Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Вторник, 30.04.2024, 06:31
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Лев ТИХОМИРОВ. НАЧАЛА И КОНЦЫ. ЛИБЕРАЛЫ И ТЕРРОРИСТЫ (2)
9
О литературных влияниях 60-х годов нет надобности распространяться. Они известны всем понаслышке, и современная публика даже преувеличивает их отрицательность, то есть в том смысле, будто бы тогдашние либералы, радикалы и т. п. были отрицательнее современных. Я этого не нахожу; но в настоящее время рядом с либеральными отрицателями стоят уже многочисленные националисты, голос коих почти столь же хорошо слышен. В те же времена гудел только либеральный хор, заглушая остальные голоса. Поэтому влияние его было сильнее.
Наши теоретические представления, данные тогдашней "наукой", не только бесчисленными популярными статьями по естествознанию, истории и т. п., но и самой школьной наукой ставили нас уже в достаточно отрицательное отношение к социальному строю России, особенно к ее образу правления и т. п. Оценка литературой и обществом текущей русской действительности довершала дело. Я пережил мальчиком и юношей эпоху реформ, которые теперь превозносятся либералами. Но в то время я решительно не слыхал об этих самых реформах доброго слова. Тогда оказывалось, что все делается не так, как следует. За что ни берется правительство, все только портит. Вместо того чтоб окружить доброго Государя, столь заботящегося о желаниях общества, окружить его любовью, попечением, сиянием мудрости, в те времена либералы только жаловались и давали делу такой вид, будто правительство "делает уступки", да "недостаточные". Либералы действительно только "либеральные", не имеющие в глубине души анархистской подкладки, никогда бы не позволили себе такого глупого поведения, совершенно несообразного с их партийными интересами. Вместо того чтобы поддерживать выгодное для них правительство, вместо того чтобы и нам внушать, что только одно либеральное правительство может хорошо вести дело, - либеральная воркотня только готовила врагов правительства и нам, молодежи, невольно внушала мысль, что правительство какое бы то ни было, хотя бы и самое либеральное, все-таки ничего не умеет сделать. С ранней молодости я только и слыхал, что Россия разорена, находится накануне банкротства, что в ней нет ничего, кроме произвола, беспорядка и хищений; это говорилось до того единодушно и единогласно, что только побывавши за границей, сравнивши наши монархические порядки с республиканскими, я мог наконец понять всю вздорность этих утверждений. Но тогда, ничего еще не зная, при молодой неопытности, право, невозможно было не поверить.
Но не все же в России были либералами? Конечно. Было, слава Богу, много людей "старой культуры", и не из каких-нибудь своекорыстных "крепостников". Помню людей очень развитых, гуманных. Таков был, недалеко ходить, покойный отец мой. Но время было какое-то странное. Делались улучшения. Но именно сердец этих людей, которые могли бы быть лучшей нравственной опорой правительства, улучшения не затрагивали. Отец мой был вполне монархист и во мне заложил зародыши монархических симпатий, но чем? Своими рассказами о "николаевских временах". Так велико было во мне впечатление этих теплых рассказов о суровом, величавом времени, умевшем высоко держать свое знамя, что я никогда уже не мог разлюбить личность Императора Николая, даже во времена наибольшего отрицания системы. Почему же отец не находил этого теплого чувства для защиты нового, "улучшенного" времени? Крепостных он не имел, да и не захотел бы иметь. Улучшениям вообще радовался, ничего даже прямо не порицал. Но, видно, новое время чем-то не совпадало с его русским православным чувством. Он оставался холоден. Так и другие. Они не были теоретики, но просто чувствовали, что новое время со всеми своими улучшениями стремится куда-то в ненадлежащее место. Благодаря этой особенности эпохи она, таким образом, не получала защиты и поддержки даже от людей совершенно бескорыстно, без условий преданных правительству и своей нравственной чистотой способных сильно влиять на молодежь... Повторяю, то было несчастное, обреченное поколение, как будто нарочно какой-то таинственной силой систематически отрезываемое ото всего, что могло бы спасти его от гибели.
