Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Четверг, 25.04.2024, 10:46
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Светочи Земли Русской [131]
Государственные деятели [40]
Русское воинство [277]
Мыслители [100]
Учёные [84]
Люди искусства [184]
Деятели русского движения [72]
Император Александр Третий [8]
Мемориальная страница
Пётр Аркадьевич Столыпин [12]
Мемориальная страница
Николай Васильевич Гоголь [75]
Мемориальная страница
Фёдор Михайлович Достоевский [28]
Мемориальная страница
Дом Романовых [51]
Белый Крест [145]
Лица Белого Движения и эмиграции

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Алла Анатольевна Новикова-Строганова. Христианское миропонимание в романе И.С. Тургенева «Рудин»
В нынешнем году тургеневскому роману «Рудин» (1855) исполняется 155 лет. Хрестома-тийный глянец не затмевает вневременную суть русской классики, которая потому всегда актуальна, что проникнута неутолимой «жаждой Света», пасхальной идеей воскрешения «мёртвых душ». Христианское миропонимание Тургенева, позволяющее писателю преодоле-вать «космический пессимизм», проявляется в мистических интуициях героев «Записок охотника» (Калиныч, Касьян с Красивой Мечи и др.), в образах религиозно одарённых героинь – Лукерья («Живые мощи»), Лиза («Дворянское гнездо»), в горячей жажде молитвы (Елена в «Накануне»). Эпилог «Отцов и детей» венчает мысль о христианском единении людей как «детей» общего Отца.
Образ главного героя первого тургеневского романа также во многом строится с опорой на библейскую традицию. Один из ведущих мотивов, определяющий своеобразие характера героя, восходит к христианскому сказанию о вечном страннике Агасфере. На него указывают в эпилоге сам Рудин и Лежнев, сменивший холодную неприязнь к актёрствующему «человеку фразы» горячим сочувствием «бесприютному скитальцу». Мотив скитальчества, сопровож-дающий Рудина и проходящий сквозь всю художественную ткань текста, в финальных сценах сгущается, кон¬центрируется, получая, наконец, своё истинное именование: «Ты назвал себя Вечным жидом» .
Вечный жид – легендарный Агасфер, согласно преданию, не дал приюта и отдохновения Христу, когда Господь, шествуя по Своему крестному пути к месту распятия на Голгофу, остановился у стены жилища Агасфера. За это он был лишён не только своего дома, но и вообще какого-либо пристанища; обречён на вечные скитания до второго пришествия Христа. Такая кара генетически восходит к наказанию библей¬скому завистнику-братоубийце Каину, которого Бог навеки лишил покоя и обрёк неприка¬янно скитаться по свету.
Христианское сказание будоражило воображение начиная со средних веков и получило самое широкое распространение. Пугающая тень Вечного жида виделась людям по всему миру. Легенда нашла воплощение в западноевро¬пейской литературе: в поэзии Шубарта, Ленау, Гёте, философской драме Э. Кине, романе-сатире Э. Сю и др. В русской словесности образ Агасфера привлекал внимание Пушкина (известен набросок стихотворения «Агасфер»), Кюхельбекера («поэма в отрывках» «Агасвер»), Батюшкова (замысел поэмы об Агасфере), Жуковского (последняя – незавершённая – поэма «Агасвер, или Странствующий жид»). Вечный жид у Жуковского – « Богообидчик,
Проклятью преданный, лишённый смерти,
И в смерти — жизни; вечно по земле
Бродить приговорённый...» .
Тургенев в «Рудине» представил собственную трактовку сюжета об Агасфере. До времени скрытое в подтексте религиозно-философское наполнение романа в финале прорывается на поверхность, являя себя в христианской концепции мира и человека: «Все мы под Богом ходим» (6, 367). О действии Высшего Промысла в человеческой судьбе напоминает Лежнев в прощальной беседе с Рудиным: «А почему ты знаешь, может быть, тебе и следует так вечно странствовать, может быть, ты исполняешь этим высшее, для тебя самого неизвестное назначе-ние» (6, 367). «Высшее» назначение грешника Агасфера не только в том, что он вечно несёт своё наказание, но и в том, что тем самым он вечно свидетельствует о Боге. Также Рудин, ни разу не упоминая имени Христа, в моменты душевного подъёма, высокого вдохновения невольно – «для него самого неожиданно» (6, 269) – становится провозвестником Божествен-ных установлений: «казалось, его устами говорило что-то высшее»; «Рудин говорил о том, чтó придаёт вечное значение временной жизни человека» (6, 269). Он признаёт, что сознание «быть орудием тех высших сил должно заменить человеку все другие радости» (6, 270).
