Антология Русской Мысли [533] |
Собор [345] |
Документы [12] |
Русская Мысль. Современность [783] |
Страницы истории [358] |
Мы искренне обрадовались, когда до нас дошел слух о передаче и обновлении "Современника"1. Зная образ мыслей редактора и главных сотрудников, мы могли предвидеть направление издания. Мы знали, что оно будет не согласно во многом с нашим образом мыслей и возбудит неминуемые противоречия. Но литературный спор между Москвою и Петербургом в настоящее время, конечно, необходим2; дело в том, как и с кем вести его. Петербургские журналы встретили московское направление с насмешками и самодовольным пренебрежением. Они придумали для последователей его название староверов и славянофилов3, показавшееся им почему-то очень забавным, подтрунивали над мурмолками и доселе еще не истощили этой богатой темы. Принявши раз этот тон, им было трудно переменить его и сознаться в легкомыслии; они не могли или не хотели добросовестно вникнуть в образ мыслей московской партии, отличить случайное от существенного, извлечь коренные вопросы и отстранить личности. Припомните критики и библиографические статьи "Отечественных записок" за два или за три года тому назад. Мы приводим в пример именно этот журнал, потому что он серьезнее других и в последнее время имел наиболее успеха. Много рассыпано было колкостей и насмешек, но много ли дельных возражений? Самолюбия были раздражены, но двинулся ли спор хоть на один шаг? Может быть, в Петербурге это покажется странным, но, конечно, московские ученые, не разделяющие нашего образа мыслей, согласятся в том, что так называемым славянофилам приписывали то, чего они никогда не говорили и не думали, что большая часть обвинений, например в желании воскресить отжившее, вовсе к ним не шли и что вообще во всем этом деле со стороны Петербурга замешалось какое-то недоразумение, умышленное или неумышленное4 -- это все равно.
Впрочем, к чести "Отечественных записок" должно заметить, что к концу прошлого года и в нынешнем они значительно переменили тон и стали добросовестнее всматриваться в тот образ мыслей, которого прежде не удостаивали сериозного взгляда. В это самое время от них отошли некоторые из постоянных их сотрудников и основали новый журнал. От них, разумеется, нельзя было ожидать направления по существу своему нового; но можно и должно было ожидать лучшего, достойнейшего выражения того же направления; всего отраднее было то, что редакцию принял на себя человек, умевший сохранить независимое положение в нашей литературе и не написавший ни одной строки под влиянием страсти или раздраженного самолюбия5; наконец, в новом журнале должны были участвовать лица, издавна живущие в Москве, хорошо знакомые с образом мыслей другой литературной партии и с ее последователями, проведшие с ними несколько лет в постоянных сношениях и узнавшие их без посредства журнальных статеек и сплетен, развозимых заезжими посетителями6. Итак, думали мы, мнение наших литературных противников явится в достойнейшей форме -- и наконец будет понято и оценено наше мнение. Скажем откровенно: первый нумер "Современника" не оправдал нашего ожидания. Может быть, мы ошибаемся; но, по нашему мнению, новый журнал подлежит трем важным обвинениям: во-первых, в отсутствии единства направления и согласия с самим собою; во-вторых, в односторонности и тесноте своего образа мыслей; в-третьих, в искажении образа мыслей противников. Мы постараемся доказать это разбором трех капитальных статей, которые, по собственному признанию "Современника", должны ознакомить читателей с его духом и направлением. Это "Взгляд на юридический быт древней России" г. Кавелина; "О современном направлении русской литературы" г. Никитенка и "Взгляд на русскую литературу 1846 года" г. Белинского7. <...