10
При крайне упрощенном миросозерцании, при облегченной работе наше развитие не брало много времени. В 18-19 лет оно было закончено. Очень самоуверенные, набитые иногда значительным количеством там-сям нахватанных знаний, мы, собственно, оставались весьма неразвиты и невежественны. Ни одного факта мы не знали в его действительной полноте и разносторонности. Многоразличные точки зрения, с которых учители человечества пытались так и сяк осветить жизнь, были известны нам разве по названиям, в перевранном виде. Мир, без перспективы, без оттенков, распадался пред нами на две ясно очерченные области. С одной стороны - суеверие, мрак, деспотизм, бедствия, с другой - наука, разум, свет, свобода и земной рай. В этом умственном состоянии большинство и застыло, вероятно - навсегда.
Но мир действительный именно не заключает в себе ничего абсолютного, ни света, ни мрака; он весь соткан из оттенков, степеней. Абсолютное есть достояние совсем другого мира. Перенеся это религиозное представление в мир условностей, мы очутились в полном противоречии с действительностью.
Пока мы находились еще в периоде ломки, противоречие не ощущалось слишком угнетающим образом. Душа имела занятие, ее поглощавшее. Можно было еще походить на "молодежь", оставаться бодрым. С завершением ломки наступал период жестокой тоски и внутренней пустоты.
Того, что сознавалось как правда и разум, в действительной жизни не оказывалось; то же, что в ней было, казалось злом и бессмыслицей. Положение само по себе очень тяжелое. Оно приводило к одному из двух: или жить безо всякого нравственного содержания, с сознанием, что твоя жизнь нисколько не служит добру и правде, или же приходилось объявить войну всему существующему. Решение не легкое. Но наше положение было еще хуже. Когда мы решались "объявить войну", то оказывалось, что мы не чувствовали хорошенько, чему именно и кому объявляешь ее.
Действительно, что и кого именно уничтожать? С чем, в частности, бороться, с какими фактами, какими личностями? Это было бы легко увидеть, если бы мир был действительно таков, каким мы его воображали. Если бы с одной стороны стоял злодей эксплуататор, бессердечный, безнравственный, а с другой стороны - пожираемый им добродетельный пролетарий, не трудно бы понять, куда броситься. Но первые юношеские столкновения с жизнью показывали нечто иное. Первый же делец, с которым я познакомился, у которого были такие милые барышни-дочери, у которого мы так весело танцевали под фортепиано, никак не вкладывался в определения злодея. Он был даже очень гуманный человек, я слыхал, что он многим помогал. Первый пролетарий, которого я узнал, очень трудно поддавался под определение "жертвы общества". Это был дряннейший пропойца, угрозами скандала вымогавший подачки. Общество само было его жертвой. Видел я крестьян и никак не узнавал в них своего страдающего и угнетенного "народа". Видел администратора, священника, монаха и не улавливал в них своего теоретического "зла". Впоследствии, уже ведя пропаганду, мы постоянно находили рабочих уже "испорченными", находили в них "буржуазные наклонности", "собственничество", "стремление к роскоши", и для отыскания настоящего страдающего народа постоянно приходилось идти куда-нибудь дальше, в другое место.
В жизни было, в сущности, гораздо больше зла, страдания, угнетения, нежели мы, со своим упрощенным миросозерцанием, могли бы представить. Но только это было не то зло, и добро было - да не то. Наши понятия были столь чужды реальности, что с ними нельзя было видеть ни добра, ни зла. Нужно бороться, а с чем именно - на это мерки не было. Чего желать в отдаленном будущем (тоже, конечно, фантастическом) - мы прекрасно знали. Но чего желать, к чему стремиться сейчас, в настоящем, - оставалось темно.
