Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Пятница, 17.05.2024, 10:30
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4121

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


И.А. Эйхенбаум. МАЛЕЦ ТЕРЯЕТ ПОЛОВИНУ ЛЮДЕЙ И ВЕСЬ ЭНТУЗИАЗМ ВОЙНЫ (апрель - май 1915 года)
Сражатели. Записки пехотного офицера
Купить
 

Спал я крепко, но не долго. Не было и середины ночи, как объявили тревогу, и мы, сопровождаемые проводниками, пошли сменять какой-то полк, кажется, Таганрогский, дивизии нашего же корпуса.

Первое время шли, как сонные, но под звякивание винтовок и под нежно-теноровый звук котелков мы разогнали сон и прониклись реальностью, освоив темноту, хотя и не было луны и мало-мальски видимого пути. Шли по тропинкам, без тропинок, по траве, через кусты, лезли в гору и проходили через лес – прямо удивительно, какие опытные проводники нас вели.

Первая полурота с командиром роты заняла окопы правого участка, я со второй полуротой – левого, шагов в семьсот-восемьсот. Мой 3-й взвод залёг в окопы, а 4-й залез в шоссейную канаву. Шоссе, очевидно, ремонтировали, так как было навезено много ремонтного материала и по его краю стояли бочки, лежали щебень и каменные плиты – силуэты, которых проецировались над шоссе и которые мы яснее увидели с рассветом и использовали для позиции. Между взводами была лощина шагов в сто, тянувшаяся далеко вперёд. Её мы не заняли, как находящуюся под фланковым обстрелом обоих взводов.

Позиция шла по-над рекой. Наш берег был высокий, а противника – шёл по лугу. Третий взвод занимал середину открытой горы, чтобы не иметь мёртвого пространства на нашем берегу реки – это был Сан. Перед нашей ротой река уходила назад, почти под прямым углом, так что к роте можно было подойти с обоих берегов, только один берег надо было бы форсировать. Впереди, верстах в двух, была большая деревня или местечко, так как мы утром увидели кресты костёла.

Когда мы заняли позицию, сменяя земляков Таганрогского полка, они сообщили нам, что впереди противник не замечен, а там для наблюдения находится наша конница. Однако при смене мы услышали шум из деревни и увидели много огней, из чего заключили, что деревня не спит, а бодрствует, а это могло быть только по одной причине: в неё вошли передовые части противника. Решил по собственной инициативе выставить два секрета и сделать маленькую разведку.

Когда я с двумя бравыми солдатами прошёл полверсты в сторону деревни, по нам, с весьма близкого расстояния, был открыт сильный ружейный огонь, который заставил нас лечь в траву. Это было неожиданно. Мы приготовились к штыковому отпору на случай, если бы нас окружили и попытались захватить в плен.

Прислушивались. Очевидно, и противник прислушивался, так как огонь прекратился. Взвесив положение, решил уходить за свои секреты: огонь по нам вела, по крайней мере, целая рота.

У секрета задержались ещё минут на пять, но со стороны противника никакого движения не наблюдалось; весьма возможно, что это была разведка, обнаружившая нас и ушедшая с донесением восвояси. Секрету наказали отходить только под натиском или с рассветом.

  – Ненашев, Ненашев! – звал я взводного третьего взвода. И велико было моё удивление, когда он отозвался где-то очень слева. Переменили направление и вернулись на позицию; результаты разведки сообщили командиру роты.

Не прошло и десяти минут, как поднялась очень сильная ружейная стрельба, и именно с того места, где я только что был. Стреляла одна или две роты, пулемёты ещё не работали. Сильный огонь заставил меня залезть в окоп. Но там оказалось так тесно, что ходить не было возможности: у сменённых таганрогцев численный состав взвода был вдвое меньше. Я вылез и стал обходить взвод поверху, наставляя и поучая людей. Конечно, в темноте это не давало никаких успехов, но, несомненно, внушало беспокойство, в чём я вскоре убедился.