Мотив бесприютности и скитаний не как «охота к перемене мест», но именно как нака-зание за грех, восходящий к Агасферу и укоренённый в более древнем библейском образе Каина, – один из ведущих в мотивном комплексе, формирую¬щем образ Рудина. Тема выстраи-вается исподволь, однако неизменно сопутствует главному герою, начиная с его первого появления на страницах романа. В портретном описании при знакомстве с Рудиным проступа-ют некоторые внешние черты израильтянина Агасфера: «курча¬вый, смуглый» – будто выжжен-ный солнцем библейской пустыни странник в потрёпанной одежде: «Платье на нём было не ново и узко, словно он из него вырос» (6, 258).
Исследователями давно замечено, что облик героя слагается из разнородных черт . Ещё один диссонанс в ряду противоречий – смех Рудина: «Когда он смеялся, лицо его принимало странное, почти старческое выражение» (6, 274). Эта «странность» – приметы дряхлости в нестаром человеке – намекает на некую «вневременность», «вечность» образа.
Мастер «тайной психологии» – Тургенев умеет передать внутреннюю жизнь персонажа, заостряя внимание на внешних проявлениях духовной, душевно-эмоциональной сферы: мимике, жесте, взгляде, звуке голоса и т.д. Поза Рудина в светской гостиной красноречиво указывает не только на его внутреннее состояние, но и содержит намёк на судьбу героя. Он сидит, «держа шляпу на коленях» (6, 259). Это не просто жест неловкого смущения – показа-тель того, что незваный гость не может почувствовать себя свободно, как дома. Здесь вербально не выраженное указание на привычку к скитаниям как образу жизни: в любой момент Рудин готов сорваться с места, откланяться, уехать.
Он всегда в пути, и в гостиной Дарьи Михайловны оказался также случайно, проездом, с дороги. Его внезапное появление (ожидали другого гостя) предваряет «стук экипажа» (6, 258). Драматическую развязку свидания с Натальей у Авдюхина пруда сопровождает «лёгкий стук беговых дрожек» (6, 326) – как предвестие того, что Рудин вынужден будет вскоре поки¬нуть дом Ласунской: «Он уезжает… Ну! дорога скатертью» (6, 330). Впоследствии характерные звуки дороги – отрывистое позвякивание бубен¬чиков, стук колёс – «небольшого тарантаса» (6, 258), «плохенькой рогожной кибитки» (6, 351) и, наконец, «телеги» (6, 353) – устойчивый атрибут героя-путника. К тому же перемена вида дорожных экипажей наглядно свидетельству-ет о том, что с годами странник, нигде не нашедший себе места, не сумевший применить себя ни к какому делу, попадает всё в более стеснённые жизненные обстоятельства, бедственное – вплоть до нищеты – положение.
Телега становится не только метафорой судьбы героя, но и философской универсалией – воплощением жизни человека, бредущего своим путём к последнему пристанищу – смерти. По догадке В.М. Марковича, «детали дорож¬ной сцены (начиная с «седого мужичка» на облучке, погоняющего тройку лошадей) отчётливо соотносятся с мотивами пушкинской «Телеги жизни».
Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка,
Ямщик лихой, седое время
Везёт, не слезет с облучка…» .
В универсально-философской многослойности романа угадываются и другие поэтические аллюзии сходного лирико-символического плана. Агасферовские мотивы в жалобах Рудина: «мне уже наскучило таскаться с места на место. Пора отдохнуть» (6, 282); «Мне остаётся теперь тащиться по знойной и пыльной дороге, со станции до станции, в тряской телеге… Когда я доеду, и доеду ли – Бог знает…» (6, 306) – соотносятся также с «Дорожными жалобами» Пушкина:
Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил .
Ассоциативные образные связи с Пушкиным тем более важны, что имя поэта и его твор-чество входят в роман как один из важных ценностных критериев. С любовью выписывая глубокую и поэтичную натуру Натальи Ласунской – первой в галерее «тургеневских девушек», автор упоминает, что «она знала наизусть всего Пушкина» (6, 280). Волынцев, например, при всём благородстве своего характера, не обладает эстетической отзывчивостью: «к литературе влечения не чувствовал, а стихов просто боялся. "Это непонятно, как стихи”, – говаривал он» (6, 313). Неслучайно поэтому Наталья испытывает к влюблённому в неё Волынцеву лишь дружеское расположение. Рудин же увлекает девушку, в том числе, своей склон¬ностью к поэтизации жизни: «Поэзия – язык богов. Я сам люблю стихи. Но не в одних стихах поэзия: она разлита везде, она вокруг нас… Взгляните на эти деревья, на это небо – отовсюду веет красо-тою и жизнью» (6, 281 – 282). В своих речах сам Рудин умеет возвыситься «до поэзии» (6, 269). Тургенев доверяет герою собственные сокровенные мысли, выраженные в афористической форме: «где красота и жизнь, там и поэзия» (6, 282). Рудин, конечно, выделяется на фоне обывательского окружения. В нём нет ничего зоологического, как в «доморощенном Мефисто-феле» Пигасове (автор отмечает его «лисье личико»), дамском угоднике и шпионе Пан¬далевском (если разложить фамилию на составляющие, получится «панда» – травоядный зверь и хищный «лев» – охотник за добычей), или приземлённого («мучной мешок» Лежнев, занятый хозяйствованием в своём имении, при всей человеческой порядочности утратил юношескую окрылённость). Рудину же, как перелётной птице, необходим простор.
Мотив вечных скитаний находит подкрепление и в предыстории Рудина: «Я родился пе-рекати-полем <…> Я не могу остановиться» (6, 366). С раннего детства – после смерти отца – он рос и воспитывался вне дома, у чужих людей, за чужой счёт. В сюжетном развитии действия Рудин, обласканный Ласунской, временно «царит» «великим визирем» (6, 285) в её доме, в сущно¬сти оставаясь всё на том же унизительном положении приживальщика, которого «роняют <…>, как перчатку после бала, как бумажку с конфетки» (6, 335), когда он становится неугодным. Контраст тем более велик, что Рудин стремился выглядеть, «как путешествующий принц» (6, 267), а с ним обошлись, как с бездомным бродягой. В который раз «гонимый миром странник» лишается временного пристанища: «надеялся, что нашёл хотя временную при-стань… Теперь опять придётся мыкаться по свету» (6, 338). Рудину даже не дано времени на сборы и прощание: «Он наскоро уложился»; «стал торопливо прощаться со всеми. <…> его как будто выгоняли» (6, 335). Он покинул дом Дарьи Михайловны так же внезапно и стремитель-но, как и появился в нём: «Он проворно сбежал с лестницы, вскочил в тарантас» (6, 335). Скандинавская легенда, рассказанная героем в первый вечер у Ласунской: «птичка, как человек в мире: прилетела из темноты и улетела в темноту» (6, 269), – явилась аллегорией его собст-венной судьбы. Образно говоря, Рудин прилетел из темноты и улетел в темноту – в неизвест-ность, недолго побыв «в тепле и свете» (6, 270). В то же время здесь представлена метафора человеческой души. Та «темнота», откуда она вылетает и куда улетает, непостижима для земного разума, недоступна физическому зрению.
Открытый писателем в его первом романе образ одинокой птицы без гнезда как символ трагизма земной жизни человека: «наша жизнь быстра и ничтожна <…> в самой смерти найдёт он свою жизнь, своё гнездо» (6, 270) – стал философской универсалией и прошёл через всё тургеневское творчество, обретя своё завершение в прощальном цикле «Стихотворений в прозе»: «Устала бедная птица… Слабеет взмах её крыльев; ныряет её полёт. Взвилась бы она к небу… но не свить же гнезда в этой бездонной пустоте!» (13, 205). Порыв к небу остаётся бесплодным, поскольку небесная высь рефлексирующему сознанию представляется трагически опустошённой. Точно так же трагизм жизни Рудина заключается в том, что «замечательно умный» герой – «в сущности пустой» (6, 293). Такие люди неспособны почувствовать себя «как бы живыми сосудами вечной истины» (6, 298). Рудин – «сосуд скудельный», не наполненный Божественной истиной «Наполняющего всё во всём» (Ефес. 1: 23).
