Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Воскресенье, 28.04.2024, 23:25
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Елена Семёнова. "Страна плачущих ангелов" (фрагмент романа "Честь - никому!")

Кудрявцев свою карьеру начал четверть века назад. С тех пор переиграно им было немало самых разных ролей: от злодеев до шутов. Для героев не был он довольно красив. Но посчастливилось сыграть Сирано, и роль эта стала коронной его. После неё едва ли не каждая газета посвятила ему хвалебную статью. Ольга Романовна знала Серёжу с первых его шагов в театре, видела все его работы и любила за талант и лёгкость характера. А, вот, поди же: с Семнадцатого, почитай, не виделись!

- Примите мои соболезнования, Ольга Романовна.

- Откуда вы..?

- Да я ведь сперва домой к вам заходил. Видел Надежду Арсеньевну, она и рассказала, а я – сюда.

Вышли из церкви. Плохо слушались затёкшие от долгого и непривычного стояния ноги Ольгу Романовну, и тяжело опиралась она на услужливую Сережину руку. Он – при свете дня разглядела – постарел за это время. Но старение, пожалуй, даже украсило его. Добавило не слишком красивому лицу благородства и утончённости.

Нет, не было сил идти. В церковном садике присела Ольга Романовна на скамейку. Солнце пробивалось сквозь плен облаков, и те, серовато-белые, каймились нежным золотом по краям.

- Как вы живёте, Серёжа? Как ваши? Катя? Здоровы ли?

- Катя здорова, слава Богу, спасибо, - Кудрявцев помедлил. – И девочки. Старшенькая, Аглаша, уже играет!

- Она всегда была одарённой девочкой.

- Да… Её дебют был весной. Очень хорошо прошёл.

- Я от души рада!

- Младшая пока учится… Не знаю, надолго ли. Теперь многие бросают учёбу и идут работать, чтобы прокормиться… А мы едва концы с концами сводим. Сын-то наш теперь в красной армии, - Кудрявцев вздохнул. – С Великой вернулся, помыкался здесь, и по призыву – в красную. Знаете, Ольга Романовна, я теперь сводки с фронтов в газетах читаю с двойным чувством. Читаю: армия Колчака разгромила красных. Сердце падает: а с Павликом моим что? А если убит? А если плен? Читаю: красные теснят колчаковцев. И опять обмираю: значит, никто не придёт нам на выручку? И останутся большевики? Живу как в кунсткамере, как чеховский герой говаривал… И огорчительно мне, что Павлик к красным на службу пошёл, а с другой стороны… Мне рассказали недавно: красные мобилизацию проводили, и один молодой офицер, чтобы избежать бесчестья, застрелился. Чтобы в красной армии не служить, значит. Так ведь ещё страшнее…

- Не переживайте, Серёжа. Ваш Павлик ни в чём не виноват. Просто время такое. Будем молиться, чтобы он вернулся цел и невредим.

- А Егорушку мы схоронили, - вдруг сказал Кудрявцев глухо, опустив глаза. Егорушка был его младшим сыном, родившимся за год до революции. И отец, и мать не чаяли души в этом позднем ребёнке, нежданно подаренном.

- Боже мой… Какое горе! Очень соболезную вам и Кате. Я понимаю, какой это удар для вас обоих.

- Да-да… Катя мужественно перенесла. И девочки очень поддержали. Да… Это всего-навсего пневмония была. Но в наше время и пустая простуда может оказаться смертельной. Если бы вы знали, Ольга Романовна, во что стало лечение! Мы продали буквально всё, что у нас было. Разорились вчистую. Но оказалось, что хоронить – ещё дороже! Одни справки пришлось собирать шесть дней. А потом гроб… Маленький, из некрашеных досок. Двести двадцать рублей! Ольга Романовна, вообразите! А на кладбище сказали, что требуется ещё дать могильщику на чай. Знаете, какие теперь чаевые просят эти товарищи? Тысячу! Ты-ся-чу! Катя дала двести… Всё, что у нас было. И этот пьяный представитель класса-гегемона обрушился на неё с матерной бранью! И даже защититься невозможно! Потому что они теперь – гегемоны! А мы все – на подозрении! – Кудрявцев помолчал. – Вот, Ольга Романовна, какая жизнь настала… Жить – не по средствам. Лечиться – тем более. И даже сдохнуть, простите, не по карману оказывается! Я теперь всерьёз думаю завещать мой бренный прах студентам-медикам для упражнений, чтобы мои родные не разорились окончательно… Вам, должно быть, погребение Лидиньки тоже влетело в копеечку?