Теория не то что сталкивалась с действительностью, а просто не задевала ее ни хорошо, ни худо, проскальзывала сквозь нее, как привидение. Поколение с лучшею выработкой ума немедленно заподозрило бы свои идеи в полной вздорности и взялось бы за коренной пересмотр всего своего умственного достояния. У нас не могло быть и речи, и помышления о таком напряжении. Мы только чувствовали, что стоим пред какою-то тьмой. Чего желать? К чему готовиться? Это были именно "сумерки души", когда "предмет желаний мрачен"...
Я к состоянью этому привык,
Но ясно б выразить его не мог
Ни ангельский, ни демонский язык.
У нас в университете было много случаев самоубийства. Нынче их любят объяснять "переутомлениями" да латинским языком. Не знаю, как теперь, но тогда это происходило от душевной пустоты, незнания, зачем жить. Мне это очень хорошо известно, я сам себя боялся в острые мгновенья "сумерков души". Это невыносимое состояние приводило к полному нервному расстройству, к готовности броситься в какой угодно омут, если в нем есть малейшая возможность отыскать ясный предмет желаний.
Нельзя себе представить состояния умов, более благоприятного для восприятия революционных программ.
11
А между тем революционеров в тесном смысле слова, революционеров с программой, заговорщиков, тогда даже почти не существовало. Я говорю о переломе с 60-х на 70-е годы.
С самого 1866 года заговорщики у нас почти исчезли. В передовых слоях явилось сознание невозможности революции в близком будущем. Революционный дух пошел почти целиком в своего рода "культурную работу". Заговоры, восстание - все это преждевременно. Нужно распространять знания. И эти знания распространялись обильно. В эту именно эпоху - конец 60-х и начало 70-х годов - явилось множество переводов всяких историй, революций, сочинений разного рода социалистов и т. п. Лавров, тогда еще русский подданный, хотя и высланный административно, пишет свои знаменитые "Исторические письма", надолго оставшиеся евангелием революционеров. Появился ряд книг, как "Пролетариат во Франции", перевод Маркса, сочинений Лассаля, книжек Вермореля, как "Деятели в 1848 году" или "Жизнь Марата" - последняя, вполне апология Марата, была воспрещена, но читалась; издание Луи Блана оборвалось на первом томе его "Революции"; огромный успех имело "Положение рабочего класса в России" Флеровского. Таких книг явилось множество, и все - на подбор. Нам говорили: нужны знания, для этого нужно читать. Мы читали - и все книги совершенно единогласно говорили одно и то же. Получалась полная иллюзия - без сомнения, искренно разделяемая самими деятелями "культурной работы", - будто бы "наука" именно ведет к революции.
Успехи этого движения были громадны. Впоследствии Желябов был вполне прав, говоря с грустью: "Мы проживаем капитал". Действительно, уже в 1880 году проницательный человек не мог не видеть, что террористическая эпоха проживает, прямо сказать - "прожигает" капитал, уже явно начинавший истощаться. Но в 60-х годах этот капитал только накоплялся, широко и успешно.
Работа эта имела, однако, в результате только укрепление основной нашей отрицательной точки зрения. Руководства к жизни она все-таки не давала. В виде бледной тени искомого решения являлось тогда движение ассоциационное, стремление к основанию школ, библиотек и т. п. Но это было именно тенью решения, потому что, в сущности, что же революционного в ассоциациях, школах, библиотеках? Все это, при известных условиях, может быть даже могучим рычагом для укрепления самых консервативных начал. Этим родом деятельности можно было бы широко и глубоко увлечься только в том случае, если бы основные идеи наши не были столь безусловно отрицательны. У нас тогда уже бродила мысль, совершенно самостоятельно и логично возникавшая: что "частичные улучшения только укрепляют существующий строй". С какой же стати было посвящать им свои усилия?
Но где настоящая революционная работа, не укрепляющая, а разрушающая? Этого не виделось. Мысль о прямой революции, восстаниях, заговорах казалась совершенно химеричною. Нечаев13, фанатик вполне исключительный, мог только ложью и самым страшным деспотизмом сколотить свое тайное общество, по раскрытии и уничтожении которого возникла в молодежи самая страшная реакция против всяких заговоров. В 1870 году нельзя было заикнуться ни о каких "организациях" с революционными целями. За это, без дальних рассуждении, сочли бы прямо агентом-подстрекателем. Самого Нечаева считали агентом полиции до тех пор, пока он не был выдан и осужден.
