Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Четверг, 02.05.2024, 17:26
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


А.Л. Марков. НА ЦАРСКОЙ СЛУЖБЕ. 1914–1917 ГОДЫ (7)

    Все всадники Туземной дивизии получали жалование в размере двадцати пяти рублей в месяц, довольствие, экипировку, снаряжение и оружие. Кроме ингушей, в полку было небольшое количество русских солдат, главным образом обслуживавших обозы первого и второго разряда. Большинство всадников русского языка не понимало, и потому все унтер-офицеры и вахмистры обязаны были говорить по-русски и по-ингушски. Хотя и плохо знавшие строй в начале войны, ингуши оказались очень способные и сметливые в военном деле люди, хотя имели всегда тенденции к индивидуальным способам войны.

    На личную храбрость всадников, конечно, жаловаться не приходилось, и в условиях партизанской войны, где не требовались действия большими строевыми массами, полки Туземной дивизии были на высоте. В отдельных боях, где требовалась инициатива, ингуши не раз выказывали большое хладнокровие, мужество и самую беззаветную храбрость. Отношения между офицерами и всадниками в полках Туземной дивизии сильно отличались, конечно, от таковых в регулярных полках кавалерии. В горцах не было заметно ни выправки, ни раболепства перед офицером, они всегда сохраняли вид собственного достоинства во всех случаях жизни и не считали начальство за высшую расу. Благодаря тому, что ингуши, будучи очень небольшим народом, почти все находятся в родственных связях друг с другом, взаимоотношения в полку базировались не столько на чинопочитании, сколько на уважении старших по годам. Службу в полку ингуши считали за честь, и самым большим наказанием считалось увольнение из полка «в первобытное состояние». Это не мешало отдельным людям время от времени без спроса уезжать на Кавказ, оставляя за себя в полку обязательно отца, брата или кузена. Понятия о дисциплине были также своеобразные, честь всадники отдавали только офицерам своего полка и никому другому.

    В местечке Тлустэ, где стояла на отдыхе бригада, имел место однажды следующий случай. При дивизии имелась пулемётная команда, почему-то состоявшая из матросов балтийского экипажа. Эта команда всегда держалась отдельно от горцев и относилась к ним свысока. В Тлустэ в хату, занятую моряками, в этот день забрёл ингуш и по горскому обычаю, прежде всего, заинтересовался хозяйским сундуком. К сожалению, грабёж и даже разбой во время войны были нашими неразлучными спутниками, и бороться с ним было почти невозможно. Горцы иной войны не понимали и понимать не хотели.

    Матросы вступились за хозяина, и произошла драка, во время которой ингуш схватился за оружие. В результате свалки он оказался раненым и в тот же день к вечеру умер. Происшествие это имело место в то время, когда всё начальство было собрано в другой половине той избы, где произошла драка, и, конечно, о ней и не подозревало. Осведомилось о событиях начальство только тогда, когда на улице неожиданно раздались выстрелы, и многоголосый хор затянул «Алл-алл-а», с которым обыкновенно горцы ходят в атаку. Бросившись к окнам, офицеры, к своему изумлению, увидели цепи ингушей, рассыпавшиеся по улице и наступавшие на хату, из окна которой балтийцы спешно выставляли пулемёты. Перепуганному начальству пришлось употребить немало усилий, чтобы предотвратить столь неожиданно возникшую междоусобицу.

    В другом месте однажды были арестованы какой-то воинской частью трое горцев, пойманных на месте преступления во время грабежа жителей. Военно-полевой суд приговорил всех их к расстрелу, однако приговор этот в исполнение привести не удалось, так как по дороге к месту казни приговорённые к ней были отбиты земляками от караула и скрылись.

    Полоса ближайшего к фронту тыла, приблизительно вёрст на двадцать, была всегда полна отдельными всадниками Туземной дивизии, куда-то вечно едущими с озабоченным видом, но, кажется, никому не известно, куда и зачем. Помню, что однажды в первые дни в полку я рано утром вышел к строившейся на деревенской улице сотне. Человек пятьдесят оборванцев сидело на разномастных клячах при самой разнообразной и подчас весьма живописной седловке и снаряжении. У одного совсем не было уздечки, и лошадь была привязана за шею цепью только с одной стороны. На большинстве были черкески, бешметы и бурки, но были всадники, одетые в кожаные куртки, полушубки, а один даже в женскую кофту с буфами на рукавах. Неприятно поражённый таким невоинским видом своих новых подчинённых, я с удивлением спросил вахмистра, отчего так мало людей в сотне и почему они так странно одеты.