Совестно было признаться, поэтому сказала, потупившись, не глядя в глаза:

- Её они сами похоронили. Как заслуженного члена партии… Я не хотела, хотела сама. А доктор убедил, что деньги лучше поберечь для Илюши. Доктор наш вхож в нынешние сферы. Лечит их. Вот и договорился обо всём. Только, вот, я на те похороны и пойти не смогла… Там всё партийные её коллеги собрались, речи говорили. Я бы там не смогла… Вместо этого пошли с Надеждой Арсеньевной в церковь, отслужили панихиду…

- Умный человек ваш доктор, - заметил Кудрявцев. – Мудрый человек. Да… Ах, Ольга Романовна, я, вот, думаю частенько: отчего я не Шаляпин? Только представьте, ему только за участие в благотворительном «Севильском цирюльнике» сорок тысяч заплачено! А с другого спектакля гонорар его составил двести сорок… Куда ему такие деньги? Нет, Шаляпин гений, явление уникальное, но всё-таки! Мог бы и сам догадаться, что получать такие суммы, когда вокруг все бедствуют, просто аморально!

- А вы бы отказались на его месте, Серёжа?

- Врать не буду, не знаю…

- Вот и не судите. Тем более, мы не можем знать, как распоряжается Фёдор Иванович своими гонорарами. Может, он помогает кому-то…

- Дождётесь, - хмыкнул Кудрявцев. – А ведь я к вам, Ольга Романовна, по делу!

- По какому же?

- Хочу вам сосватать квартиранта.

- Весьма кстати! Нас уже давно теснит домком. Я сама думала искать кого-то, чтобы «товарищами» не уплотнили, но тут появилась Лида… Кто этот человек, о котором вы хлопочете?

- О, это дивный человек! Невероятный человек! Можно сказать, гений!

- Актёр?

- И режиссёр! Сапфиров, может быть, слышали? О нём писали в газетах.

- Да, помнится, я читала о нём когда-то… Только я не знала, что он в Москве.

- Прежде он больше гастролировал по Европе. Оригинальный человек! – Серёжа заметно оживился и повеселел.

- Еврей?

- Шут его разберёт! О нём достоверно ничего не известно. Одни говорят, будто он перс, другие подозревают черкеса, третьи предполагают, что он немец. Сапфиров – это, разумеется, псевдоним. Настоящей фамилии не ведаю. Точно знаю, что долгое время он жил на востоке, начинал играть в ташкентском театре, был знаком с Комиссаржевской, ставил в Петербурге, потом гастролировал по всей Европе. В Москву он приехал перед самой революцией и не то застрял здесь, не то по собственной охоте осел, устав кочевать. Здоровье его неважное. Может, в этом причина. Но это гений, Ольга Романовна! Ручаюсь вам! Сейчас он ставит в нашем театре «Фауста»! Это – потрясающе! Для меня, благодаря ему, всё творение великого Гёте открылось заново! И как оно современно! Как оно звучит сегодня! Раньше же мы и услышать не могли… Герман Ильдарович играет Мефистофеля. Это надо видеть! Это такая сила! – Кудрявцев широко развёл руками. – Мне в его постановке тоже досталась роль. Небольшая, но в ней есть монолог, который дороже иных больших ролей. Когда я произношу его, внутри меня всё напряжено. Понимаете, я говорю то, что не посмел бы сегодня сказать вслух, чтобы не быть обвинённом в контрреволюции. Но слова великого Гёте дали мне свободу говорить! Вот, послушайте, Ольга Романовна эти слова! – и приглушённым голосом он начал читать с видимым вдохновением:

- Увы! К чему рассудка полнота,

Десницы щедрость, сердца доброта,

Когда кругом все стонет и страдает,

Одна беда другую порождает?