Извечный вопрос об истине, ответа на который допытывался Понтий Пилат у Христа: «Что есть истина?» (Ин. 18: 38), – в тургеневском романе формулируется предельно заострён-но, путём троекратного повтора: «а истина – что такое истина? Где она, эта истина? <…> Я спрашиваю: где истина?» (6, 266).
В споре с Пигасовым Рудин берётся с видом всезнания толковать о необходимости «быть и жить в истине» (6, 266), однако он столь же далёк от неё, как и его оппонент – скептик и мизантроп. Рудина просят обратить «старого грешника» Пигасова (6, 266) «на путь истины» (6, 265). Но герой никоим образом не соотносится с Иоанном Предтечей, который призывал «приготовить путь Господу», «прямыми сделать стези Его» (Мф. 3: 3). Рудин не ведает ни истины, ни истинного пути. Вдаваясь в «метафизические тонкости» (6, 261), он не постигает главного: что истина – Сам Христос, сказавший: «Аз есмь Путь, и Истина, и Жизнь» (Ин. 14: 6); «Я на то родился и пришёл в мир, чтобы свидетель¬ствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего» (Ин. 18: 37). Рассуждая о стремлении «к отысканию общих начал в частных явлениях» (6, 261), философствующий герой не доходит до главного и основного «общего начала» всех начал – «Бога живого» (2-е Коринф. 6: 16), «В Котором сокрыты все сокровища премудрости и ведения» (Колос. 2: 3), ибо «Он есть прежде всего, и всё Им стоит» (Колос. 1: 17).
«Проклятым философом» (6, 328) назвал Рудина честный и прямой Волынцев. От подоб-ных «философов» предостерегает Апостол Павел: «Смотрите, (братия), чтобы кто не увлёк вас философиею и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу» (Колос. 2: 8). Именно «пустым обольщением» цветистой фразы увлекал Рудин Наталью, пока не наступило её прозрение: «от слова до дела ещё далеко» (6, 324).
У Рудина нет прочной духовной опоры. Он сравнивает себя с надломленной яблоней: «она сломилась от тяжести и множества своих собственных плодов». «Она сломилась оттого, что у ней не было подпоры» (6, 290), – возражает Наталья. Вседержительная опора обретается верой: «Аз есмь Альфа и Омега, начало и конец, говорит Господь, Который есть и был, и грядет, Вседержитель» (Откр.1: 8).
По суждению Рудина, «если у человека нет крепкого начала, в которое он верит, нет поч-вы, на которой он стоит твёрдо, как может он дать себе отчёт в потребностях, в значении, в будущности своего народа? Как может он знать, что он должен сам делать, если… » (6, 263). Запинка, прервавшая эту рудинскую тираду, многозначительна: у героя-скитальца нет веры, а значит – нет ни крепкого начала, ни корней, ни почвы, ни родины. Погружённый «в германский романтический и философский мир» (6, 289), он не способен к практическому деланию и лишь теоретизирует на почве отвлечённостей немецкой фило¬софии. Само «красноречие его не русское» (6, 293). В то же время для «будущности своего народа» нужны общие начала с ним, общий корень – не только «едиными усты», но и «единым сердцем».
Однако мысль Рудина не осердечена. Тогда как именно сердце – центр христианской ан-тропологии, куда, согласно учению православ¬ной аскетики о «самособирании», должны быть собраны и мысли, и чувства, и волевые устремления до времени «рассыпанного» человека . В христианской «антропологии цельности» сердце является проводником к Богу, средоточием даров Святого Духа. Ещё в первые века христианства святой Макарий Египетский призывал «собрать в любви ко Господу рассеянное по всей земле сердце». Исаак Сирин учил: «сердце обнимает в себе и держит в своей власти внутренние чувства. Оно есть корень, а если корень свят, то и ветви святы» .