Огонь становился всё интенсивнее и подходил ближе. Прибежали оба секрета, сообщив, что на нас наступает очень много супостатов. Вылез из окопа и старший унтер-офицер Ненашев – кавалер двух Георгиевских крестов – и стал сопровождать меня. Кончив обход, мы встали за большие кусты. Пули летели высоко над нами, в гору, с большим треском разрывались сучья деревьев. Старшего унтер-офицера Ненашева я отправил в окоп, чтобы он подготовил взвод к бою, так как противник, по-видимому, под прикрытием своего огня подступал всё ближе и ближе.

– Рота! Слушай мою команду! – заорал я голосом батальонной силы, кажется, покрыв и треск выстрелов, – по неприятельским огням впереди окопа… постоянным… рота – пли!

Рота запалила, перейдя на частый огонь.

Я стал обходить окоп, и, нагнувшись, увидел, что солдаты, спрятав головы за бруствер и выставив винтовки, палили, как оглашенные, вверх. Спрыгнув в окоп, стал вместе со взводным командиром наводить порядок. Под ногами мешало ходить что-то мягкое. Когда спросил об этом, мне ответили, что это – убитые. Это было маловероятно, скорее, перетрусившие земляки, невидимые начальниками, спасались от боевого огня и собственного страха. Трудно было в создавшейся обстановке выяснить положение и предпринимать меры воздействия.

– Прекратить! – опять закричал я, – атака отбита. Старший унтер-офицер Ненашев, привести в порядок свой взвод. (Это произнесено уже тише.) 

Насчёт отбитой атаки было сказано для укрепления растерянного в ночной темноте солдатского духа, а Ненашеву должно было внедрить этот дух на прежнее место.

Я опять стал за кусты, которые мигали, как от бенгальских огней рождественской ёлки. Мне давно уже надо было уйти в четвёртый взвод, но я не уходил, боясь ложного солдатского суждения, что, мол, полуротный «смылся», испугавшись огня. Только об этом подумал, так страх нашёл, как прошенный: «Вот, одна разрывная пуля попадёт в лоб и… кончатся все мои гордые мысли и трусливые мыслишки… Эта ещё не попала… Попадёт, значит, другая… Вот!.. Вот!..»

Мысль заскакала дальше: «Нет, не в лоб, а в шею… Саданёт по шее и оторвёт голову… Останусь без головы, чтобы не быть… Кончится… Вот, вот…»

Почему меня обуяла тогда такая несуразная мысль, не знаю. Почему не думал нормально, логично, что у пули больше вероятности попасть в грудь или в живот, имеющие большую площадь. Страх увеличивался и подавлял мысль и волю. Я схватился за шею, желая её защитить и коснулся воротника шинели. Машинально поднял его и моментально же успокоился, страха как не бывало. Теперь голову не оторвёт, пуля может разорваться в воротнике, разобьёт скулу или выбьет какой-нибудь маловажный зуб: зубов мудрости у меня ещё нет, так что всё в порядке.

И я опять, не обращая внимания на огонь, который не приближался и не прекращался, зашагал по-над бруствером.

Мы не отвечали, также молчали и в ротах правее нас, огонь вёлся больше с неприятельской стороны. Противник, очевидно, понял, что мы здесь будем стоять до известного времени, а потому в атаку не лез, ограничиваясь огнём и больше храбря себя, чем пугая нас. Понемногу огонь замер, и обе стороны стали ждать утра, надеясь со светом разобраться в своих делах.

Отвлекаясь немного в сторону, по своему впечатлению и состоянию хочу проанализировать этот первый мой бой, собственно, не бой, а только огонь, случившийся ночью.

Ночью, когда ни начальство, ни подчинённые не видят твоего лица, человеку растеряться и испугаться почти нормально, даже с криком «ой!» или «ах!» – согласно своему психологическому восприятию события, не натягивая и не надавливая волевых или прочих пружин или тормозов. Днём же всё перекручивается волей, показным самообладанием, долгом, стыдом, бравурой и прочими пружинами и пружинками психологической машины, которые, каждая в отдельности и все вместе, мешают тебе испугаться нормально и также нормально шлёпнуться на землю или спрятаться за какую-нибудь кочку или дерево.

Конечно, и соответствующая психологическая подготовка влияет, но когда даже на психологически подготовленного солдата налетает внезапный шквал, реакция может получиться самая различная у одного и того же человека, смотря по тому, на какой ступени мысли или действия застали его.