    С беззаботным смехом вахмистр ответил, что по спискам в сотне числится гораздо больше, но остальные люди в настоящий момент «в расходе». Это выражение, как я потом узнал, попросту означало, что отсутствующие находились в самовольной отлучке. Обозный вахмистр из терских казаков, относившийся, как и все казаки, с презрением к горцам, впоследствии пояснил мне, что из-за недостатка русских офицеров кавказцы не очень следят за дисциплиной. Это приводит к тому, что «какой-нибудь сукин сын наденет свою вшивую папаху и айда ночью, куда глаза глядят — попросту сказать, на грабёж».

    − А как же это командир сотни допускает?

    − А что ж они поделают, ваше высокоблагородие, нешто их, чертей, всех на ночь привяжешь? Нынче он, скажем, Ахмет, али Ибрагим, а завтра Магомет, ить оны все на одну морду!

    В один из дней нашего отдыха в Усть-Бискупэ, не успели мы после прихода расположиться на ужин на квартире командира сотни, как вдруг над деревней понёсся протяжный женский крик:

    − Рату-у-йте добры люди-и-и!..

    Посланный на крик дежурный взвода привёл арестованного им ингуша и двух дрожащих от страха галицийских баб. Оказалось, что горец ломился в хату, когда его не пустили, разбил окно. В ответ на строгий вопрос командира сотни горец, возмущённо размахивая руками и поминутно ругаясь, обиженно заявил:

    − Ах, какой народ… што за народ!.. не знаит сам, чиго кирчит! Ничего взять не успел, только окно разбил, а он уже кирчит, как ишак… мать его так!

    26 августа после двухдневного отдыха в Бискупэ нашу сотню отправили в полковой резерв, находившийся позади уже знакомых окопов, на фольварке Виганке. От фольварка оставался только разбитый и изщепленный артиллерийским огнём дом и развалины служб. В доме помещался командир бригады, мы же заняли позади фольварка несколько землянок, вырытых у самого Днестра, который в этом месте образовывал дугу. День прошел в ожесточённой карточной игре и тоскливом брожении по берегу реки.

    Впереди в окопах шла перестрелка, справа Колодрупка опять трещала беспрерывными залпами. За рекой позади нас поднимался горный берег Днестра, на котором невидимо для глаз были расположены наши артиллерийские батареи и ещё дальше дивизион тяжёлой артиллерии. Весь день через наши головы выли и захлебывались воздухом в полёте гранаты и шрапнели, изредка, словно огромные сундуки, с хрипом, потрясая всё кругом, проносились снаряды тяжёлых орудий. Неприятель бил по окопам и изредка по фольварку. К вечеру снаряд угодил в угол дома, обвалил его и убил телеграфиста. Начальство после этого сочло полезным перейти в другое место. Часам к шести вечера над австрийскими окопами появился воздушный наблюдательный шар, именовавшийся на фронтовом языке «колбасой». Колбасу эту для нашего развлечения стала обстреливать артиллерия. Добрых два часа вокруг неё рвались и вспыхивали в сумерках бело-розовые клубочки разрывов, напоминавшие ватные шарики. Наступивший вечер, а за ним темнота не позволили увидеть, чем окончилось состязание между русской артиллерией и австрийским упрямством.

    К ночи бой разыгрался не на шутку за Днестром, у многострадальной Колодрупки. Окопы австрийцев в этом месте сходились с нашими всего на две сотни шагов и занимались без смены вот уже три недели 74-ой пехотной дивизией, которую нельзя было ни сменить, ни подвезти ей кухни. Изо дня в день там шла такая жарня, что даже издали её слушать становилось жутко.

    В три часа ночи к нам подвели коноводы лошадей, и мы отправились в новые места. Цешковский на все вопросы поочередно послал нас всех к чёрту и ехал всю ночь впереди сотни злой, как бес. Причиной этому было то, что он при разборе коней насмерть поругался с постоянным командиром коноводов, капитаном второго ранга Картавцевым. Этот Картавцев был прелюбопытной личностью. Переведённый в Туземную дивизию из гвардейского экипажа, этот «ротмистр флота», как мы его называли, оказался до того слабым нервами, что его никуда нельзя было назначить, где была хотя бы малейшая опасность, так как он от неё немедленно падал в обморок. Во избежание издёвок молодёжи над старым офицером Мерчуле назначил Картавцева на постоянную должность «командующего коноводами», по штату не имеющуюся в кавалерийских полках. Лошади, как известно, на войне ценятся больше людей, почему во всех опасных случаях конский состав полка отсылается в безопасное от огня место, а спешенные люди вступают в пеший бой.