_ Заговорщиков, можно сказать, не существовало. Влияние эмиграции также было ничтожно. Герцен давно уже отстранился как будто с некоторою брезгливостью от "нигилизма". Около Бакунина вертелась молодежь, но никаких осязательных отражений этого на Россию не замечалось. Лавров еще не существовал, а потом, даже когда бежал за границу, занимался еще только развиванием цю-рихских студентов. Кропоткин - никогда, впрочем, и впоследствии не имевший большого прямого влияния на русских - тогда еще занимался изучением геологии Финляндии. За границей издавалось, помнится, что-то вроде "Русского дела", но я его и по сей день никогда не видал.
Влияние эмиграции было ничтожное, почти нулевое.
В общей сложности в прямом революционном смысле перелом с 60-х на 70-е годы был временем такого затишья, какого я потом никогда не видал. За первые два года я в стенах университета не помню даже ни одного разговора о политике, да и по студенческим квартирам они были вялы, редки, скучны, совершенно стушевываясь перед предложением: "Выпьем-ка лучше, господа". Пили тогда очень усердно. Большинство студенчества думало исключительно о "карьере". Другие тосковали, не находили себе места. Но тишина была полная.
Я бы рассмеялся, если бы мне в 1872 году кто-нибудь предсказал "шальное лето" 1874 года. Помилуйте, кто же это будет бунтовать? Bon vivant, шутник и весельчак Саблин? Или скромный, тихий Устюжанинов, ни о чем, казалось, не думавший, кроме лаборатории да клиники? Никогда бы не поверил. Да и обо мне самом никто бы не поверил. Потом мне бывшие товарищи прямо говорили: "Вот уж ни за что бы не догадался, что вы о революциях помышляли!"
Я, в сущности, и не помышлял как-нибудь конкретно, как не помышлял никто. Тишина была полная, глубочайшая.
При своем нынешнем опыте я не придал бы этой тишине никакого значения. На молодежь можно положиться вовсе не тогда, когда она безжизненна, а тогда, когда она оживлена здоровым оживлением, бодра, весела, строит себе всякие широкие планы, но планы, не перевертывающие вверх дном существующего, а развивающие его основы. Раз навсегда, никогда я не поверю в благонамеренность русской молодежи, если она будто бы думает только о карьере и т. п., особенно если при этом в ней замечается упадок развития. Это явный признак, что идеалы ее больны, а потому не находят ясного применения в жизни, так что молодежь старается о них не думать. Но это недуманье не исправляет самого главного - душевной пустоты... В один прекрасный день все эти "карьеристы", смотришь, чуть не поголовно устраивают какую-нибудь нелепейшую штуку, где из-за выеденного яйца, глупо, бесцельно, прахом пускают всю свою "карьеру". Люди, не вникающие в психологию массовых движений, только руками разводят: "Откуда взялось? Можно ли было предвидеть?"
Берется именно из "пустоты".
Никогда молодой человек не проживет без идеала, одною "карьерой". Он сам ошибается, когда думает это, когда щеголяет скептицизмом, сухостью. У него это напускное, он этим только забавляется. Но потом забавляться наскучит и потребность нравственного содержания жизни заговорит тем сильнее, чем дольше оставалась без удовлетворения. Она доходит до размеров страсти, закрывающей глаза на все остальное. И тогда - берегись!
Берегись вот почему. Нравственное содержание жизни дает только деятельное осуществление идеала. Какие же идеалы таятся в этой "карьеристской" душе? Что он, во глубине сердца думает о спасении души, о вечной жизни, об обуздании плоти? Очевидно, нет, иначе он не щеголял бы "карьеризмом". Думает ли он о славе отечества, об ослепляющем мир развитии его великих начал? Очевидно, нет, в противном случае его личные мечты не приняли бы формы карьеризма. Нет, он найдет в душе только отрицание существующей жизни, такое презрение к ней, такое убеждение в ее негодности, чтобы она даже не возбуждала его желания служить ей. Вот что найдет он: идеал отрицательный, а стало быть, и нравственного содержания жизни будет искать в его приложении, то есть в чем-нибудь разрушительном. И чем менее он развит, тем более легкими путями станет он искать нравственного содержания.