Из этой залы, где стоит твой трон,

Взгляни на царство: будто тяжкий сон

Увидишь. Зло за злом распространилось,

И беззаконье тяжкое в закон

В империи повсюду превратилось.

Наглец присваивает жён,

Стада, светильник, крест церковный;

Хвалясь добычею греховной,

Живет без наказанья он.

Истцы стоят в судебном зале,

Судья в высоком кресле ждёт;

Но вот преступники восстали —

И наглый заговор растет.

За тех, кто истинно греховен,

Стоит сообщников семья —

И вот невинному «виновен»

Твердит обманутый судья.

И так готово все разбиться:

Все государство гибель ждёт.

Где ж чувству чистому развиться,

Что к справедливости ведёт?

Перед льстецом и лиходеем

Готов и честный ниц упасть:

Судья, свою утратив власть,

Примкнет в конце концов к злодеям.

Рассказ мой мрачен, но, поверь,

Еще мрачнее жизнь теперь.[1]

Так был правдив и ярок этот монолог, столько неподдельного чувства вложено в него, что Ольга Романовна не удержалась и, как бывало некогда, когда Кудрявцев играл свои первые роли, крепко-крепко пожала ему руки и матерински поцеловала в лоб:

- Браво, Серёженька! Вы мне истинное удовольствие доставили!

- Спасибо, Ольга Романовна! Вы знаете, как я всегда дорожил вашим мнением, - Кудрявцев улыбнулся. – Так вы идёте?

- Куда?

- Как куда? В театр, разумеется! Здесь рукой подать до него!

- Нет, Серёжа… Я не могу. Ведь сегодня девятый день и…

- Ольга Романовна, драгоценная! Я ведь вас не на премьеру спектакля зову! Она, если даст Бог, лишь через месяц состоится. А познакомиться с Германом Ильдаровичем. Он уже две недели в театре живёт, так как квартиру, где он жил прежде, уплотнили. А у него здоровье слабое. А у нас в театре холод и никаких условий. Поговорите с ним, может, он сегодня и переберётся к вам. Ольга Романовна, я вас прошу! – Серёжа умоляюще сложил руки.

Отказать столь горячей просьбе было трудно, и через полчаса Ольга Романовна уже входила в театр, в котором раньше бывала каждую неделю, а за два года последних не переступила порога. На сцене как раз шла репетиция сцены Мефистофеля и Бакалавра. Запальчивый юнец надменно бросал чёрту:

- Ах, этот опыт! Дым, туман бесплодный;

Его ведь превосходит дух свободный!

Сознайтесь: то, что знали до сих пор,

Не стоило и знать совсем?

- Обождите чуть-чуть, Ольга Романовна. Репетиция уже заканчивается, - сказал Кудрявцев. – Присядьте!

- Всё движется, всё в деле оживает;

Кто слаб, тот гибнет, сильный — успевает.

Пока полмира покорили мы,

А вы как жили, старые умы?

Вы думали, судили, размышляли,

Да грезили, да планы составляли

И сочинили только планов тьмы.

- Заметьте, Ольга Романовна, это же типичный наш революционер-нигилист! Сапфиров нарочно включил эту сцену в постановку!

- Да, вот призванье юности святое!

Мир не существовал, пока он мной

Не создан был; я солнце золотое

Призвал восстать из зыби водяной;

С тех пор как я живу, стал месяц ясный

Вокруг земли свершать свой бег прекрасный;

Сиянье дня мой озаряет путь,

Навстречу мне цветёт земная грудь;

На зов мой, с первой ночи мирозданья,

Явились звёзды в блеске их сиянья!

Не я ли уничтожил мысли гнёт,

Сорвал тиски филистерства, свободный,

Я голос духа слушаю природный,

Иду, куда свет внутренний влечёт,

Иду, восторга полный! Предо мною

Свет впереди, мрак — за моей спиною!