    В эту ночь на лугу, где мы садились, просвистало несколько пуль, отчего Картавцев занервничал и перепутал в сотнях коноводов. Цешковский, бывший с утра не в духе, наговорил ему по этому случаю много лишнего и теперь ожидал нагоняя от командира полка.

    К утру мы пришли в местечко Мельницу, опередив другие сотни полка. Встретившие нас квартирьеры отвели нам квартиру в доме местного ксендза. Впервые за весь август я заснул на чистой постели, что может понять только военный человек, проведший долгие недели в окопах и походе.

    Утром мы были разбужены невероятным рёвом, буквально раздиравшим уши. Оказалось, что это выступал из местечка ослиный транспорт Татарского полка, на котором татары перевозили своих раненых. Между двумя закавказскими осликами были укреплены носилки. Эта ослиная братия, по обычаю своей природы, обязательно орёт на утренней заре, что в условиях военного времени не всегда удобно. Располагаясь близко к фронту, татары, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания, привязывают к хвостам своих ослов кирпичи. Ослы, крича, почему-то подымают вверх хвосты, кирпичи же, держа хвосты в висячем положении, отбивают у ослов охоту к пению.

    Наутро было объявлено, что полку будет произведён смотр великим князем Георгием Михайловичем, который, по поручению государя, развозил награды по фронтам. Ожидание начальства оказалось долгое, что катастрофически отразилось на стройности фронта, так как не привыкшие к пешему строю горцы утомились стоять и сели на землю, поджав калачиком ноги. В числе прочей публики на площади суетился полковой мулла в зелёной чалме и красном жалованном халате. Эта необычайная фигура возбуждала всеобщее любопытство населения местечка, собравшегося поглазеть на торжество. Любопытство перешло в ужас, когда в ответ на вопрос какой-то синеглазой паненки я в шутку сказал, что это… полковой палач. Панна не удержалась и взвизгнула от ужаса: «Матка Боска Чентстоховска!» − и немедленно сообщила эту новость другим. Имам был потом очень доволен тем вниманием и почтительностью, которые ему оказали в местечке, не подозревая об истине.

    После добрых двух часов ожидания подъехал автомобиль, из которого вышли Багратион и великий князь, высокий худой человек в черкеске с типичным романовским лицом. В ответ на его приветствие полк ответил нестройным гамом. Великий князь прошёл по фронту, с большим любопытством разглядывая горцев, имевших и в самом деле любопытный вид в пешем строю. На нашу сотню князь привёз штук тридцать крестов, которые, к сожалению, были ни к чему, так как почти все всадники имели уже по одному, а третьих и вторых степеней с ним не было. После парада командир полка подозвал Цешковского, сделал ему строгий выговор за историю с Картавцевым и приказал сдать сотню. До приезда нового командира, который был в отпуске, сотню как старший принял корнет Шенгелай.

    Сутки, которые пришлось провести в Мельнице на отдыхе, прошли в чистке амуниции и оружия, сильно пострадавших от сырости и дождя. Молодые паненки − племянницы ксендза, разглядывая нас, глазам своим не могли поверить, что христиане могут командовать таким «фантастичным и бардзо экзотическим вуйском», как выразилась одна из них. За горцами изо всех окон, скрываясь за занавесками, следили с интересом и жутью любопытные женские глаза. Мужчин не было видно совсем, или они благоразумно попрятались. Воображаю, в каком виде докатились сюда, в глухое галицийское местечко, рассказы о «диких региментах», в стольких версиях и со столькими прикрасами ходившие по Австрии и Галиции.

    За обедом и ужином нам пришлось в разговоре с хозяином всячески защищаться от подозрений в дикости и кровожадности, объясняя ксендзу и его племянницам, что мы из себя представляем. Оказалось, что наши гостеприимные хозяева, несмотря на внешний лоск, имели самые дикие представления о России и, в частности, о Кавказе и Сибири. Защиту кавказских интересов взял на себя Шенгелай, я же принял на себя задачу исправить в местечке репутацию Сибири. Не помню, что именно рассказывал о Кавказе мой приятель полякам, я же не поскупился на преувеличения и, кажется, договорился до того, что в Сибири сегодняшнего дня просвещение распространено до того, что медведей уже привязывают в трактирах, а соболя желают доброго вечера охотникам.