Невольно приходишь к мысли, что у каждого человека имеются известные запасы и храбрости, и трусости, как и совести, и бессовестности, чести и бесчестия. А то откуда же вчерашний храбрец, сегодня – постыдный трус! Значит, его сознание и воля, долг и самообладание были без цвета.

Пришёл, наконец, в 4-й взвод. В шоссейной канаве, за камнями, лежали или, согнувшись, стояли солдаты с выпяченными вперёд винтовками и с пальцами на спуске. Все очень напряжённо и нервно реагировали на каждый шорох, доносившийся из противоположной канавы шоссе, которую занимал противник в десяти шагах.

Нервность за ночь, не разрядившись, как бы сконцентрировалась, превратив людей в проводников нервной напряжённости. Придя утром в 4-й взвод, когда уже забрезжил рассвет, я не был заряжен этой напряжённостью, а, разрядив свою нервность в 3-м взводе, спокойно и даже радостно прошёл по канаве, подбадривая людей. Это многих успокоило, что я увидел по глазам.

Полагаю, что неприятелю, в смысле психологии, было ещё хуже: ему предстояло атаковать, то есть лезть на наши штыки, а сколько их и каких, неприятель не знал… Ни выстрелов, ни разрывов гранат… Хотя война подошла очень близко, и до души противника можно было достать почти что штыком, лично я ещё противника не видел, что войне придавало и необычность, и таинственность.

Я ходил по канаве, спина была отлично видна из противоположной канавы, и мы видели такие же спины противника.

В шесть часов я получил записку с приказанием командира роты отступить со своей полуротой за лес и за гору, в сторону деревни, из которой мы вышли на позицию. На записке стояла подпись старшего унтер-офицера Ненашева, что он уже приказ читал и знает. Отступление в семь часов.

Для организации отхода времени достаточно. С одним взводом отступать не так уж трудно. Ненашев будет отходить самостоятельно, тоже ровно в семь часов. Но, находясь рядом с противником, убрать людей я должен заранее, хотя бы за пять-шесть минут.

Часы были сверены ещё вчера. Незаметно и неслышно взвод уполз из канавы в кусты и по лощине, под водительством взводного, полез в гору, густо поросшую лесом. Я с отделением остался в канаве прикрывать отрыв.

Ровно в семь часов в канаву противника полетело столько гранат, сколько у меня было солдат, и мы побежали догонять взвод. В ответ послышались отдельные разрозненные выстрелы и тоже разорвалось несколько ручных гранат. Пробегая через кусты, я видел, как выскочил из окопа мой третий взвод, чтобы преодолеть пятьдесят шагов открытого пространства, за которым начинался лес. Но по нему открыли такой сильный артиллерийский и пулемётный заградительный огонь, что только пара солдат побежала дальше, а остальные отхлынули назад, в окоп, или остались лежать на косогоре...

Разглядывать эту трагедию и печалиться, много не приходилось, так как и по нашей горе застрочил пулемёт и затрещали гулкие ружейные выстрелы: противник начал преследование.

Своё отделение застрельщиков я потерял в лесу, нарочно не дав приказа присоединиться ко мне, чтобы не увеличивать цели. С большим усилием я преодолел гору и начал спуск с неё. Видел уже луг и в полутора верстах – деревню.

Мне открылась неприглядная картина отступления нашего полка: беспорядочно и не особенно спешно по лугу двигалась в сторону деревни масса разрозненных людей, слабо напоминавших ведомое войско, каковым они были ещё ночью, даже в темноте.

Когда я спустился с горы и пошёл по лугу, то был один, без вверенных мне людей. Третьего взвода я так и не пригнал, а среди отдельных солдат, тоже преодолевших луг справа и слева, не мог узнать своих. Снаряды, рвавшиеся на лугу и обдававшие солдат грязью, не придавали им энергии и спешки. Застрочили пулемёты, но и те не изменили понурой картины отступления.

Увидел перед собой брошенную винтовку, меня это поразило больше неприятельского огня, ведь когда-то о потере винтовок докладывалось лично Государю Императору! Я её подобрал, теперь их у меня было две.