Юноша ушёл. На сцене остался лишь Мефистофель. Он не был облачён в традиционные алые одежды. На нём был цивильный костюм, длинный чёрный плащ с бордовым подбоем, цилиндр. Он стоял, опершись на трость, и смотрел вслед ушедшему с усталой насмешкой:

- Иди себе, гордись, оригинал,

И торжествуй в своём восторге шумном!

Что, если бы он истину сознал:

Кто и о чём, нелепом или умном,

Помыслить может, что ни у кого

В мозгу не появлялось до него?

Но это всё нас в ужас не приводит:

Пройдут год, два — изменится оно;

Как ни нелепо наше сусло бродит,

В конце концов является вино.

Вы не хотите мне внимать?

Не стану, дети, спорить с вами:

Чёрт стар, и чтоб его понять,

Должны состариться вы сами.

Репетиция окончилась. Кудрявцев взметнулся на сцену:

- Герман Ильдарович, это было великолепно!

- Благодарю вас, но великолепного ничего не было…

Ольга Романовна поднялась следом, и Серёжа, кружа, точно было ему всё ещё двадцать лет, представил её и Сапфирова друг другу.

- Герман Ильдарович, вы не должны отказываться! Над квартирой Ольги Романовны нависла угроза уплотнения. Представляете, как ей будет неприятно, если в соседней комнате заведётся какой-нибудь гегемон? Так что соглашайтесь, собирайтесь и переезжайте! Ведь это же никуда не годится, чтобы вам в театре на старом диване ночевать!

Сапфиров казался несколько удивлённым. Суета Кудрявцева его, погружённого в работу над постановкой, видимо слегка утомляла.

- Хорошо, хорошо. Я вам очень благодарен, мой друг!

- Всегда рад служить! А теперь простите меня, но я должен откланяться. Я Кате обещал… Неотложные дела… - и улетел, улетел танцующей походкой постаревший юноша, во мгновение ока простыл след.

Герман Ильдарович выглядел несколько смущённым:

- Прошу извинить такую назойливость моего друга, Ольга Романовна. Он чересчур беспокоится обо мне… Однако, верно ли он передал суть дела?

- Совершенно верно. Мы с вами могли бы быть полезны друг другу. В моей квартире как раз пустует комната, и она в вашем распоряжении.

- Какова же оплата?

- Бог с вами! В моём доме живут не квартиранты, а друзья. Оплаты никакой. Только живём мы своего рода общиной. Стол общий. Кто что смог достать – всё в общий котёл идёт, на всех делится. Простая взаимовыручка.

- И что же, можно хоть сегодня перебраться?

- Разумеется.

- В таком случае я буду через пять минут. И вы не можете себе представить, какое делаете мне одолжение, и как я вам благодарен!

Сапфиров, действительно, возвратился ровно через пять минут. Он был всё в том же костюме, но без плаща и цилиндра. Вся поклажа его составляла небольшой саквояж. Герману Ильдаровичу по виду давно перевалило за пятьдесят. Внешность его выдавала восточные корни. Его легко было принять за араба, благодаря смуглой матовости кожи и тёмным, как восточная ночь, глазам. Крупный же нос мог свидетельствовать о кавказском происхождении режиссёра. Волосы его, аккуратно подстриженные, были некогда, должно быть, черны, теперь же обильная седина сделала их стальными. Сапфиров был высок, строен. Можно было судить, что в молодости он был очень красив. Ольга Романовна отметила, что роль Мефистофеля весьма и весьма подходила ему. Не злого, мрачного демона, не юркого беса, а ироничного мудреца, всё видевшего, всё знающего.

У театра Герман Ильдарович неожиданно остановил извозчика:

- Прошу вас, Ольга Романовна!

- Право, не стоит! Это слишком дорого, а идти недалеко…

- Однако же, позвольте мне настоять. Довольно, что мой добрый друг заставил вас пешком проделать путь сюда.