«Умника»-Рудина, «как китайского болванчика, постоянно перевешивала голова. Но с од-ной головой, как бы сильна она ни была, человеку трудно узнать даже то, что в нём самом происходит» (6, 320 – 321), – замечает Тургенев. Герой тщетно надеется только на человече-ский ум, утверждая «веру в самих себя, в свои силы» (6, 263) и забывая, что есть «превосходя-щая разумение любовь Христова» (Ефес. 3: 19); «мир Божий, который превыше всякого ума» (Филипп. 4: 7). «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым, – наставляет Апостол Павел, – <…> Ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом, как написано: "уловляет мудрых в лукавстве их”. И ещё: "Господь знает умствования мудрецов, что они суетны”» (1-е Коринф. 3: 18 – 20).
В суетно-позёрской «проповеди» Рудина нет апостольского духа служения истине. При-зыв принести свою личность «в жертву общему благу» (6, 267) на деле остаётся пустословием самолюбивого фразёра, сосредоточенного только на своём «я». Ему не дано понять, что «стыдно тешиться шумом собственных речей, стыдно рисоваться» (6, 293). Пустая фраза без Бога заполняется в итоге противоположно направленной тёмной силой. Она словно персонифи-цируется в инфернальное существо, преследует героя, точно злой гений, и становится источни-ком гибели. В финале Рудин осознаёт: «Фраза точно меня сгубила, она заела меня, я до конца не мог от неё отделаться» (6, 365).
В безблагодатной фразе нет духовного горения. Хотя внешне Рудин может «разгораться», внутренне он остаётся «холоден, как лёд» (6, 293). Таким образом, мотив огня, сопутствующий герою, парадоксально антиномичен.
Сама фамилия «Рудин», содержащая образный намёк на огонь, этимологически много-значна и противоречива. Будучи производной от слова «руда» в значении «горная порода, содержащая металл», она указывает на силу и твёрдость. В то же время в русских говорах слово «руда» обладает большой смысловой объёмностью. Наиболее распространенное значение – «кровь». Мотив крови реализуется в трагических стихотворных образах призрака «с кровью на груди» (6, 300), «кровавых жизни незабудок» (6, 313), которые косвенно соотносятся с образом главного героя. В контексте романа – это также жертвенная кровь, пролитая Рудиным: «Пуля прошла ему сквозь самое сердце» (6, 368), – бесполезное жертвоприношение на оставленной баррикаде. В евангельском свете кровь указывает на неизмеримую духовную высоту самопо-жертвования Христа на Голгофе во искупление человечества: «сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая во оставление грехов» (Мф. 26: 28); «Кровь Иисуса Христа <…> очищает нас от всякого греха» (1 Ин. 1: 7).
Вместе с тем встречаются диалектные значения лексемы «руда» уже в отрицательной коннотации: «болотная ржавчина», «сажа», «замаранное пятно, грязь, чернота, особенно на теле, одежде, белье» . Сниженный мотив пятна, грязи от ползания по земле также обнаружива-ется в композиции образа Рудина – в антитезах и метафорах его последнего монолога о собственных «агасферовских» странствиях: «Сколько раз вылетал соколом – и возвращался ползком, как улитка, у которой раздавили раковину!.. Где ни бывал я, по каким дорогам ни ходил!.. А дороги бывают грязные» (6, 356).
В «Словаре живого великорусского языка» В.И. Даля «рудóй» (южн. зап.) – рыжий и ры-же-бурый, тёмно- и жарко-красный. Эти значения встраиваются в ассоциативный лексико-семантический ряд: «кровавый», «горячий», «жаркий», «огненный», «пламенеющий», «зной-ный» и т.д. Эти цвето- и светообразы также играют важную роль в формировании мотива Агасфера и в поэтике романа в целом.
Первоначальной заявкой рудинской темы звучат некоторые «не¬спокойные» ноты в уми-ротворённом пейзаже экспозиции: тихим летним утром вдруг пробегают волны «красноватой ряби» по «высокой зыбкой ржи» (6, 237). Метафорическим предварением главного героя, проспекцией его отношений с Натальей служит также «диспут» Липиной и Лежнева об огне:
«– <…> Вам всё огня нужно; а огонь никуда не годится. Вспыхнет, надымит и погаснет.