Противник усиленно строчит пулемётом, я бегу к деревне. Как мне кажется, из последних сил, потому что ещё не знаю, сколько их у человека и откуда они в разных положениях берутся… Вижу ещё одну винтовку, подбираю и её. Теперь я похож на сборщика оружия. Прохожу немного и, не подумав даже, бросаю обе винтовки, оставив только свою.

Добегаю до деревни. У шоссе – колодезь. Возле него сидят и лежат человек сто солдат. Некоторые сняли обувь, черпают воду.

– Кто такие? Какой роты? – спрашиваю.

– Ранетые, – отвечают, – не могем больше иттить…

Попробуй тут узнай, правду ли говорят или врут; на рану ли накручивают вокруг ноги индивидуальный бинт или просто на грязь…

– Десятая рота, ко мне! – подаю я команду.

Нехотя подходят три солдата. Все четвёртого взвода.

– Где взводный?

– А уже утёк за шошу…

– А почему вы здесь?

– А мы – контужены…

– Как контужены? Куда? – спрашиваю каждого.

– А у живот… Прямо у живот… Не могим больше воевать…

Надо заметить, что и «медвежья болезнь» у солдат называется «контузией». Расспросы ни к чему, только расхолаживают колодезный лагерь. Здесь все серьёзно и сосредоточенно заняты перевязыванием несуществующих ран, перематыванием портянок на стёртых ногах или справлением своей «нужды». Я кричу:

– Всем слушать мою команду!.. Становись!

Некоторые подымаются и, хромая, идут ко мне, но большинство только силятся подняться и копошатся по земле. Нет ни одного унтера или даже ефрейтора, кто бы помог. Слышу кто-то бормочет:

– Уй, беспокойный какой!.. И помереть не даёт покойно… 

В моём строю не больше восьми человек. Что теперь делать? Как поступить? Носится мысль: «Пристрелить кого для устрашения, для поднятия дисциплины… Дико… И как высшее начальство допустило отступление днём, а не увело войска ночью…»

В это время слева, приблизительно в версте или немного более, со стороны противника показывается пыль: во весь опор несутся конные.

– У-у-у, – говорит один равнодушно, но громко, чтобы я слышал, – летят, как казаки…

– Ну, брат, эти почище твоих казаков будут! – парирует другой и поудобнее отваливается на колодезный сруб: теперь я им не опасен, спасаясь сам, не помешаю им сдаться в плен.

– Братцы! – кричу, – от колодца вправо и влево, в цепь!..

Ах, как хорошо было бы разгромить эту кавалерию, скачущую по шоссе всем полком, без всякого толка – это был венгерский гусарский полк, летевший, чтобы отрезать русскую пехоту, ещё мешкавшуюся по лугу.

Но «братцы» команды не выполнили, будто её и не слышали, а лишь ещё сосредоточеннее занялись собой. Я с пятью оставшимися рядовыми ложусь на дорогу, и мы открываем огонь по скачущему на нас полку. Выпускаем по обойме, но масса кавалерии продолжает приближаться, и она уже в двухстах или ста шагах…

– За мной! – кричу истошно.

Но только эти пятеро солдат сбегают со мной с дороги. Мы ещё успеваем забежать в переулок, когда в деревню врывается гусарский полк и скачет через неё, чтобы отрезать отступление нашего полка. Я впервые вижу на расстоянии двадцати-тридцати шагов моих врагов, врагов моего Государства. Вижу их одетыми в форму мирного времени, блестящих, как на параде, во всеоружии и в действии. Только осоловелый вид их как-то не вязался с понятием о бравых кавалеристах, солдатах. Скорее это напоминало бег умалишённых, убежавших из своего горящего дома. Таинственность кончается, война представляется в действительности и наготе. 

 Да, это могло кончится и иначе, если бы у колодца оказался хотя бы один мой взвод… Мы уходили, пересекая деревню поперёк, по переулочкам и палисадникам.

– Пан, туда, туда! – показывали нам направление жители.