> 2 Г. Никитенко в современной литературе лицо довольно замечательное. Он стоит особняком от всех и значит в ней сам по себе. Ни одна литературная партия не может назвать его вполне своим. Систематического воззрения на предметы он не имеет; может быть, и не добивался; зато он не закабалил себя ни одному из недолговечных мнений, случайно образующихся в наших литературных кругах и также случайно исчезающих. Его деятельность такова, что он никогда не будет иметь влияния на других; зато он сохранил в себе добродушное беспристрастие и уберегся от исключительности. Он пишет редко и немного. Теоретические соображения его почти всегда слабы и бесцветны; но его личные впечатления почти всегда останавливают на себе внимание. Иногда он предлагает за новость, за открытие старую, давно известную или даже покинутую мысль; зато иногда, говоря о предмете близком, всем известном, он неожиданно открывает в нем новые стороны или так оригинально и метко обозначает уже известное, что слова врезываются в памяти8. Вообще в нем виден сразу человек, обязанный всем, что он имеет, самому себе, в хорошем и в дурном смысле9. Он никогда не прилагает к предмету готового мерила, но всегда извлекает суждения свои из своих личных и долго выдержанных впечатлений; а так как он умен и даровит, то впечатления его всегда по крайней мере интересны. К этому должно прибавить какой-то счастливый дар во всем соблюдать меру; он чужд пристрастных увлечений и преувеличений; он не пишет ни пасквилей, ни панегириков и не сочувствует ни тем, ни другим. Таковы, по нашему мнению, его достоинства и недостатки. Первые значительно перевешивают вторые. Статья г. Никитенки, помещенная в первом No "Современника", есть литературный манифест. В ней изложены мнения редактора об отношении искусств к обществу вообще, о современном призвании нашей литературы, о том, как она его выполняет, о заслугах ее и недостатках. Итак, здесь должно быть обозначено направление журнала, то, к чему он клонит общественное мнение, мерило всех его литературных суждений и оправдание его сочувствий. До стр. 59 статья г. Никитенки состоит из общих рассуждений о том, что искусство, хотя и должно быть современным, сочувствовать всем общественным вопросам, не менее того обязано блюсти свои неотъемлемые права, свою свободу и не отдавать себя в услужение мелким интересам, не порабощать себя прихотям моды. Все это верно и выражено благородно и умеренно. Но говоря pro и contra, допуская одно мнение и ограничивая его другим, автор нигде не восходит до общих начал, и потому вся эта часть скорее похожа на легкую беседу умных людей, чем на ученое изложение. Более всего выдается глубокое сознание достоинства художества и забота о предохранении его от деспотических притязаний общества. С этой стороны автор чует главную опасность, и ее-то желал бы он отвратить. Вот его требования: "Литература должна, во-первых, создать себе общее определенное направление, а не быть случайным, отрывочным выражением таких-то личных мыслей и чувствований, а во-вторых, направление это должно быть двоякое -- одним она обнимет жизнь общества, как она есть в своих нравах и событиях, другим она пройдет до основных его оснований, где покоятся чистейшие человеческие верования. Начавшись с жизнью и став чрез то сама живою, она довершает свое развитие художественным образованием и будет полным выражением и того, что есть, и того, что должно быть". Подводя под это требование современную нашу литературу, автор находит в ней следующие свойства. "Она не блистает сильными талантами, хотя было бы великою неблагодарностью пред национальным гением, если бы мы из этого извлекли повод к обвинению его в непроизводительности. Мы еще не прожили половины текущего столетия, а у нас были Карамзин, Жуковский, Батюшков, Крылов, Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Гоголь и проч.". Странно, что г. Никитенко говорит о Гоголе в прошедшем, как будто бы мы его утратили и как будто бы большая часть нашей изящной литературы (особенно произведения, наполняющие петербургские журналы) не жила не только под его влиянием, но подражанием ему. "Взамен сильных талантов, -- говорит автор, -- недостающих нашей современной литературе, в ней, так сказать, отстоялись и улеглись жизненные начала дальнейшего развития и деятельности... В ней есть сознание своей самостоятельности и своего назначения. Она уже сила организованная правильно, деятельная, живыми отпрысками переплетающаяся с разными общественными нуждами и интересами, не метеор, случайно взлетевший из чужой нам сферы на удивление толпы, не вспышка уединенной гениальной мысли, нечаянно проскользнувшая в умах и потрясшая их на минуту новым и неведомым