Давно не ездила Ольга Романовна на извозчике. Так дорого стало это удовольствие, что в самые дальние концы приходилось ходить пешком. А, оказывается, как сладко это – не идти, а ехать по родным улицам! Давно забытое чувство воскресало. Жаль, краток был путь, и, вот, уже остановились у родного дома. Расплатился Сапфиров, галантно подал руку. «Обаятельный человек!» - подумала Ольга Романовна.

За ранним ужином, ставшим одновременно и поздним обедом, обитатели «Ноева ковчега» знакомились с новым постояльцем. Наибольший интерес вызвал он у Олицкого, старого театрала, к тому же немало музыки сочинившего для спектаклей Свободного театра.

- Объясните, глубокоуважаемый Герман Ильдарович, почему вы, полжизни проездив по Европе, именно теперь остаётесь в России? Когда из неё все наоборот уносят ноги? Почему вы-то не уезжаете?

- По правде говоря, не случись всей этой кутерьмы, я, должно быть, и не остался бы.

- Вам что же, нравится то, что происходит?

- Нет, не так… Понимаете, господа, я тридцать лет был одержим идеей поставить «Фауста». Я колесил по разным странам, ища нечто, что могло бы мне помочь воплотить мой замысел. И не находил нигде! Нужной ноты, атмосферы – не знаю, как объяснить. И, вот, я приехал в Россию, почти утеряв надежду. И угодил в кипящий котёл! Когда началась революция, меня осенило! Я понял, о чём буду говорить в своём спектакле! Я понял, что «Фауста» надо ставить только в России и только теперь! Потому что Россия и есть – Фауст! Понимаете ли вы меня?

- Скорее Иов, - заметил Миловидов.

- Позволю себе не согласиться с вами! Помните ли начало «Фауста»?

Тебе позволено: иди

И завладей его душою

И, если можешь, поведи

Путём превратным за собою, -

И посрамлён да будет сатана!

Знай: чистая душа в своём исканье смутном

Сознанья истины полна!

Господь был уверен в Фаусте и отдал его на испытание Мефистофелю. Тот испытывает его не страданиями, а всевозможными страстями, похотями. Соблазном! Именно соблазн должен был довести человека до состояния гада, ползающего в помёте и гложущего прах от башмака. Россия была отдана на испытание не в Семнадцатом, а раньше! Она и испытывалась соблазном вплоть до революции. Свободы, парламентаризм, печать, растление духа и тела. Кафе-шантны, извращения разных сортов, пьянство, преступления… Да чего только не было! Россия была искушена всем, не было порока, которому бы не пытались поработить её душу. Я жил в Петербурге какое-то время, я хорошо знаю нравы интеллигентного общества, так называемого света. Одних взял соблазн ума, других – плоти. Они пали первыми. Но это ещё не Россия была. Россия шла через эти соблазны, но не один не заставлял её воскликнуть: «Остановись мгновенье!» Они могли тешить на какой-то момент, но души покорить не могли. Так же и Фауст! Чем только не искушал его Мефистофель, а ничего не выходило. Но, наконец, такая жизнь привела Фауста к слепоте. Помните за что? За то, что он презрел заботу. И Россия презрела её в какой-то момент, и ослепла. И всё же благое ещё не умерло в душе. Последняя мечта Фауста: осчастливить весь мир!

Я целый край создам обширный, новый,

И пусть мильоны здесь людей живут,

Всю жизнь, в виду опасности суровой,

Надеясь лишь на свой свободный труд.

Среди холмов, на плодоносном поле

Стадам и людям будет здесь приволье;

Рай зацветёт среди моих полян,

А там, вдали, пусть яростно клокочет

Морская хлябь, пускай плотину точит:

Исправят мигом каждый в ней изъян.