Я не особенно прибавлял шагу: зло и разочарование овладели мной своей глухой, сплошной тенью. Я уже не любил ни войны, ни её подвигов, так что и спешить было ни к чему…

Скоро мы вышли на главную дорогу нашего корпуса, с которой свернули двадцать часов тому назад. Зло, наверно, съело усталость, так как я её совершенно не чувствовал. Какой-то запас энергии, витаминов (ну, пусть молодости) опять разлился по крови и напитал нервы. Потеря солдат не особенно угнетала: цену им я видел у колодца, где они похитили мою восторженность, энтузиазм и любовь к брату-солдату.

У меня шире открылись глаза, реальнее стала работать военная мысль, так как передо мной открылся один из потайных углов войны. Его обычно не замечают ни военные начальники, ни военные психологи, а ура-патриоты его стопроцентно отрицают. Войну я увидел без знамён и музыки, а солдата не только без подвига, но и без долга – смятых физической тяжестью, голодом и страхом за свой живот. Война мне впервые показала своё настоящее лицо, а не фотографию, не лубок…

«Слава Богу, что это колодезное войско было не моё», – думал я, когда узнал, что все пятеро солдат, шедшие со мной, были мои сибиряки. Конечно, и их не было много, но для маленького самооправдания – достаточно.

Полк – собственно, не более половины – мы нагнали через полчаса. Он приводился в порядок после потерь, которые случились без сраженья, так как взаимодействия всех родов оружия не было – из-за отсутствия ли их или по другой причине, это будет узнаваться постепенно. Поймём мы это не сразу или просто-напросто забудем…

Полком опять организовывалась арьергардная позиция. Вместо разбора моих действий и выволочки, которую я впервые должен был получить, меня назначили командовать остатками 10-й роты, в которой набралось едва 70 человек. Командира же роты, который потерял 130 человек, назначили командовать батальоном. Выходило, по моему уязвлённому счёту, кто меньше потерял – повысили меньше, кто больше – повысили больше.

На позиции простояли часа три, противника не дождались, свернулись и опять пошли. Перед темнотой нас опять нагнали гусары, но их легко отбили; как-то случилось, что у них не было артиллерии, а у нас – случился пулемёт. Техника начала показывать своё значение, внедряться в войну своей выдумкой и солдатской смёткой.

Наш отход теперь уже не представлял такого тяжёлого положения, как в первые дни, то ли стало легче идти меньшим полком, то ли привыкли. Теперь отдыхали и регулярно получали горячую пищу: кухни нашлись. Возможно, что теперь в арьергарде была 34-я дивизия.

Ночью всё же мы не спали, а шли. Ориентирами нам служили горящие деревни, вернее – их края, сараи или стога соломы, в промежуток коих мы и шли. На северо-восток, куда пролегали тамошние дороги.

1-го мая (ст.ст.) мы подошли к Гуссакову, южнее Перемышля, и заняли заранее приготовленную позицию. Её нам приготовили люди, не сидевшие в окопах и не знавшие нужд войны и практики гарнизонного житья. Был сносно «выполнен номер», может быть, заслуживший и начальническое одобрение, однако для сдерживания натиска ударной группы Макензена сильно «потёмкинский»…  Поэтому позицию пришлось сильно «доготовить» проволокой, кольями, ежами, окопами, землянками, брустверами и бойницами.

Мы два дня усиленно работали, укрепляя позицию и улучшая секторы обстрела так, чтобы каждый клочок земли впереди позиции мог простреливаться с трёх точек. Образцово отделали пулемётные площадки – их значение понимали теперь, что кожей.

Ждали противника. Но с промежутками и вразброд всё шли и шли наши отступающие части. Прошли какие-то жидкие запряжки, назвавшиеся 48-й артиллерийской бригадой. Была ли это вся бригада или только часть её, артиллеристы и сами не знали.

Как-то утром на противоположном взгорье, шагах в шестистах, увидели линию окопчиков – там по ночам копался теперь противник, а мы его беспокоили, пристрелявшись за день по его расположению. Скоро со стороны противника появилась проволока, и началось сидение, очевидно, такое же, как и у нас.

 Наша позиция и позиция противника находились на полевом взгорье, посередине протекал небольшой ручей, метров на восемь-десять заросший с обеих сторон кустами ольшаника и вербы. Его мы хорошо изучили, ища по берегам материал для кольев и полоща два дня в нём свои котелки. Я занимал правый участок всего нашего полка, держа связь с одним из полков соседней 15-й дивизии.