Самый же легкий путь есть именно самый нелепый. Он состоит не в том, чтобы самому искать чего-нибудь: на это нужна большая духовная работа, усилие, - а в том, чтобы просто открыть душу какому-нибудь веянию, течению, нервному току, предоставить ему свободно, без отпора влиться в свою пустоту. Развитого человека это не удовлетворит, потому что у него есть собственное содержание, возмущающееся против наплыва чужого. У неразвитого ничего такого нет, веяние свободно заполняет его пустоту. Он делается рабом этого веяния, течения, пойдет за ним куда угодно, до всяких крайностей, до всяких нелепостей, до всяких преступлений, как гипнотизированный, безвольный и безответственный.
12
В это время затишья родился кружок Чайковского в Петербурге. Кажется, это было в 1871 году. Я пишу на память, без справок, может легко случиться ошибка в датах. Во всяком случае, этот кружок, вначале ничтожный, а года через два обладавший уже огромными средствами влияния, не вносил, по идее, решительно ничего нового. Он делал то, что делали все остальные "культурные деятели" революции: распространял "знания" и т. п. Ничего прямо бунтовского тут не было. Но кружок превратил массу молодежи из простого пассивного объекта "культурной работы" в деятельный фактор ее. В этом только и состояла оригинальность. Чайковцы сами выросли из "кружка самообразования", систематически повсюду порождали такие кружки, сначала в Петербурге, потом по всей России. Чайковцы приняли деятельное участие в издании и распространении литературы, создаваемой тогдашними нашими передовыми людьми. Кружок скоро стал распространять столько книг, что ему позавидовала бы любая издательская фирма. Собственных изданий у него было немного, большинство книг он скупал, брал на комиссию, распространяя среди молодежи по удешевленной цене, в убыток себе, и возмещая те убытки сборами и пожертвованиями. Создаваемые им кружки принимали деятельное участие во всей этой работе. Молодежь не только "самообразовывалась", но "образовывала" других, не только читала, но и распространяла, "оживлялась" одними и "оживляла" других. Движение демократизировалось, стало достоянием не передовой аристократии, а передовой массы.
В этом все революционное значение кружка чайковцев. Он поставил ряд вожаков для всех направлений последующего движения, но он их не создал, а только пропустил сквозь себя. Не он выработал их идеи. Но он расшевелил массу, вывел ее из апатии, из бездействия. Это значило - сделать все. Когда какая-нибудь масса с революционным миросозерцанием находится в состоянии затишья, ее достаточно расшевелить чем бы то ни было, лишь бы расшевелить сильно. Для этого какие-нибудь крайние средства вовсе не всегда целесообразны. Нечаев только пришиб молодежь, усилил апатию. Чайковцы, напротив, чутьем угадали надлежащую дозу удара. Они только чуть-чуть выдвинулись из фронта общего "культурно-революционного" движения, сделали лишь ближайшие его выводы - именно превратили его в массовое, оживили массу. Раз это достигнуто, раз голова заработала, основы миросозерцания непременно приведут к своему логическому выводу, хотя масса сначала его не предвидит, не предвидят даже сами "оживители". Из чайковцев многие отвернулись от последующего, но события пошли своим чередом.