    Во время ужина быстроглазые и расторопные служанки постоянно выглядывали из дверей, рассматривая всех нас. Особенное впечатление на них производил усатый и бритый, чёрный, как жук, Огоев. Этот последний тоже частенько поглядывал на бойкую горняшку Зосю, многозначительно покручивая усы. Она, несмотря на то, что служила в доме ксендза, была, как говорят солдаты, поведения «не то, что легкого, не то, что тяжёлого, а так, серединка на половинке». Наутро, помимо Зоси, и другие служанки провожали нас со следами счастливой любви на лицах.

    Выступление из Мельницы было неожиданное и по тревоге. Где-то произошёл прорыв, пехотными частями его заткнули, а нам опять выпало на долю засесть в уже знакомые окопы у Днестра. За два месяца войны и походов у всех у нас уже сложилась привычка просыпаться в любой час дня и ночи, есть когда угодно и что угодно, болтаться на коне целыми днями, под дождём − словом, мы все вполне применились к боевой и походной жизни, чему больше всего способствовала наша молодость и здоровье.

    Заняв отведённый нам участок окопов, мы только было расположились спать, как началась тревога. Вся линия секретов, невидимая впереди нас в море кукурузы, подняла жаркую стрельбу, ушедшую вдоль линии далеко вправо к пехотным частям у Колодрупки. По-видимому, австрийцы по всей линии пошли в наступление. Все замерли с винтовками и пулемётами, направленными через бруствер в сторону неприятеля. Пока не вернулись в окопы дозоры, стрелять было нельзя. Да и куда, раз перед глазами поднималась сплошная стена непроглядной темноты, лишь время от времени освещавшаяся вдали австрийскими ракетами?

    Между тем, в случае нападения австрийцев мы неминуемо попали бы в самое критическое положение, так как нечего было и думать удержать позицию, которую мы занимали. Она была рассчитана на пехотную бригаду военного времени в составе 8-10 тысяч штыков, в то время как наши восемь сотен ингушей и черкесов едва насчитывали 600 горцев, не умевших вести огня. Отступать также было, в сущности, некуда, так как единственный деревянный мост через реку был под обстрелом неприятельской артиллерии. Одна надежда была на то, что начальство, посадившее нас в эти окопы, было осведомлено о положении вещей и не допустит нашей гибели.

    Дело с каждой минутой становилось хуже. Через некоторое время после начала перестрелки к проволоке начали подходить люди из секретов, сообщившие, что противник пошёл в наступление. С сильно бьющимся сердцем я вглядывался в темноту впереди, крепко сжимая в руках винтовку. Рядом поминутно срывался с приступка взводный горец, огромного роста и невозмутимого спокойствия. Слева вестовой Ахмет Чертоев помогал двум вольноперам, возившимся с пулемётом. У них что-то заело в механизме и не ладилось, судя по густой матерщине, висевшей в воздухе.

    Винтовочный и пулемётный огонь со стороны австрийцев нарастал с каждой минутой, и над головами у нас пел теперь целый рой пуль. При свете ракеты, на долгую минуту осветившей мрак поля, из темноты резкими тенями выступили проволочные заграждения и пылящая от пуль насыпь окопа. Не успела потухнуть ракета, как треск ружейного огня заглушили раз за разом три глухих удара, и перед окопом встали три столба пламени и красного дыма. Снаряды, угодившие между проволокой и насыпью, засыпали нас с головы до ног сырой землёй. После двух-трёх менее удачных залпов орудийный огонь вдруг смолк, а за ним постепенно прекратилась и ружейная стрельба. К общему изумлению, австрийские цепи на нашем участке не дошли до нас, зато у злосчастной Колодрупки ружейный и пулемётный огонь не прекращался всю ночь. Мы несколько раз слышали оттуда звуки взрывов и крики, которые бывают при рукопашной схватке.

    Наутро Шенгелай и прапорщик Огоев решили разузнать правду о ночной тревоге и со взводом добровольцев отправились по кукурузе на разведку к австрийским окопам. Не замеченные австрийцами, они обнаружили два замаскированных пулемётных гнезда противника, выдвинутых к самой линии секретов. Об этом было доложено начальнику участка ротмистру Гудиеву, который вместо похвалы сделал обоим выговор, заметив, что если даже австрийские пулемёты и плохо охраняются, то всё же это не повод, чтобы он позволил рисковать людьми для их захвата, тем более что мы находимся в резервных окопах и нам запрещено тревожить здесь сильного и хорошо укреплённого противника.