ощущением. В области литературы нашей теперь нет мест особенно замечательных, но есть вся литература". Помнится, ту же мысль мы прочли когда-то в "Отечественных записках"10. Там она была у места; но трудно понять, как г. Никитенко, искренно любя искусство ради самого искусства, понимая глубоко его требования, всегда доступные очень немногим, так легко удовлетворяется количеством и легким сбытом произведений взамен качества и внутреннего достоинства? Не забудьте, что дело идет собственно о литературе изящной, а не ученой. Что касается до литературы ученой и преимущественно исторической, то ее несомненный успех можно до некоторой степени измерять количеством выходящих книг. Нет такой книги ученой, которая бы не научила многих многому; даже если основа ее ложна, если она преисполнена промахов, она может принести отрицательную пользу. Ее опровергнут, а опровергать ученое мнение можно не иначе, как переставляя основные данные, указывая на другие точки зрения, -- одним словом, ставя что-нибудь на место того, что разрушается; но какой прок от плохой повести или от плохой элегии? Не понравится она -- значит, незачем было и печатать ее; понравится -- тем хуже: вы содействовали порче вкуса; а критик или вовсе не упоминет о ней, или скажет только, что она плоха, но ни в каком случае не напишет хорошей повести или хорошей элегии, чтобы доказать свои мнения. Взгляните на предмет еще с другой точки. Литература, как деятельность ума, требующая материальных условий, имеет свою промышленную сторону, и вследствие этого она подвергается влиянию посторонних, от существа ее не зависимых причин, видоизменяющих ее естественный ход и весьма часто ко вреду. Мы знаем, что можно искусственными средствами возбудить искусственные потребности, завести какую бы то ни было отрасль промышленности в таком месте, где не нуждаются в ней или где ей быть не должно и процветать собственною своею силою нельзя. Точно так же и в литературе. У нас принято, что в каждой книжке журнала должна быть повесть и стихи, и они являются к сроку -- но что за повести и что за стихи? Если бы не было этого искусственного требования, из всех изящных произведений, напечатанных в последние пять лет, многие ли удостоились бы увидеть свет? Итак, примем другое мерило. Обратимся к внутреннему содержанию нашей изящной литературы. Лермонтова уже нет; Гоголя вы устраняете. После них много ли она приобрела? Приобрела ли она что-нибудь, хоть одну мысль, хоть один образ или тип, который бы не был слепком с их же созданий? Мы не можем назвать приобретением, что Иван Иванович, обязанный бытием своим Гоголю, являлся под именем Степана Ивановича или Василия Степановича, Селиван под именем Кондрата или Мишки, Осип под именем Васьки и т. д. Или что стихотворение Лермонтова Люблю отчизну я, но странною любовью11... подкрашенное и распущенное на воде, подавалось двадцать раз; или, наконец, что "Вечный жид"12 выходил, кажется, тремя изданиями и выходит вновь. А за исключением всего этого балласта много ли останется? Великий художник напишет картину; плохие ученики переймут манеру и недостатки; с учеников станут списывать другие; за ними маляра; потом та же картина литографируется, потом она явится на лаковых коробочках и наконец на чем-то среднем между табакеркою и тавлинкою? Неужели это все доказывает, что за недостатком великих живописцев есть живопись? Автор, кажется, слишком снисходителен к изящной литературе, но он совершенно прав в суждении о нашей современной образованности вообще. Она отличается отсутствием мощных, широко раскрывающихся личностей, зато она расстилается в ширину и глубину, течет спокойнее, тише, как дома, и работает без шуму, но работает около самых оснований. Этого успеха не видит или не признает изящная литература. "Наши нравописатели-юмористы,-- говорит автор, -- выставляя перед читателями одну нелепую сторону помещика, чиновника, забывают вовсе другую, где нравственный и общественный их характер должен быть понят и изучен с одной точки зрения, спокойно, без ярости и озлобления. Им беспрестанно мерещатся Ноздревы, Собакевичи, Чичиковы. За этими безобразными лицами, отчасти действительными, отчасти вымышленными, хотя и не с дурным намерением, они не видят