Сначала же этого вовсе не предвидели. Мы не называли себя даже революционерами, а просто радикалами. Это название - воспоминание своего действительного происхождения - удержалось в революционной среде даже и в то время, когда уже террор свирепствовал во всей доступной ему силе. Название очень оскорбляло уши эмигрантов, потому что за границей между революционерами слово радикал чуть не бранное, вроде того, как у нас сказать "либералишка". Радикалами, однако, продолжали называть себя даже народовольцы. В первые времена чайковцев вообще сознание своей явной, не подлежащей никакому оспариванию принадлежности к самому обыкновенному передовому, образованному слою было так ясно, что никаких особенных отличительных кличек мы не выдумывали и не принимали. Мы, конечно, понимали, что мы революционеры по стремлениям, но не больше, чем все остальные, чьи книги мы распространяли. По деятельности же - тоже ничего особенного, отличного от прочих. Революция представлялась чем-то таким величественным, что прилагать это слово к нашей мелкой работе казалось просто опошливанием его.
13
Период массового "самообразования" и "распространения книг" тянулся недолго. Каждый из нас скоро убеждался, что сколько он ни читает книг, все они говорят одно и то же, и именно то же самое, что он и без них уже думал. Поэтому каждый собственно образование себя скоро, за излишеством, прекращал. У него оставалась на руках, за ликвидацией личной задачи, только задача общественная: образование других, распространение уже не читаемых им книг между другими. Оставалась на руках чистая пропаганда, к которой мы уже привыкли за время самообразования. Слой людей, занятых, таким образом, пропагандой, рос тем сильнее, чем больше покидалось собственное образование. Став делом специальным, пропаганда, естественно, заставляла подумать и о более усовершенствованных органах ее. При деятельном участии кружка чайковцев за границей появляется "Вперед" Лаврова. Значение Лаврова при этом отнюдь не следует преувеличивать. Мы его три раза заставляли переделывать программу будущего органа.
Шелуха самообразования, вырастившего пропаганду, отпадала. Оставалась одна пропаганда. Но и с пропагандой затем повторилось нечто в том же роде. Нарождающиеся из самообразования пропагандисты делали самые быстрые успехи. Куда ни направлялся каждый из них к молодежи, он мог сказать: veni, vidi, vici. В сущности, не с кем было спорить, некого побеждать, и весь арсенал книг его действовал чуть не одними обложками. Все и без того имели одинаковые мысли. Пропаганде в молодежи скоро нечего было делать, она в историческом смысле была не столько пропагандой, как генеральным смотром революционного миросозерцания.
На производство его потребовалось около двух лет. По окончании его мы по взглядам были совершенно те же, как и до него. Но мы увидели, сознали, что мы повсюду; мы чувствовали себя не разрозненными, а сплоченными, мы имели повсюду вожаков, которым верили. Мы испробовали свои силы и приучились что-то такое "политическое" делать. Мы расшевелились и уже не могли сидеть смирно.
Вопрос об уничтожении существующего строя и замены его новым конкретно оставался пред нами в таком же тумане, как и два-три года назад. Но пред этим вопросом мы уже не могли и не хотели сидеть в пассивной тоске. Мы кинулись в активное искание выхода.
14
С этого времени революционный слой начинает приобретать собственные контуры, замыкается мало-помалу в "партию", создает свою особенную литературу, программы, фракции, появляется временами довольно сильное влияние эмиграции. Вообще, он отчленяется от остального "интеллигентного" слоя. Либералы иногда даже вступают с революционерами в полемику, революционеры, со своей стороны, ругательски ругают либералов. Несмотря на все это, если революционеры делаются за это время полными отщепенцами от исторической России, то я никак не могу их признать отщепенцами от европеизированной части образованного общества. Я положительнейшим образом утверждаю, что нет ни одного революционного течения (за исключением терроризма), которое бы не имело своих корней или отражения в легальной литературе, по большей части с необходимыми смягчениями, иногда и без них. Идеи анархизма не формуловались в сжатую систему, но они разлиты были повсюду, без Бакунина. Наши русские идеи о свободе личности или о вольностях общественных с самого начала были чисто анархическими. Ни в одной литературе на свете, полагаю, их нет больше, чем у нас. Учение Лаврова, во-первых, все изложено путем легальной русской прессы; во-вторых, развивалось многими публицистами настолько, что я даже не уверен без справок, кому нужно дать хронологически первенство, - кажется, впрочем, все-таки Лаврову. О позднейших временах нечего и говорить, эти идеи даже в стихи перекладывались "знаменитым" Надсоном. Якобинство Ткачева тоже не было новостью. Идеи социального демократизма были проводимы в легальной литературе гораздо раньше, нежели в нелегальной. Демократизм европейский, народничество русское - все это находит совершенно одинаковое место в пропаганде "мирной" и "бунтовской".