Наше отступление – отступление 8-й армии Брусилова – посчитали за удачное, и все офицеры были представлены к очередным наградам. Но что же случилось, почему надо было так поспешно оставить в восемь дней территорию, которую завоёвывали восемь месяцев?

Нам объяснили, что истощённые австрийцы уже склонялись к решению – выйти из войны. Чтобы этого не случилось, Вильгельм II[1] послал им на помощь ударную группу войск под командой генерала Макензена. Эта армия ударила из-под Кракова  с такой силой и так быстро зашагала вперёд, что русским войскам, бывшим слабее численно и технически, пришлось уносить ноги весьма поспешно. Чтобы не быть окружёнными и не попасть в плен.

И вот, наверно, за то, что этого в 8-й армии не случилось, все офицеры, участники этого отступления, получили очередные ордена. А что потеряли поротно и повзводно десятки тысяч, это в счёт не входило и успешности отступления не помешало – частность войны.

Когда через неделю в Гуссакуве захватили, ночным налётом, в плен два десятка рослых и очень бравых боснийцев в голубых фесках, они – эта элита австрийской армии – рассказали, что освободив пол-Австрии, они почти без потерь одними пленными набрали более двухсот тысяч, а офицер серьёзно и убеждённо добавил:

– Мы все думали, что напрасно воюем, потому, что русские – непобедимы, но… оказывается, что и русских можно победить…

Горько было выслушать такую реплику пленного врага и ещё горше сознавать, что он это не сказал без основания.

Уходя на войну, я, конечно, мечтал о первой своей боевой награде, но у меня было несколько иное понятие о ней. Думал, что она даётся за боевой подвиг, а не за дорожный; за кровь, а не за пот, страх, бессонницу и голодовку; за убитую жизнь, а не за истёртые ноги… Вот уж воистину, как в одном стихотворении, «высший подвиг – в терпении…»

Большое впечатление я получил и оттого, что за растерянных «насовсем» людей – вылез в командиры роты, а командир роты – в батальонные. Если пастух терял овец, даже на время, его строго пробирали, а приготовишку за потерю грифеля в старину ставили на колени, на горох, а в наше время – в угол.

Но война, очевидно, как высший закон чего-то непонятного, вне логики. Хотелось что-то понять, чтобы успешнее действовать, углубиться в эти военные теоремы, найти какой-то упор или крючок, чтобы опереться или зацепиться и не быть всё время на весу или на ветру… Но даже военные теоремы, не говоря об аксиомах, бездоказательны…

Противника я увидел, в нём ни таинственности, ни грозности не было… Может быть, и в войне нет страха, ужаса и несуразности? Всё это только – внутри самого вояки…

Как раз против моей роты и против 15-й дивизии оказались немцы, побригадно, для большей австрийской устойчивости, вкраплённые в австрийские корпуса.

– Ну, земляки, теперь держись: против нас сама Макинзеня стоит… – говорили солдаты, узнав по шрапнелям и пулемётному кваканью немцев.

– Он те пропишет завещанию… Это тебе не мадьяр аль австрийский кавалер, что на цыпочках воюет…

Да, у немцев были, кажется, и законы, и умение вести войну, а главное, там каждый солдат знал собственное место, умел вести себя, сознавая свой долг и выполняя назначение, даже без указки со стороны ефрейтора. Без порывов, но зато методично, как работает мотор. 

Значит, мало увидеть врага, надо его и узнать, поучиться дельному. Выходит, что петровские времена ещё не кончились. Век живи – век учись! А ведь многие надеялись, что уйдя на войну, покончили с ученьем. Рассчитывали летать над землёй, а не ходить по земле, вышло же, что и ползали по ней… Словом, потеря тех основ, по которым я хотел воевать и полагал их необходимыми для действия или хотя бы нахождения на войне и которые не выдержали ни моральной, ни чисто физической нагрузки, заставили меня пересмотреть свою «военную платформу».