важных нравственных преобразований, совершаемых в нашем поколении чувством национального достоинства, испытанным и восчувствованным злом полуобразованности, необходимостью обозреть свой быт оком зорким, незакостенелым в предрассудках и невежесте, и, наконец, могучим влечением века, полагающим печать отвержения на всякую вольную слепоту ума, на апатическое бездействие духа. Ежели есть у нас и Ноздревы, и Собакевичи, и Чичиковы, то рядом с ними есть помещики, чиновники, выражающие нравами своими прекрасные наследственные качества своего народа с принятыми и усвоенными ими понятиями мира образованного; есть помещики и чиновники, столько уже просвещенные, чтобы понимать и выгоду и славу просвещения, потупляющие со стыдом свои взоры пред картиною того прошедшего, где темное невежество спокойно ело и спало, но где оно только ело и спало. Вы их встретите везде, и в глуши провинциальной, среди забот служебных и житейских, -- иные из них действуют, другие безмолвно в глубине сердца воспитывают прекрасные побуждения, достойные быть делами. Конечно, люди эти рассеяны поодиночке, не соединены еще в одну общественную силу, но они умножаются и, следовательно, более и более наполняют собою разделяющие их промежутки". В этом отрывке есть много спорного, но он не возбуждает к спору, потому что основное побуждение верно и благородно. Видно, что автор, хотя и молча, но не равнодушно слушает беспрестанную клевету на так называемую действительность. Чувство его не мирится с современною литературою или, лучше, с тою отраслью ее, которая называет себя натуральною школою; между тем по принятой системе ему хотелось бы оправдать ее. Осуждая ее, он говорит прекрасно и от души; выхваляя ее, впадает в общие места. Далее: "Литература содействует и содействовала своим общественным направлением общему движению. В самом начале своем она без сознания {Это не совсем справедливо. Сознания отрицать нельзя. Вспомним, что Петр Первый заказывал обличительные и сатирические книги Феофану Прокововичу.}, по какому-то природному влечению, нередко попадала на это направление, как бы предчувствуя, что ей достанется надолго важная часть в деле Петра Великого -- в перерождении народа и в вызове его духа на всевозможные подвиги". Замечательна характеристика Державина: "Державин резко отделяется от других не только силою своего огромного таланта, но и способом действия на общество: он не довольствуется уже темною фактическою его стороною, он идет далее, глубже, во внутреннее святилище его сил, и громозвучным и вместе ободряющим голосом вызывает их бодрствовать, подвизаться среди широкого горизонта, раздвинутого около них и для них Петром. Его сатира есть тупая сторона, противуположная лезвию его оружия. Он не столько разит, сколько воодушевляет; ему известны не одни немощи его народа, но и неизмеримое его могущество". Приняв в себя стихию общественности, литература должна была развить ее сколь возможно более и усовершенствоваться в этом направлении. Этот прямой логический вывод достался преимущественно нашему времени. Осуществление его автор видит в том, что литература менее дозволяет вдохновению, нежели изучению вещей. Дух наблюдательности открыл будто бы разные сокровенные тайны наших нравов, провел ее в самые темные извилины страстей, предрассудков, противоречий, нравственных нужд и т. д. Это аналитическое направление литературы вместе с историческим началом освобождает литературу от всяких выспренностей и фантастических грез. Вслед за тем говорит автор: "посреди нее блуждают еще утопии, теории и системы, от которых веет холодом отвлеченных понятий, несмотря на их патриотический жар. В этих умозрительных учениях вы найдете еще такие суждения о России, Европе и человечестве, такие доносы на историю в ее промахах и злоупотреблениях, такие отважные проекты о направлении ошибок народов и судеб, что, смотря на все это, вы тотчас вспомните про подвиги наших старинных сказочных героев, которые, как известно, не церемонились с естественным ходом вещей и прямо, одним махом меча, рубили тысячи врагов и одним глотком выпивали по ведру зелена вина. Есть еще в литературе нашей мыслители, заботящиеся не о том, чтобы изъяснять, как вещи были, но о том, зачем они были не