– И согреет <…>
– Да… и обожжёт» (6, 240).
С образом огня соотносятся мотивы свечи, лампады, костра, жáра, золы, пепла и некото-рые другие. В первый вечер у Ласунской проявляется тема огненной рудинской стихии: герой «разгорелся», говорил «горячо». Возникает ассоциативная связь с образом пылающего костра: «Все столпились в кружок около него» (6, 264). Рудин всех всколыхнул, оживил, как будто влил свежей крови. Более всех на «огонь» Рудина отзывается Наталья. Её «честная, страстная и горячая натура» (6, 294) внутренне созвучна этому «пламени». Сама она начинает «пылать» и «светиться»: «Наталья вся вспыхнула» (6, 307); «лицо покрылось алой краской, и взор её <…> заблистал» (6, 265). Ещё до драматического объяснения у Авдюхина пруда, когда героиня проявила решительность своей серьёзной натуры, именно её слово готово зажечь угасшего оратора, который «так безнадёжно махнул рукою и так печально поник головою» (6, 282). Настроения печали и безнадежности соприродны Агасферу, обречённому на безысходную вечную кару.
Рудин – в агасферовском ключе – вовсе не «костёр», а скорее «малая искра»; «блуждаю-щий огонёк». Если продолжить этот образно-семантический ряд, рудинский свет сопоставим со слабым свечением светлячка. Неслучайно в романе упоминается о другом насекомом – божьей коровке, которая с усилием взобралась «на конец былинки и сидит, сидит на ней, всё как будто крылья расправляет и полететь собирается – и вдруг свалится и опять полезет» (6, 358). Сходный рисунок поведения – в предсмертных мгновениях Рудина на баррикаде: он лез, «карабкаясь кверху и помахивая знаменем и саблей» (6, 368). Тело погибло, но душа возне-слась в небо, как в фольклорных заклинаниях о «божьей коровке», ко Христу – истинному пастырю «божьих коровок» – душ человеческих.
Подлинный духовный огонь представлен в романе в плане ретроспекции. Он горел в По-корском, который и в окружающих умел вдохнуть «огонь и силу» (6, 298). Рудина же «никто не любил <…> Его иго носили» (6, 297). В отличие от Покорского, он не «Пылал полуночной лампадой Перед свя¬тынею добра…» (6, 296).
Тургенев прибегает к христианской образности и церковной стилистике, от лица Лежнева повествуя о студенческом кружке Покорского: «с каким-то священным ужасом благоговения <…> чувствовали себя <…> призванными к чему-то великому» (6, 298); «я совсем переродился: смирился, расспрашивал, учился, радовался, благоговел – одним словом, точно в храм какой вступил» (6, 299). В этом «храме» раздумья о судьбах мира, «о будущности человечества» были нераздельно слиты с мыслями «о Боге, о правде» (6, 299). Справедливое общество, счастливая будущность невозможны без Христа, без исполнения новозаветных заповедей. Безбожный прогресс, лукаво надуманные человеческие законы и установления ведут лишь к внешним усовершенствованиям материальной стороны мира и одновременно к духовному оскудению и нравственному одичанию. Вот почему все преобразования, за которые брался «прогрессист» Рудин, потерпели крах. «Святыня добра» и деятельной любви к людям была ему неведома. Его запал бесплодно угас: «уже всё кончено, и масла в лампаде нет, и сама лампада разбита, и вот-вот сейчас докурится фитиль…» (6, 365).