Обстановка, случившаяся у нас, произошла внезапно. К её перемене в такое направление мы не были заранее подготовлены ни сознанием, ни опытом. Поэтому она нас подмяла под себя полностью. В результате мы покатились с Карпат, как на салазках, задерживаясь за случайные кочки, речки и канавы.

Рота уже не представляла собой воинского подразделения, с которым можно было бы предпринять что-либо активное. Это было просто сборище усталых и до последнего измождённых людей. Потребовать от них чёткого воинского действия было нельзя. Это было бы против военного и человеческого порядка, так как солдатами их обозначала только форма одежды. Как каша-размазня, они были без упругости и костяка.

Им надо было дать физический отдых, моральное успокоение, усиленную кормёжку и только тогда взять их опять под дисциплину и полевой режим. Как можно было голодных, усталых, со стёртыми ногами, заеденных вшами людей посчитать за полноценное войско и идти с ними в бой, проявлять воинские подвиги? Личный пример и энтузиазм здесь были ни к чему. Я же исходил из собственной установки, войну понимая, как подвиг, мужественность и высший долг перед Родиной – красочный, завидный, но сильно теоретический и книжный, большинству не понятный и не годящийся.

Мне – собственно мальчику, или «мальцу», как меня окрестил командир роты, – этой теории было достаточно, чтобы практически умереть. Я как бы продолжал играть в «казаков-разбойников», но по странной иронии судьбы – руководил более старшими людьми и был ответственен за их жизни. А они были далеки от подвига и в «разбойники» не играли, почитая войну за всенародное бедствие. Для переиначивания их сознания и создания атмосферы хотя бы «казаков-разбойников» необходимо было создать ротный костяк из унтеров и бравых солдат, чтобы к нему пристроить мобилизованное «дикое мясо». 

Пополнение, полученное на походе, довело роту почти до полтораста человек, что увеличило её разношёрстность, прибавив к усталым – пугливых. «Новички» вели себя довольно весело, а иногда и браво, стыдя «ветеранов» за волочение ног и излишнюю дорожную пыль…

В своей школьной жизни я привык к дружбе. Одному мне было скучно и неуютно. Я даже не мог учиться в одиночку. А тут мой первый шаг был сделан в одиночку, и даже под критически-язвительным взглядом ближайшего начальника. Ночью над Саном я искал дружеского сближения даже с Ненашевым, но огонь противника и обязанности последнего этого сближения не реализовали. А теперь нет и Ненашева, предпочтившего не оставить своих людей в критический момент. Он, безусловно, мог бы один уйти из окопа или, по крайней мере, бежать из него, но его удержала не боязнь огня, а начальнический долг, подчинивший себе личное желание.

У меня же – показ, делание дела за других и за каждого, как это было в разведке, в прикрытии отхода, потом эти три винтовки и ещё потом – колодезь, где беспомощность явилась следствием такого действия, подкреплённого ещё и нереальной оценкой положения.

Уж очень я был зелен, как головка весеннего салатика. Чересчур рано мне подчинили людей, когда я ещё не справлялся с собой. Но, наверно, большинство молодёжи было в таком же положении, попав на войну в неофицерское время.

Учиться приходилось на ходу и в бою.

Но такая несуразная обстановка 1915 года подчинила себе не только молодых офицеров, но и более старых и опытных, воевавших уже восемь месяцев. Их спуск с положения командиров кадрового состава на положение командиров народного ополчения, то есть с солнечной верхушки золотой яблони к её корневищу, произошёл в 240 суток. Тогда как лично я спрыгнул туда в несколько недель…

Было отчего недоумевать и растеряться! У меня это выразилось, во-первых, в разочаровании, так как я увидел солдата не с георгиевской стороны, а со страдальной – в спешке и горячке я этого тогда не учёл – во-вторых, солдату я давал в руки знамя, а он, ещё не выйдя из боя, бросал винтовку, и, в-третьих, я думал, что воюет профессиональный солдат с 25-летним стажем службы, а выходило, что это просто мужик, одетый в шинель и завязший в чужом, незнакомом болоте.   

 

 

[1] Вильгельм II (1859-1941), прусский король, император Германии.

Категория: Мемуары | Добавил: Elena17 (17.01.2015)
Просмотров: 427 | Рейтинг: 0.0/0