так, как следует по их мыслям. В особенности замечательна в этих умственных экзерцициях широта размаха, доказывающая, что дело происходит не посреди людей и вещей, а на воздухе, где так легко расширяться на все стороны". И это совершенно справедливо, а чтобы не идти далеко за доказательствами, приведем их два или три из той же книжки "Современника". В статье г. Кавелина: начало личности у русско-славянских племен не существовало... Общинное начало не имело в себе зачатков жизни и развития... У нас человек вовсе не жил и только что начинал жить с XVIII века... В статье г. Белинского: фантастическое в наше время может иметь место только в домах умалишенных, а не в литературе и находиться в заведывании врачей, а не поэтов...13. Кажется, этого довольно для оправдания г. Никитенко? Далее автор говорит, что современная литература освободила искусство от стеснительных оков условного приличия и заменила их требованием естественности. "Неприличным в произведении изящного считается не то, когда художник представляет нам действительность, даже ежедневную, а то, когда он представляет действительность, лишенную разумного значения, или когда, не постигая этого значения, он изображает ее только с грубой материяльной стороны, чуждой высшим нравственным интересам нашего духа, следовательно, и интересам искусства. Почему, например, все произведения нашей драматической литературы, изображающие наш простонародный быт, не стоят одной небольшой пиесы Аблесимова "Мельник"14? Потому, что авторы их созидают так называемые народные характеры из грязи, лохмотьев, квасу, щей и кулаков русского человека, между тем Аблесимов умел схватить в нем черту его натуры -- сметливость, беззаботную веселость и какое-то простодушное лукавство, ему одному свойственное. Одни не пошли далее материяльной стороны своего предмета, другой проникнул в его глубину и вынес оттуда хоть частицу его смысла". "Но и естественность художественная, -- продолжает г. Никитенко, -- имеет свои ограничения... Они состоят в том, чтобы знать, где и насколько могут быть допущены темные и даже безобразные деятели жизни. Художник должен руководствоваться везде высшими причинами и побуждениями, а не удовольствием потешить толпу эффектами или излить свой гнев, оправдать свое учение и т. п. Но прелесть естественности еще так нова для нашей литературы, что неудивительно, если она предается ей с некоторым упоением и односторонностью". Предпослав извинение, автор произносит свой приговор. Это место так замечательно, что мы считаем нужным привести его почти вполне: "Литература, сохраняющая в себе достоинство искусства, не будет принимать за естественное одних видимых, резких, внешних сторон и видоизменений жизни. То правда, что верное изображение этих сторон есть часть ее, но она не вся здесь. Рассыпчатые нравоописания, портретистики везде стоят на одной точке зрения -- на точке зрения беспорядков и противоречий; иначе и быть не может. Жизнь является во всей силе законности, гармонии и добра только в разуме и целости своей; там ее объяснение и оправдание. Но это значение жизни не находится на поверхности вещей. Читая изображение нравов общественных, вы чувствуете, что изображениям этим чего-то недостает: характеры, сосредоточивающие их в себе, кажутся преувеличенными, краски их слишком яркими, хотя, с другой стороны, вы видите предметы, совершенно вам знакомые, следовательно, не вымышленные. Что ж это значит? То, что авторы подобных произведений, при всем своем таланте и литературной добросовестности, естественны только вполовину. Наблюдая предметы и видя их точно так, как они представляются в суматохе жизненных отправлений, в толкотне, разладице, в драке, в грязи и крови, они забывают взглянуть в них на то, что много ослабляет силу этих существенных, но не исключительных явлений и дает вещам другую физиономию. Черты, ими наложенные, поневоле становятся крупными, потому что они одни на плане, даже без причин и обстоятельств, которые должны бы их пояснить, пополнить и сделать верными до неоспоримости". "Наш быт общественный и нравы не исчерпывают нашей народности: в ней содержится много такого, что не могло или не успело еще выйти наружу и показать себя и что, однако ж, составляет