Актуализирована внутренняя параллель с Вечным жидом, наказанным за то, что не знал сострадания, любви к Богу и человеку, нарушив главные заповеди, о которых Христос возвес-тил искушавшему Его законнику-фарисею: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостью твоею. Сия есть первая и наибольшая заповедь. Вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. На сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Мф. 22: 37 – 40); «иной большей сих заповеди нет» (Марк. 12: 31). Агасферовский грех Рудина в том, что он нарушает эти главные заповеди, из которых вырастают все другие христианские установления. Отрекаясь таким образом от Христа, он невольно принимает сторону противника Бога – сатаны, становясь его слепым орудием. Многие действия Рудина, помимо его собственной воли, уподобляются дьявольским козням. Так, с холодным разъедающим рационализмом он разрушает юношескую любовь Лежнева, разъединяет влюблённых («диаболос» в переводе – «разделитель»); распоря-жается чужими тайнами, «как своим добром» (6, 315); чудовищно обходится с матерью; бессердечен в отношениях с Натальей, сам не зная, зачем он её увлёк. Подобно врагу рода человеческого – охотнику за людскими душами, Рудин поневоле выступает как ловец «моло-дой, честной души» (6, 309). Смутный намёк на бесовские проявления его натуры – в пигасов-ском уподоблении Рудина хвостатому существу: «все судят о ваших достоинствах по хвосту» (6, 309). Наконец, Волынцев в сердцах заявляет об инфернальности сил, управляющих Руди-ным: «с какого дьявола вам вздумалось ко мне с этим известием пожаловать?» (6, 315).
Прежде всего к самому Рудину относятся слова, сказанные им о Лежневе: «мало истины, мало любви» (6, 278). Подобно тому, как Агасфер оттолкнул Христа, не дав Господу даже временного пристанища, Рудин отталкивает искреннее чувство Натальи, не впуская любовь в свою душу. Он убеждён, что для любви нет места в современном мире: «кто любит в наше время? кто дерзает любить?» (6, 291). Неприкаянность Рудина становится наказанием и за отвергнутую любовь девушки, и за неумение и нежелание любить ближнего. По сути то и другое требуют «надломить упорный эгоизм своей личности» (6, 267). Однако этот рудинский призыв в его собственной жизни не выходит за пределы фразёрства. Беда тургеневского героя в том, что «охотно и часто» говоря о любви, он «не довольно уяснил самому себе трагическое значение любви». По его же словам, надо было «поглубже зачерпнуть» (6, 291).
«Глубочайший смысл жизни», все глубины бытия указаны в Новом Завете. В евангель-ском смысле человек, закрытый для любви, не впускает в душу самого Христа; неспособность к любви равносильна отторжению от Бога. Священное Писание преисполнено темой любви; более того – свидетельствует о любви как сущности Бога: «Бог есть любовь, и пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нём» (1-е Ин. 4: 16). К милосердной – Божеской – любви настойчиво призывали человечество Апостолы: «Возлюбленные! Будем любить друг друга, потому что любовь от Бога, и всякий любящий рождён от Бога и знает Бога» (1-е Ин. 4: 8). Соответственно: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (1-е Ин. 4: 8). В самоотверженной любви к ближнему – прообраз всеобъемлющей жертвенной любви Христа. Отделяя праведников от грешников, Христос говорит «тем, которые по левую сторону: "идите от меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его: Ибо Я алкал, и вы не дали Мне есть; жаждал, и вы не напоили Меня; был наг, и не одели Меня; болен и в темнице, и не посетили Меня”. Тогда и они скажут Ему в ответ: "Господи! Когда мы видели Тебя алчущим или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе?” Тогда скажет им в ответ: "истинно говорю вам, так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне”. И пойдут сии в муку вечную, а праведники в жизнь вечную» (Мф. 25: 41– 46).
Странствования Рудина вызваны не столько внешними причинами, сколько его внутрен-ним состоянием: безлюбовным отношением к жизни, за которое неизбежно наступает расплата. Неспособный к любви Рудин несёт агасферовское наказание: «Маялся я много, скитался не одним телом – душой скитался» (6, 356). В эпилоге появляется мотив скитальческой судьбы как устрашающей кары, возмездия, таинственного проклятия Вечному жиду: «едва успею я войти в определённое положение, остановиться на известной точке, судьба так и сопрёт меня с неё долой… Я стал бояться её – моей судьбы... Отчего всё это?» (6, 364).
В финале даётся ответ на роковой вопрос, наступает запоздалое прозрение. Герой тоскует по не реализованному им идеалу деятельной любви: «Слепую бабку и всё её семейство своими трудами прокормить <…> Вот тебе и дело» (6, 365). На возражение Лежнева: «но доброе слово – тоже дело» – Рудин «тихо покачал головой» (6, 365). Его слово не стало делом. Он не исполнил завета о слове-служении: «Говорит ли кто, говори, как слова Божии; служит ли кто, служи по силе, какую даёт Бог» (1-е Петра. 4: 11). Блистая «музыкой красноречия», Рудин самолюбиво забывал о Божественной сущности Слова: «и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин. 1: 1); «слово Твоё есть истина» (Ин. 17: 17). Творящее, творческое слово, равнознач-ное делу, должно приближать к Богу, а не отдалять от Него. Облекаясь в роль оратора, Рудин пренебрёг новозаветной заповедью: «Более же всего облекитесь в любовь» (Колос. 3: 14).