    Шенгелаю не давал покоя Георгиевский крест, полученный недавно его однополчанином по Запасному полку корнетом Павловским, и ему не терпелось заработать себе такой же. Уступив его просьбам, Гудиев разрешил Шенгелаю совместно с прапорщиком Долт-Мурзиевым попробовать захватить пулемёты. Экспедиция эта, произведённая ночью следующего дня, окончилась неудачей. Шенгелай нарвался на австрийские секреты и едва ушёл назад с четырьмя ранеными людьми. На другой день в приказе была объявлена благодарность Долт-Мурзиеву и Огоеву, о Шенгелае же не было ни звука, что довело самолюбивого и горячего, как порох, мингрельца до белого каления. Объяснялось всё это не небрежностью начальства, а исключительной пронырливостью прапорщика Огоева, возившего донесение в штаб. Храбрый и решительный офицер этот вместе с тем был очень хитрая восточная бестия и сумел всё ночное происшествие обернуть в свою пользу.

    Весь день после ночных тревог над нашими окопами кружился русский аэроплан, усиленно, но безуспешно обстреливаемый австрийцами. Вокруг аппарата несколько часов подряд стоял венок из разрывов, но лётчик не обращал на них никакого внимания: в старое доброе время не было зенитных орудий.

    С наступлением следующей ночи в Самушине случилось трагикомическое приключение. Развалины деревушки по очереди занимала вторая сотня. Толстый её командир ротмистр Апарин во избежание неприятных сюрпризов заночевал в самой дальней от противника хате. Это не помешало ему в самую полночь получить австрийский снаряд прямо в дверь своей халупы.

    1-го сентября нас, к общей радости, сменила 9-я кавалерийская дивизия, и мы опять попали в резерв − в уже знакомый фольварк Виганку. Две недели сильно отразились на остатках фольварка. От «господского дома» остались одни обугленные развалины, пострадали и землянки, видимо, австрийцы сообразили, что на фольварке прячется какое-то начальство. Проболтавшись в бездельном томлении сутки здесь, мы были переброшены опять в Усть-Бискупэ, где нашли своего нового командира сотни поручика Р. Он − грузин из Тифлиса, побывавший в своей жизни и актёром, и приставом, и, вероятно, многим другим. На словах весьма любезен и не скупится на обещания, которые ни к чему его не обязывают. За ужином, когда мы знакомились, он по кавказскому обычаю говорить собеседникам исключительно приятное, обратившись ко мне и Шенгелаю, воскликнул не без актёрства:

    − Эх, с такими офицерами я чудес наделаю! И я не я буду, если вы по Владимиру не заработаете!

    «Владимира» у него нет у самого, и этот орден предмет мечтаний поручика Р. Ужасно хочется ему также скорее получить штабс-ротмистра, погоны с четырьмя звёздочками Р. уже себе купил. Причина заключается в том, что наш новый командир переведён из пехоты и ему страстно хочется иметь «кавалерийский» чин. Вечером Р. предложил нам по жребию разобрать назначения, присланные в этот день для четвёртой сотни, а именно: двум взводам оставаться в деревне при штабе полка, одному идти в прикрытие к тяжёлой батарее и одному − для связи со штабом пластунской бригады.

    Мне досталось идти в прикрытие. Выступив часов в 8 вечера из деревни, мы, поскрипывая подушками сёдел, больше часу шли переменным аллюром в тыл, дорогу показывал солдат-артиллерист. Под конец, когда с фронта перестал доноситься ружейный огонь, и только слышно было, как на горизонте погромыхивала артиллерия, я усомнился в направлении:

    − Да ты дорогу-то верно знаешь?

    − Помилуйте, ваше высокоблагородие! Чай, мы на этой позиции уже два месяца живём!

    − Ну, брат, удобная же у вас позиция, ведь мы уже вёрст двадцать от фронта отъехали.

    В полной темноте мы въехали в околицу большой деревни, живущей спокойной тыловой жизнью. У крайних хат стояли прикрытые кустами четыре тяжёлых орудия. В темноте были едва различимы их длинные стволы, торчавшие в небо. Расседлав коней, мы завернулись в бурки и улеглись на сене под навесом. По совету проводника представление командиру дивизиона я отложил до утра.