ее силу и красу. Нельзя ли пройти до нее? Нельзя ли оттуда, из расположений и стремлений народного сердца и ума, извлечь те прекрасные и великие человечественные стихии, которые не достигли только сознания народа и которые, раз проникши в него, должны его путем преобразовать, улучшить самую его действительность. Но мы бросаемся на частности, не связывая их с характером и духом целого. Есть какое-то легкомыслие в нашей наблюдательности, препятствующее нам вонзать жало ума в глубину предмета, чтобы высосать оттуда самую эссенцию его. Мы спешим предварить заключениями своими те доводы, которые дали бы нам самые вещи, если бы мы приняли на себя труд всмотреться в них внимательнее. Вместо того чтобы представлять их себе серьезно, как они того заслуживают, мы или осмеиваем их, или браним. Нам ужасно нравится быть юмористами, и, думая, что это легко, что стоит только шутить над всем, мы впадаем иногда в страшные пошлости. У нас мало размышления и мало любви, особенно мало любви. Оттого и произведения наши поверхностны, сухи и холодны. Все это, между прочим, ведет к утомительнейшему единообразию. Вы всегда видите одно и то же -- чиновника-плута, помещика-глупца. Все провинциальное сделалось обреченною жертвою нашей юмористики, как будто провинция не отечество наше, как будто там нечего уже любить и уважать, а как будто там одно только есть заслуживающее изучения -- порок и нелепости". "Такое направление много вредит художественному достоинству нашей литературы... Увлекаясь верностью описаний, которой, впрочем, не всегда счастливо достигают, думая более всего о естественности, наши писатели, сами того не замечая, часто на деле выполняют знаменитое правило подражания природе, с презрением отвергаемое их теорией. Дело в том, что природа не глубоко ими понята и вообще мало взята в мысль. Они видят ее только в часы черновых ее работ, а не тогда, когда она занята предначертаниями плана и приведением их к концу. Видеть этого и нельзя физическим наблюдением, а надобно мыслию стать в самую мысль природы. Тогда те же самые вещи, которые послужили содержанием произведения, были бы и основанием изящного характера его. Мы не встретили бы того, что теперь так часто встречается, -- не встретили бы произведений, изобличающих талант, но не сосредоточенных в единстве общей мысли, без всякой соразмерности в частях, плодовитых до бесконечности в ненужных подробностях, утомляющих повторением одного и того же, -- словом, произведений, где ум был собирателем материялов, а случай зодчим. Писателям нашим в их нападательном положении, видящим одни общественные пороки, готовым только разить и сокрушать, недостает спокойствия, необходимого для высокого и мирного созерцания красоты... Конечно, ничего нет легче, как в списанном с вещей безобразии сослаться на самую жизнь и оправдать себя тем, что так бывает на самом деле. Неправда! на самом деле бывает не так. Карикатура -- шутка, выдумана человеком точно так же, как он выдумывает арабески и проч. Действительность ее не знает, потому что в ней нет ничего одностороннего и безусловного. Всякая крайность или гибнет, потому что она крайность, или умеряется отношениями своими к другим силам и их влиянием. -- Но почему же и не пошутить? -- возразят нам. -- О, это дело другое! Шутите, если вам угодно, но не считайте же себя за то представителями чего-то высшего, чего-то разумного". "Есть еще предлог, который употребляют для оправдания в противохудожественных покушениях. Обыкновенно ссылаются на намерение, думая, что оно уполномочивает некоторым образом писателя не следовать слишком строго требованиям искусства, что общественные интересы, которым он служит добросовестно, извиняют все и что произвести спасительное впечатление каким бы то ни было образом стоит эстетической законности его. Но не значит ли это делать из искусства орудие посторонних целей, то есть уничтожать его? Мы не понимаем, впрочем, каким образом в одно и то же время можно портить изящное и его же призывать на помощь для достижения каких бы то ни было высших целей. Не изобличает ли это скорее тайную неспособность действовать им одним и в его духе, чем свободно и честно принятое намерение? Искусство в самом себе носит источник всех