. «Заболела», притом в первый же день, и ве­теринар Ирма Мельман. А свиньи между тем лежат, визжат и подыхают.

Признаться, я почувствовала, что самое благора­зумное - это отказаться от исполнения ветеринарных обязанностей. Но имею ли я право отказать страдаю­щему, даже если этот страдающий - свинья и если лично для меня из всей этой истории ничего не полу­чится, кроме свинства?

Тщательный осмотр убедил меня в том, что все сви­ньи страдают ревматизмом - не настоящим, а так на­зываемым пищевым, вызванным неправильным пита­нием и содержанием в грязи, в холоде и без движения. Эта болезнь особенно часто поражает свиней, где производители в близком родстве. Проявляется она в том, что здоровые, по существу, животные, парализо­ваны болью в суставах. Они визжат от голода, но встать на ноги не могут. Особенно плохо супоросым маткам. Но это еще полбеды. Главная беда - другая, и в ней главная опасность: среди свиней имеются боль­ные какой-то заразной болезнью.

Что это - рожа, чума, сибирская язва?

Меня будто подстегнуло что-то: дай-ка попытаюсь спасти свиней! Предстоит борьба. Но это как раз то, что мне больше всего по душе - азарт борьбы. Бо­роться и побеждать! Для этого нужна власть. Мне ее может дать лишь начальник лагеря лейтенант Волкенштейн.

Что ж, попытаюсь...

Гамлет решал вопрос «быть или не быть» гораздо дольше, к тому же не в окружении свиней, которым надо было помочь, и притом срочно. Перед самым моим приходом подох подсвинок, и я решила действо­вать. Осмотр и вскрытие не дали исчерпывающего ответа, оставалось одно - послать части органов в эпидемиологическую станцию. Упаковав в банку ко­ленный сустав и части сердца, легкого, селезенки и тонкой кишки, я нашла конвоира и распорядилась таким авторитетным тоном, что он сейчас же повел меня к начальнику.

Застала я его в кабинете. Он собирался уходить и очень спешил. Я тоже. И поэтому объяснила ему не­сколько сбивчиво, что мне от него надо. Боже мой! Он так от меня шарахнулся, что я чуть не рассмеялась! Впрочем, все окончилось к обоюдному удовлетворе­нию. Я объяснила, что по тем органам, которые нахо­дятся в банке, в эпидемстанции определят болезнь, от которой дохнут свиньи. Одновременно указала ему, что, как только будет установлен диагноз, необходимо срочно прислать сыворотку и все, что надо для при­вивки: шприц, йод, вату. А пока попросила дать мне немедленно двух-трех человек и известь, обычную и хлорную, чтобы привести в божеский вид все здание фермы. Одной прививки недостаточно: надо создать условия, отвечающие требованиям гигиены. Одним словом, мне нужно разрешение быть круглые сутки при свиньях.

Короче говоря, я сразу почувствовала себя в своем репертуаре, и если посмотреть со стороны, то можно было подумать, что начальник - я, а он - мой подчи­ненный. Впрочем, он был достаточно умен, чтобы вы­полнить все мои распоряжения. Удивляться тут нече­му: Волкенштейн - еврей, и к тому же одессит, то есть дважды еврей. А глупого еврея, равно как и медленного зайца, в природе не бывает*. Он понял, что я гово­рю дело, и поступил соответственно.

Не помню, через день-два или больше, но к вечеру мне доставили ответ: паратиф «А». И дали одновремен­но материал, инструмент и двух инвалидов, чтобы по­мочь тащить и держать пациентов.

Генеральная уборка, мытье хлоркой и побелка все­го помещения была приблизительно окончена, и я прилегла отдохнуть, чтобы за ночь управиться с при­вивкой. В это время я услышала со стороны входа зву­ки спорящих голосов и смогла разобрать слова:

- Я врач и имею право... Говорил женский голос.

Врач! Вот и хорошо: наверное, мне в помощь, ведь я всего лишь фельдшер.

- Пропусти, Николай! - крикнула я вахтеру и поспе­шила навстречу плотной фигуре в шапке, обмотанной платком.

Что-то знакомое... Приглядевшись внимательней, я ахнула:

- Сарра Абрамовна! Вот не ожидала...

- Керсновская! - заговорила она торопливо и сразу добавила: - Вернее, дорогая Евфросиния Антоновна! Вы знаете, я хорошо к вам относилась. Я желала и те­перь желаю вам добра и поэтому хочу дать хороший совет: не беритесь вы делать прививку этим свиньям!

- Но позвольте...

Однако она нетерпеливо махнула рукой:

- Волкенштейн - мой давнишний приятель. Будучи проездом, я его навестила, и он мне все рассказал: один врач, а затем и другой отступились от этой гиб­лой фермы. Они знали почему... Подумайте! У вас пятьдесят восьмая статья. Что бы вы ни делали, вы всегда на подозрении. Малейшая ошибка... Да нет, что там ошибка, малейшая неудача, даже от вас не зави­сящая - и вас обвинят во вредительстве, в саботаже. И ничто вас не спасет. Вас расстреляют! Поймите и поверьте: расстреляют!

Я видела, что говорит она от чистого сердца, весьма вероятно, она права, но... Quand Ie vin est tire, il faut Ie boire*.

- Расстреляют, говорите вы? - сказала я. - Но ведь то, что я делаю, - это единственное, что можно сде­лать для спасения животных. Если я не приму мер, вот тогда я действительно буду повинна в их гибели.

- Да нет же, нет, Евфросиния Антоновна! Вас никто не может заставить. Вы не врач, а фельдшер. У вас даже нет документов, доказывающих это. Не берите на себя эту ответственность. Я ручаюсь, что из-за этих обреченных свиней вас расстреляют!

- Если расстреливают за то, что честно выполня­ешь свой долг... А ведь долг всякого порядочного че­ловека - прийти на помощь, без разницы – человеку иль свинье, ведь помогать надо всякому, кто нуждает­ся в помощи. И если человека расстреливают за то, что, наоборот, заслуживает похвалы, то в такой стра­не, с такими законами, право же, жить и не стоит! Я по­нимаю, дорогая Сарра Абрамовна, практически пра­вы вы, но принципиально - я. А от принципов, которых придерживалась всю жизнь, я из страха смерти отсту­пать не собираюсь.

Категория: Собор | Добавил: rys-arhipelag (20.04.2013)
Просмотров: 529 | Рейтинг: 0.0/0