Это и есть – коммунизм! Сладкая грёза слепого, но благожелающего Фауста, познавшего все искусы. Сладкая грёза России, которая вдохновлена теперь идеей не столько построить земной рай у себя, но подарить его всем народам, весь мир осчастливить! Но кому поручается воплощение этой задачи? Бесам! И бесы, пользуясь слепотой Фауста, не рай строят, а роют могилу ему. А он, веря, что они строят рай, восклицает: «Остановись, мгновенье!» Это же суть всей нашей революции! В тот же миг сброшен был Фауст в могилу. Россия была в могилу сброшена! «Фауст» - это пророчество, господа. И пророчество обнадёживающее. Фауст, шагая по пропастям, искал блага высшего, он мечтал о благе для всех людей, и этим сохранил в глубине сердца верность Богу, и за это помилован был.

Цветы вы небесные,

Огни благовестные,

Любовь всюду шлёте вы,

Блаженство даёте вы,

Как сердце велит!

Слова правды чистой

В лазури лучистой

Из уст вечной рати

И свет благодати

Повсюду разлит!

Пламень священный!

Кто им объят —

Жизни блаженной

С добрыми рад.

К славе господней,

К небу скорей:

Воздух свободней,

Духу вольней!

Вы понимаете, господа? Не копьями и стрелами побеждает тёмные силы небесное воинство, а цветами! Смиренными цветами, которые Бог украсил более всех сильных на земле! Бесов, тьму побороло милосердье и любовь смиренных. Этим была спасена душа Фауста. И душа России так же спасена будет! Мефистофель ищет зла, но совершает благо. И я уверен, что наше страшное время станет великим благом! Буря очистила всё наносное, она обнажила глубины зла, но и вершины святости. Могли ли мы догадываться, живя в сытом благополучии, в расслабленности, что столько сохранилось живых душ, которые не нищим копеечку подать всегда готовы, а, как первые христиане, на лютые муки за веру идти? А оказалось, что есть такие! И в этом торжество и красота нашей эпохи!

Юрий Сергеевич слушал пространный монолог Сапфирова и завидовал его вере. Самому Миловидову уже не виделось никакого положительного исхода из воцарившегося ада. Вид всеобщей разрухи в прямом смысле убивал его. В июне по поручению Наркомпроса он в составе назначенной комиссии, в которой оказалось немало достойный и знающих людей, подлинных подвижников в деле сохранения русской культуры, ездил в провинцию, составляя опись ценностей разрушенных и разграбленных усадеб. Вид этих разорённых гнёзд подействовал на Юрия Сергеевича очень тяжело. Правда, ненапрасной поездка была. Удалось спасти некоторые вещи. Ценность их лично перед Луначарским отстаивать пришлось. Ему вроде как и поклониться впору. Без него, должно быть, и того бы сохранить не удалось. Вот и Архангельское взять. Не разрушили, не разграбили, ценности все – на месте пока. Лично и с большим облегчением убедился Миловидов. Правда, парк совершенно запущен стоял, но это – дело восстановимое. Лишь бы не растащили реликвий бесценных! А сколько кануло их без следа… Исчезла, к примеру, замечательная коллекция живописи Великого князя Сергея Александровича. Миловидов знал князя лично. Сергей Александрович, будучи человеком глубоко и всесторонне образованным, большим знатоком истории (даже зарубежной, что продемонстрировал однажды его спор с римским понтификом, в котором выяснилось что русский князь лучше знал историю западной церкви, нежели её глава), не раз принимавшим участие в археологических раскопках, и ценителем искусства, немало потрудился на музейно-просветительской ниве, будучи московским градоначальником. Им были спасены от гибели тысячи уникальных книг, его стараниями был создан Исторический музей, при его поддержке - открыт художественный музей имени Императора Александра Третьего. И музей, которым столько времени заведовал Миловидов, тоже при поддержке князя был открыт. И не просто это была поддержка бюрократа, желающего прослыть ценителем прекрасного, а живейшее человеческое участие искренне заинтересованного человека, любящего и ценящего искусство. А ещё выкупал Сергей Александрович древние иконы, дабы после его смерти стали они достоянием всего народа. Много было реликвий собрано князем. И несколько раз имел Миловидов честь давать ему советы профессионала. Одной из реликвий Сергея Александровича была мантия Серафима Саровского, доставшаяся ему от матери. Эту чудотворную ризу отзывчивый к чужой беде князь давал всякому, с кем приключалась болезнь, и многих исцеляла она. Теперь и этой ризы не сыскать было! Много блага сделал князь для Москвы, а за это сколько шельмовали его, сколько гнусных сплетен распускали… И, в итоге, убили. Что за рок? Убили так же, как его отца. Убили первым из членов императорской семьи, ставших жертвами террора. Теперь и до них добрались. И до праведной жены Сергея Александровича, и до всех, до всех… Его брата, последнего из сыновей Александра-Освободителя расстреляли в Петропавловке в январе… А с ним ещё троих Великих Князей. Среди них – Николая Михайловича, учёного, историка, искреннего друга и покровителя искусства и литературы. Благороднейшего человека. Даже меньшевик Мартов в своей газете воскликнул по этому поводу: «Стыдно!» Но им – разве могло быть стыдно? Они и чувства-то такого не знали! Увидел Ленин крест, бывший памятником Сергею Александровичу, по эскизам Васнецова созданный, освирепился, почему стоит ещё, потребовал верёвку, накинул петлю и на пару со Свердловым лично свалил ненавистный крест. Они сносили памятники царям и героям прошлого и ставили – убийцам. Как острый нож в сердце был Миловидову – памятник Ивану Каляеву! И указано, за что: «Уничтожил Великого Князя Сергея Романова». Уничтожение – главная «доблесть» нового времени! Главные герои не те, кто строит, а – кто рушит, уничтожает… Стоял Юрий Сергеевич перед этим памятником и плакал. Вспоминался Пушкин:

Закон,

О вольность опершись, провозгласил равенство,

И мы воскликнули: «блаженство!»…

О горе! о безумный сон!

Где вольность и закон? Над нами

Единый властвует топор.

Мы свергнули царей? Убийцу с палачами

Избрали мы в цари! О ужас, о позор!

Гении, гении, сколько же прозорливости было у них… Вот и Гёте… Странный этот темновзорый режиссёр какие параллели раскрыл!

- Целый год я откладывал постановку, напитывался атмосферой. А теперь понял: пора. И жизненные сроки торопиться требуют. Здоровье стало подводить… А я непременно должен успеть сыграть этот спектакль! Тогда и умирать не страшно.

- А вы, простите за вопрос, верующий человек, Герман Ильдарович? – спросил Миловидов.

- Смотря, что вы вкладываете в это понятие.

- Вы рассуждали о России очень… религиозно…

- Я верю в Бога, Юрий Сергеевич. Но не отношусь, наверное, ни к одной церкви. Христос мне представляется скорее великим пророком, одним из мудрейших учителей человечества.

- Вы не толстовец?

- Я разделяю отдельные идеи графа, но не все. Я сам по себе.

- Непротивление злу разделяете? – прищурился Олицкий.

- Да, разделяю.

- Неумно с вашей стороны.

- Зло самоистребительно, князь. С ним не нужно бороться, озлобляя самих себя.

- Да? – Олицкий начинал раздражаться. – А, по-моему, самое умное, что могли бы сделать наши кадеты и Керенский, это поставить гильотину на площади и истребить весь этот… совет! К чёрту! Как однажды грозился Милюков!

- Помилуйте, Володя, - покачала головой Ольга Романовна, - ведь вы Столыпина осуждали за жёсткость методов!

- Я этого не помню, - смутился князь, но тотчас продолжил гнуть своё: - Вот, исполнили бы тогда угрозу, и не было бы никакого центрохама! Ни Ленина! Ни этого… Как его теперь должность звучит? Абракадабра несусветная! Троцкого! А он соловьём разливается теперь, - ткнул в лежавшую на столе газету: - Как кулака давить на Украине! И что Колчак разбит! Что дела Деникина плохи! И, вот, извольте резолюция очередная: «Рабочие и крестьяне России смогут в широкой мере восстановить разрушенное контрреволюцией хозяйство и создать для трудящихся советских граждан достойную жизнь без хозяев, без гнёта, без холода и голода…» Чёрта с два!