благотворных влияний на общество и сердце человеческое; чем чище и вернее оно самому себе, тем глубже и могущественнее производимое им действие. В том-то и дело, что в образовании человеческого рода необходимо его личное, так сказать, самостоятельное участие и что способов этого участия, вместе с следствиями их, ничем другим нельзя заменить, как нельзя заменить зрение слухом и слуха зрением". Все-это искренно почувствовано и выражено умеренно. Но если таков образ мыслей редактора, почему помещена в той же книжке повесть под заглавием "Родственники"15? Разве для того, чтобы читатели тут же могли поверить на деле справедливость впечатлений г. Никитенка, как будто бы произведенных именно этой повестью? Вообще, почему отдел словесности отдан почти исключительно в распоряжение тому направлению, которое так справедливо осуждается самим редактором в отделе наук? Может быть, другого рода повестей достать нельзя; может быть, даже такие повести нужны для успеха журнала, чего мы, впрочем, не думаем. Согласитесь, что это не оправдание и вы, так высоко понимающие нравственное значение искусства, не захотите прибегать к нему. Вы же сказали в своей статье, что вкус к изящному в народе образованном должен быть охраняем как зеница ока от всякой порчи и заблуждений, что, утратив его чистоту, люди приучаются смотреть на искусство как на забаву или как на нечто второстепенное и придаточное и лишаются одного из могущественных нравственных деятелей? Чем же оправдать такую уступчивость ложному направлению, нарушающую внутреннее единство журнала? Но, положим, редактор, не властный пересоздать изящной литературы по своим желаниям, допускает ее поневоле со всеми ее недостатками в надежде на исправление; во всяком случае, он обязан давать направление критике, которая есть голос журнала, и не позволять ей наперекор ему оправдывать то, что уже признано им за ложное и вредное. Между тем, перевернув несколько листов, мы читаем в отделе критики: "Натуральную школу обвиняют в стремлении все изображать с дурной стороны. Как водится, у одних это обвинение -- умышленная клевета; у других -- искренняя жалоба. Во всяком случае возможность подобного обвинения показывает только то, что натуральная школа, несмотря на ее огромные успехи, существует еще недавно, что к ней не успели еще привыкнуть и что у нас еще много людей карамзинского образования, которых реторика имеет свойство утешать, а истина -- огорчать... Но если бы преобладающее отрицательное направление и было одностороннею крайностью, и в этом есть своя польза, свое добро: привычка верно изображать отрицательное явление жизни даст возможность тем же людям или их последователям, когда придет время, верно изображать и положительные явления жизни, не становя их на ходули, не преувеличивая, словом, не идеализируя их реторически". Мы не спрашиваем, справедливо ли это или нет, но согласно ли с убеждениями редактора и с наставлениями, предложенными им в его статье? Думает ли он, что, смотря по времени, литература может изображать и темные и светлые стороны действительности, то есть быть правдивою, может также изображать одни отрицательные стороны, то есть клеветать? Полагает ли он, что привычка отыскивать одни пороки и поносить людей способствует развитию беспристрастия и справедливости? И намерен ли г. Никитенко сознаться за себя и за читателей, которые разделяют его образ мыслей, что как он сам, так и они все утешают себя реторикой и огорчаются истиною и что теперь, вопреки всему сказанному им в его статье, таланты воспроизводят жизнь и деятельность в их истине, как утверждает г. Белинский на странице десятой? Одно из двух: или журнал не должен иметь своего образа мыслей, и тогда он не журнал, а неизвестно что такое; или он должен иметь его, и тогда не мешает участвующим в нем согласиться предварительно между собою. Подобных противоречий бездна в суждениях об отдельных произведениях. Редактор нападал сильно на карикатурные изображения помещиков и деревенского быта; критик в числе замечательных стихотворных произведений прошлого года упоминает о рассказе под заглавием "Помещик"16 (в "Отечественных записках"). Редактор строго осуждал направление тех писателей, которые созидают так называемые народные