    Рано утром нас разбудил пронизывающий туман, закрывший всё на земле до вершин деревьев. Взошедшее солнце прогнало его через полчаса и осветило большой огород, украшенный с трёх сторон старыми вербами, а с четвёртой − длинной хатой и службами. Под вербами в ивовых кустах стояли попарно четыре длиннорылых пушки, закрытых с дула кожаными крышками. Тела их блестели от капель росы. Кругом у пушек и на огороде никого не было, хотя деревня уже просыпалась, и по улицам слышалось мычание коров и блеяние овец.

    Заинтригованный такой мирной картиной артиллерийских позиций, я подошёл к хате, разыскивая невидимых артиллеристов. В разбитом окошке был хлебным мякишем приклеен заглавный лист журнала «Огонёк», и из-за него слышался солидный штаб-офицерский храп. Из-за угла вывернулся и отдал мне честь распоясанный и заспанный солдатик, по-видимому, денщик.

    − Послушай, кавалер, а где же прислуга орудий? Начальство ваше где?

    − Воны сплят ишшо, ваше благородие. Я один тут дневальный.

    − Ну, брат, и удобно же вы воюете. И давно вы тут?

    − Пошти што два месяца.

    Горцы мои, тоже заинтересованные удобной артиллерийской службой, окружили орудия и осматривали их, перебрасываясь не спеша гортанными словами и посмеиваясь. Часов в восемь из халупы вышел растрёпанный артиллерийский капитан, лениво посмотрел на небо, потянулся и зевнул, щёлкнув по-собачьи зубами. Я подошёл к нему и представился. Капитан с большим интересом меня оглядел и ласково пригласил в хату пить чай. В душной халупе на неубранных походных койках сидело и лежало трое молодых офицеров, вставших при нашем входе.

    − Вот, господа − сказал им капитан, − хорунжий прибыл к нам в прикрытие.

    − Не хорунжий, господин капитан, а корнет Туземной дивизии, − поправил его я. − Только, извините, на что же вам тут прикрытие… в глубоком тылу, где вы… расположились так по-домашнему?

    − Ну, всё же… неровен час…

    − Простите ещё раз за нескромность, а почему же вы… не стреляете?

    − Как это не стреляем… стреляем, вот только чаю напьемся и начнём гвоздить по австрийцам.

    Действительно, через полчаса один из поручиков вышел к орудиям и подал две-три негромких команды стоявшим у пушек. Оглушительный грохот чуть не повалил меня на землю. Стоявшие мирно у коновязи наши кони, всхрапнув, присели на задние ноги, а крайний маштачок взводного от неожиданности испустил даже громкий звук. Выплюнув в чистое утреннее небо тучу огня и дыма, орудие откинулось телом назад и замерло. По низам, садам и огородам загремело и покатилось эхо выстрела. Поручик повернулся и молча пошёл в хату. Солдатики закрыли опять намордником свою пушку и, за исключением двух-трёх, тоже разошлись по своим делам. Следующий выстрел, как мне объяснили, «полагался через 40 минут». Как оказалось, тяжёлый артиллерийский дивизион, у которого я со взводом в 12 всадников «служил прикрытием», посылал свои снаряды на 18 верст каждые полчаса и производил этот полезный труд целыми месяцами, лишь во время сильных боев увеличивая число снарядов. Я никак не предполагал, что артиллерийская служба столь удобна и так безопасна, хотя бы и в тяжёлой артиллерии.

    Через три дня после моего практического ознакомления со службой тяжёлой артиллерии пришлось познакомиться мне с другой отраслью этого оружия, а именно, с боевой работой конной артиллерии. В одно из наших бесконечных и по большей части на вид бессмысленных передвижений вдоль фронта сотня наша оказалась на одном из разрушенных хуторов горной стороны Днестра. Нагорный берег, высоко господствовавший над долиной реки, был занят артиллерийскими позициями, обстреливавшими глубоко внизу австрийские окопы другого берега. Моросил мелкий дождик − неизменный спутник галицийской осени. Мы шатались по грязным, раскисшим дорогам уже больше двух суток, вымокли до костей и устали. Бурки, не пропуская воду, напитались зато ею, как хорошие губки, и оттягивали плечи. У меня была большая грузинская бурка без плеч, в которой я мог спать, завернувшись с ногами и головой. В сухом виде я не чувствовал её веса, и когда сидел в седле, она доходила мне лишь до половины голенища. После трёхсуточных переходов под дождём дело резко менялось. Бурка не только весила не меньше пуда, но растягивалась до того, что покрывала меня с конём целиком.