- Врёт звездочёт!

Алхимик врёт!

Сто раз слыхал!

Напрасно ждал!

Опять и тут

Обманет плут!

- То-то же… Ваши черти закопали Россию в могилу так, что легиона ангелов не хватит, чтобы вытащить…

- Не читайте вы газет, Володя, поберегите нервы, ей-Богу.

Миловидов закрыл нестерпимо болящие глаза. К вечеру они едва видели, а резь не проходила вовсе. Слёзы ли выжгли их беспощадно? Говорят, если глаза постоянно на мокром месте, это первый признак душевного расстройства и утомления мозга. Извёл Юрий Сергеевич и мозг, и душу свою. Он чувствовал, что болен, но не противился болезни. И не думал о загранице. Олицкому – и лучше бы уехать. Одним приличным человеком больше спасётся. А ему, Миловидову, незачем. От себя не убежать. В ту июньскую поездку повидал Юрий Сергеевич много деревень. И ужасался. Не тому, что стало с хозяйством, но – с людьми. Миловидов не так-то далёк был от народа. В своих частых поездках по России он видел простой народ, ночевал в крестьянских избах, разговаривал с мужиками и бабами, и недоумевал, что же случилось вдруг? Прежде он видел сильных, здоровых людей, размеренно живущих и хозяйствовавших. И лица их были спокойны, ясны. А что же теперь? Жадные, завистливые лица, ищущие урвать своего. И краше всех – комбедовцы. Дошлые, плюгавые людишки с недобрыми, хитрыми глазами. Но и другие хороши… Какие, интересно, были лица тех сильных и здоровых, когда они миром шли громить хозяйскую усадьбу, а потом, довольные поживой, тащили в дома ворованную утварь? А, может, не осталось тех? И полегли они на войне? А кто вернулся – те ею искалечены были духовно? В каждой избе ворованное было, и не стыдились… А ведь когда-то ездил Юрий Сергеевич один, имея при себе большие деньги и ценности, и никто ни разу не покусился на него! И сам он никогда не боялся мужика. Не боялся человека. А теперь боялся всех. И все боялись друг друга. Не оттого ли, что человек в человеке умер? А зверь явился?     

- Знаете, Герман Ильдарович, мне бы очень хотелось разделить вашу веру в благополучный исход, но я не верю… Я верю, что Россия в том или ином виде возродится, восстановит своё могущество. В то, что у нас будут электричество, машины и иные чудеса техники, от которых, простите, по-моему, больше вреда, чем пользы при духовном падении общества. Но люди? Но душа? А какой смысл в теле, если души нет?

- Юрий Сергеевич, - укоризненно покачал головой Олицкий, и даже что-то ласковое проступило в его тоне. – Зачем такой пессимизм? Если вы не верите в будущее, то зачем тогда бьётесь за спасение реликвий и душ?

- Наверное, от отчаяния…

- А я полагаю потому, что в глубине души вы верите в обратное тому, что говорите, а иначе бы у вас не было сил бороться. 

Юрий Сергеевич сомкнул холодные, как лёд, руки, произнёс дрогнувшим голосом, борясь с подступающими слезами:

- А знаете, господа, что такое Россия? Россия – страна плачущих ангелов. Есть такая легенда, что к каждой церкви приставлен для охраны её ангел. Если церковь разрушена, осквернена, если ангел не уберёг её, то он обречён оставаться над тем местом, где она стояла, и плакать о ней до той поры, пока она не будет возрождена. Сейчас осквернённых, запечатанных и разрушенных церквей всё больше. И над каждой из них плачет ангел. И над каждой душой погибшей. И над всей Россией, которая единым храмом была. Может быть, пройдёт много лет, и эти слёзы, как живая вода, дойдут до сердца России и оживят его, и оно забьётся вновь, чистое, здоровое сердце нашей Родины, и тогда, только тогда возродится она.

 

[1] Первод Н.А. Холодковского

Категория: Проза | Добавил: Elena17 (12.06.2015)
Просмотров: 569 | Рейтинг: 0.0/0