Терроризм стоит одиноко. Но это не доктрина, а тактика. И если мы зададимся вопросом, как могла появиться такая тактика, какие для этого требовались нравственные понятия и какие оценки русской действительности, то, конечно, не придадим значения его кажущейся изолированности.
Впрочем, присутствие в общественном сознании, а стало быть, и в легальной литературе всех основ революционных доктрин совершенно естественно и неизбежно, потому что все они вытекают из общего миросозерцания европеизированной части образованного слоя. Мысль не может не работать, и если она даже отвращается от последнего вывода или не допускается до него цензурой, то все же останавливается очень близко от него. Человеку похрабрее или более последовательному остается затем лишь договорить несколько слов - и вот он из "мирного" деятеля превращается в революционера, из "человека общества" - во "врага общества".
И напрасно бы старалась чисто либеральная пропаганда удержать такого человека "в границах". Она сама ему дает посылки, сама доказывает их справедливость и когда затем останавливается пред выводом - ученик ее покинет с недоумением или презрением. Этого презрения либерал не всегда заслуживает. Очень часто он останавливается перед выводом не по малодушию, не по нелогичности, а потому, что в нем начинает кричать здравый смысл. Но здравого смысла - который есть или инстинкт, или результат мелкого личного опыта - не передашь другому, особенно молодому. А идеи передаются.
Вина такого человека, обладающего, за неимением лучшего, хоть здравым смыслом, состоит в том, что он не решается опереться на указания здравого смысла и при помощи его проверить самые теоретические представления свои. Только тогда, переродившись в самых идеях своих, он мог бы успешно спорить с революционерами - не о выводах, которые делаются революционерами совершенно верно, а об основах, в которых они ошибаются.
15
Революционная мысль, революционное настроение, назрев до последней степени напряжения, прорвались наконец движением, которого судорожные подергивания захватили целые пятнадцать лет. Это движение представляет два больших фазиса: сначала оно бросается "в народ" с целью... правду сказать, с тысячью целей, но в конце концов они все сводились к возбуждению народной революции; во втором фазисе революционеры, оставляя народ, пытаются низвергнуть правительство силами интеллигенции; по окончании этих порывов движение, уже обессиленное, лишенное страсти и веры, вырождается, с одной стороны, в какой-то уродливый конституционализм, с другой - в чистый, скучнейший и, вероятно, бесплоднейший социал-демократизм.
Если мы вспомним, что в каждый из этих отдельных фазисов существовало по несколько различных планов действия - различные фракции пропагандистов, анархисты-бунтари, попытки самозванщины, попытки действия через сектантов, попытки возбуждения конституционной агитации, попытки заговоров, попытки "вынуждения уступок", попытки "аграрного террора" и т. п., - то нельзя не согласиться, что для пятнадцати лет это - страшная толчея, это - горячечное метание из стороны в сторону, к самым даже противоположным целям, это, как я говорил, - искание, искание связи своего революционного миросозерцания с жизнью, искание очевидно не удающееся, постоянно наталкивающееся на невозможности и абсурды, стукающееся лбом об одну стену, бросающееся в другую сторону и, натыкаясь снова на какую-нибудь скалу, бросающееся опять и опять куда-нибудь, где еще не видно препятствий.
Все перепробовали в пределах своего материалистического миросозерцания с его обожанием человечества и социальных форм, с вытекающим отсюда самодержавием народа, социализмом и отрицанием исторической необходимости.
Категория: Антология Русской Мысли | Добавил: rys-arhipelag (27.01.2009)
Просмотров: 668 | Рейтинг: 0.0/0