    В таких намокших и лохматых одеяниях сверху и в грязи по колено снизу мы остановились передохнуть у разбитого хутора, от которого оставалась лишь одна стена и обгорелая, торчащая под дождём труба. Не успели мы вытянуть на гнилой соломе занемевшие в стременах ноги, как услышали по другую сторону стены смех и чьи-то весёлые голоса. Это оказались три офицера батареи конной артиллерии, состоявшей при 12-й кавалерийской дивизии, сидевшей в тот момент внизу в окопах Колодрупки. Надо признать, что выглядели эти два поручика и капитан много шикарнее нас, мокрых и грязных. Одеты они были все с иголочки и имели вид лихих кавалеристов гораздо больше нас, настоящих конников. Им, как и их коллегам по тяжёлому дивизиону, не приходилось маяться, как нам, грешным, в бесконечных походах из окопов в сторожевое охранение и из охранения в разведки. Всего более нас поразил не их выхоленный и мирный вид, а те ордена, которыми они были украшены. Уж не говоря о Туземной дивизии, дабы не впасть в законное пристрастие, даже офицеры 12-й кавалерийской дивизии, к которой принадлежала эта батарея, имели Георгиевские кресты и оружие разве человека три-четыре на полк. Владимира с мечами имели далеко не все эскадронные командиры. Между тем, и капитан этой конной батареи, и оба поручика щеголяли не только украшенные всеми орденами до Владимира включительно, но и… с георгиевским оружием.

    За что эти господа, работавшие по самому роду своего оружия всегда в тылу у кавалерии, были столь отличены сравнительно со строевыми кавалеристами, для нас оставалось непроницаемой тайной. И Георгиевский крест капитана, и георгиевское оружие у обоих поручиков были, конечно, награды за исключительную храбрость. Где же и когда можно было оказать эту беспримерную храбрость, воюя в тылу? Впоследствии я убедился, что георгиевское оружие у офицеров конной артиллерии было нечто вроде батарейного значка и давалось за то, что они, сидя в пехотных окопах, хорошо «корректировали» стрельбу своей батареи. Как это несправедливо и обидно для строевых кавалеристов, и в особенности для пехоты, которая сидит день и ночь в этих самых окопах долгие месяцы и годы, но награждается высокой наградой, как за геройство, только случайно.

    Просидев на фольварке до вечера и вдоволь налюбовавшись на стреляющую в полной безопасности от врага лихую батарею, мы здесь же, лёжа на гнилой соломе, получили новое задание. На этот раз я вытянул билетик, назначавший взводу идти для связи между Туземной дивизией и бригадой пластунов, которая наутро должна была атаковать австрийские позиции. Часа три пришлось хлюпать под дождём вдоль фронта к штабу бригады, которая занимала позиции у австрийской деревушки Выгоды. По дороге в темноте мы не заметили мортирную батарею, невидимую в сумерках у придорожных кустов, и эта проклятая батарея, грохнув нам неожиданно прямо в ухо, свалила нам наземь с перепугу двух коней и контузила всех горячим воздухом, совершенно оглушив.

    Была кромешная тьма, когда мы въехали в лес, где находился штаб бригады во главе с её командиром генералом Гулыгой. При свете костра виднелись коноводы с конями и небольшая группа начальства в черкесках. Из середины её нёсся чей-то хриплый крик. На мой вопрос, где генерал, один из казаков показал мне по направлению этих воплей, прошептав почтительно: «Це… вин». Спешившись, я подошёл к группе начальства и увидел забавную и любопытную картину. Над ящиком полевого телефона прыгал и сыпал матерщиной маленький и тощий генерал в черкеске. Не зная, в чём дело, его можно было принять за буйно помешанного, так как он орал и ругался с невидимым противником. Кругом почтительно и молча стояли полукругом штабные офицеры − видимо, Гулыга был начальник, шутить не любивший.

    Благоразумно дождавшись конца генеральского гнева, я подошёл и представился. Гулыга, обложив напоследок густым матом телефонную трубку, в ответ жалобно пискнувшую, протянул мне руку и буркнул: «Очень рад! Оставайтесь при штабе». Свернувшись, «штаб» через полчаса переехал из леса в деревню, в которой не оказалось целой ни одной хаты. Генерал со своими офицерами расположился в просторном помещении школы, которая не имела крыши. Не претендуя поэтому на ночлег «в комнатах», я предпочёл лечь на крытом крыльце школы, завернувшись в свою универсальную бурку.