характеры из грязи, лохмотьев, квасу, щей и кулаков русского человека, а критик восхваляет повесть под заглавием "Деревня"17 (в "Отечественных записках"), которая создана именно по этому рецепту. Понять достоинство его суждения могут только те, которые прочли самую повесть. Рассказать ее содержание нет никакой возможности, потому что она состоит из одних подробностей. В ней собрано и ярко выставлено все, что можно было найти в нравах крестьян грубого, оскорбительного и жестокого. Но поражают не частности, а глубокая бесчувственность и совершенное отсутствие нравственного смысла в целом быту. Ни сострадания, ни раскаяния, ни стыда, ни страха, ни даже животной привязанности между единокровными -- автор ничего не нашел в русской деревне. Может быть, вы подумаете, что она представляется ему в том состоянии первобытной дикости, которое, по мнению некоторых, предшествует пробуждению нравственного сознания и, следовательно, допускает развитие; но вы ошибетесь; в сквернословии крестьян автор подслушал какую-то иронию над попранным чувством, признак не дикости, а растления; имена отца, матери, слова молитвы произносятся беспрестанно, но безотзывно; ими играют без содрогания; они как будто выдуманы для других людей, а не для жалкого племени, утратившего всякое подобие с человеком. Такова картина, под которою выставлено широкое, многозначительное заглавие -- деревня. Казалось бы, автора, сослужившего натуральной школе такую службу, какой доселе еще никто на себя не брал, можно бы похвалить безусловно. Но и он, несмотря на доказанную способность его глядеть на истину не огорчаясь и понимать действительность в ее истине, не избегнул влияния реторики. Он ввел в свой рассказ лицо вовсе неправдоподобное, просто невозможное. Героиня его, крестьянская девушка -- трудно поверить -- чувствует наносимые ей оскорбления. Запуганная и загнанная, она сосредоточивает в своей душе свое горе и упивается им в уединении; раз только, перед ее смертью, оно вырывается из груди ее раздирающим воплем и мольбою о сыне у ног единственной женщины, взглянувшей на нее с участием. Не знаем, оттого ли автор нарушил до такой степени естественность, чтобы дать своему рассказу форму повести, или это непростительная поблажка людям карамзинского периода, или, может быть, он уступил искушению спасти хоть в чем-нибудь человеческое достоинство в своей "Деревне", но дело в том, что критик не пощадил его. Вот его суждение: "О г. Григоровиче мы теперь же скажем, что у него нет ни малейшего таланта к повести, но есть замечательный талант для тех очерков общественного быта, которые теперь получили в литературе название физиологических. Но он хотел сделать из своей "Деревни" повесть, и отсюда вышли все недостатки его, произведения, которых он легко бы мог миновать, если бы ограничился бессвязными внешним образом, но дышащими одною мыслию картинами деревенского быта крестьян. Неудачна также и его попытка заглянуть во внутренний мир героини его повести, и вообще из его Акулины вышло лицо довольно бесцветное и неопределенное, именно потому, что он старался сделать из нее особенно интересное лицо. К недостаткам повести принадлежат также и натянутые, изысканные и вычурные местами описания природы. Но что касается собственно до очерков крестьянского быта, это блестящая сторона произведения г. Григоровича. Он обнаружил тут много наблюдательности и знания дела и умел высказать то и другое в образах простых, истинных, верных с замечательным талантом. Его "Деревня" -- одно из лучших беллетристических произведений прошлого года". Так судит критик -- он прав с своей точки зрения; но прав ли он с точки зрения редактора? Редактор, отвечающий перед публикою за журнал, может ли, положа руку на сердце, признать отзыв о повести г. Григоровича не говорю справедливым, но безвредным для современной литературы?.. Почему же не принять и противоположного взгляда на вещи -- возразят нам. О, это дело другое! Принимайте, если вам угодно, но не считайте себя за то представителем определенного образа мыслей, не говорите о направлении, о духе своего журнала, не выдавайте противоречий и разногласных мнений, напечатанных одним шрифтом и под одной оберткою, за журнал. | |
| |
Просмотров: 727 | |