    Пробуждение было неприятно и очень чувствительно. Генеральские ординарцы, явившиеся утром за приказаниями, наступили мне на ладонь. На свирепую ругань, с которой я обрушился на виновника − огромного казачину, пластун оправдался тем, что принял меня за спящего казака и «не чуяв», что я офицер.

    − Да ты ошалел!.. А по казакам разве можно ходить ногами?!

    − Та оно, конечно, так, − флегматично согласился пластун.

    Генерал, вставший в хорошем настроении, пригласил меня к завтраку, который был накрыт на ящиках во дворе. Пластунские батальоны начали наступление с рассветом, и потому мы выпивали коньяк и закусывали консервами под оглушительный аккомпанемент орудийного и ружейного огня, потрясавшего окрестности. От Мерчуле приехал всадник с приказом мне высылать донесения о ходе наступления каждые полчаса. Расспросив начальника штаба о сообщениях с места боя, я написал первое донесение и, пометив его тремя крестами, отправил в полк.

    Часам к восьми утра наша компания увеличилась корнетом Киевского гусарского полка М., приезжавшим для связи с 9-й кавалерийской дивизией, занимавшей позиции по другую сторону пластунов. Он был на выпуск старше меня по Школе, и мы на час занялись общими воспоминаниями. К обеду мы надоели хуже горькой редьки штабным, склонившимся над картой. Бой хотя и разгорался, но пластунские цепи только подходили к Выгоде, а потому, кроме того, что «наступление успешно развивается», нам нечего было доносить нашим нервничающим генералам. К полудню при всей моей фантазии я мог послать только одно донесение о том, что пластуны начали рукопашный бой на окраинах Выгоды. У нас в штабе Туземной бригады полагали об этом иначе, так как неожиданно появился Шенгелай с извещением, что полковник Мерчуле, слыша ураганный огонь у пластунов, нервничает и злится, что я ему не шлю донесений. Оказалось, что два моих конных нарочных заблудились и провозили мой пакет с тремя крестами до самого вечера неизвестно где. Между тем, мимо штаба по улицам тянулись без перерыва санитарные повозки с ранеными и убитыми, брели попарно и в одиночку, опираясь на винтовки, раненые пластуны, бригада несла большие потери, и генерал снова кого-то материл, прыгая над телефонной трубкой.

    Сдав Шенгелаю свою беспокойную должность, я на рысях выехал назад в сотню, которую встретил, идущей навстречу. Устроив по случаю встречи привал, мы заинтересовались целой грудой оружия, которую везли на повозке горцы. Оказалось, что оборотистые ингуши во главе с шенгелаевским Чуки успели несколько раз побывать на месте наступления пластунов и запаслись там австрийскими винтовками, карабинами и револьверами. Как я сам, так и все кавказцы были страстными любителями оружия, на которое в полку всегда был большой спрос. Австрийские карабины Манлихера, как равно и их револьверы системы Стоера, ничего особенного не представляли и намного уступали немецкому оружию. Для всадников-ингушей добыча оружия имела чисто коммерческое значение, так как они умудрялись переправлять его на Кавказ в качестве военного груза, где на него имелся большой и вполне понятный спрос. Не раз жандармерия на вокзалах между фронтом и Киевом ловила такие секретные грузы и производила расследование, никогда цели не достигавшее − в дивизии своих в обиду не давали. Имея впоследствии большую коллекцию огнестрельного оружия, вывезенного с войны, я должен признаться, что лучшими карабинами (винтовками, как оружием громоздким и тяжёлым, мы не интересовались) являлись в моё время немецкие системы Маузера, как наиболее удобные в прицеле и точные в стрельбе. Таковые же были и турецкие, так как являлись сработанными той же фабрикой и имели только турецкую надпись. Эти карабины, как показывала практика, были лучшими и для охоты по зверю при условии нарезной пули. Очень легки были японские и мексиканские, бившие на более дальнее расстояние, чем немецкие, но рана, наносимая ими зверю, была слишком лёгкой, ввиду большой силы боя и слишком малого калибра, недаром их пули назывались «человеколюбивые». Наши русские короткие карабины, которыми были вооружены пулемётные команды, к сожалению, оставляли желать лучшего в смысле точности боя, их пули всегда ложились выше цели. Из револьверов и пистолетов военного образца были лучшими «маузер» и «парабеллум», употреблявшиеся в германской авиации.

 
Категория: Мемуары | Добавил: Elena17 (23.05.2015)
Просмотров: 322 | Рейтинг: 0.0/0