В противовес лесковскому «Очарованному страннику», нашедшему своё призвание в пра-ведном служении Богу и своему народу, Рудин – странник разочарованный. Скиталец без Бога не «очарованный странник», а Вечный жид. Его неприкаянный дух «летает» в пустоте, точно пугающее привидение: «очутился опять лёгок и гол в пустом пространстве. Лети, мол, куда хочешь…» (6, 359).
Смутно намеченный при первом появлении Рудина образ пустыни в конце романа усили-вается, вырастает в метафору опустевшей, выжженной дотла жизни героя. Его кибитка еле тащится «в самый зной» (6, 351), «измученные лошадёнки кое-как доплелись» (6, 352), и сам Рудин подобен заезженной понурой кляче – опустошённый, без сил, без чувств, без интереса к жизни: «Он сидел, понурив голову и нахлобучив козырёк фуражки на глаза. Неровные толчки кибитки бросали его с стороны на сторону. Он казался совер¬шенно бесчувственным, словно дремал» (6, 351). «Когда же это мы до станции доедем?» (6, 351), – вопрошает Рудин возницу. По всей видимости, до своей станции, до своего земного приюта Агасфер не доберётся никогда.
Эпилог содержит намёк на то, что Рудин – явно в оппозиции к политической власти, не своей волей едет (скрытое указание и на автобиографический момент: Тургенев создавал свой роман, будучи высланным из столицы на жительство в его имение Спасское-Лутовиново Орловской губернии): «Меня отправляют к себе в деревню на жительство» (6, 355). Но он и не под властью Христа, тогда как всякая власть, подменяющая законы Божеские лукавыми человеческими, есть зло.
Амбивалентность огненной энергии обнаруживает себя в смене колористической гаммы: «безбожный» огонь саморазрушителен, превращается в золу и пепел. Зной скитальческой жизни испепе¬лил яркие краски: читатель видит Рудина в «старом запылённом плаще», герой «пожелтел в последние два года; серебряные нити заблистали кой-где в кудрях, и глаза, всё ёще прекрасные, как будто потускнели <…> Платье на нём было изношенное и старое» (6, 353). В сцене прощальной встречи с Лежневым Рудин «почти совсем седой и сгорб¬ленный» (6, 354).
В финале романа отчётливо звучит покаянный мотив страдания и смирения: «было что-то <…> грустно-покорное в его нагнутой фигуре» (6, 353). Герой всё более и более сгибается под тяжестью своей судьбы: «нагнутый», потом «сгорбленный» и, наконец, склонённый в послед-нем предсмертном поклоне: «повалился лицом вниз, точно в ноги кому-то поклонился» (6, 368).
Апофеозом «огненной» темы становится «знойный полдень» (6, 368) на баррикаде в Па-риже, где происходит своего рода «самосожжение» Рудина. Он окружён настойчивым мелька-нием красного цвета, точно языками пламени: красный шарф, красное знамя. В герое не было внутреннего горения души и духа, и потому он испепелён огнём внешним. Эта жертва осталась напрасной и бесславной. Сбылось пророчество Рудина в его прощальном письме Наталье: «Я кончу тем, что пожертвую собой за какой-нибудь вздор, в который даже верить не буду» (6, 337). По слову евангелиста, только любовь «есть больше всех всесожжений и жертв» (Марк. 12: 33).
Типологическая близость персонажей-«скитальцев» в финале тургеневского романа обо-рачивается их расхождением. Вечный жид осуждён на неприкаянное бессмертие как наказание и проклятие. «Духовный скиталец» Рудин в смерти обрёл своё последнее прибежище. Смирён-ный в искупительном поклоне, герой невольно-неосознанно поклонился Богу, Родине, своему народу. Рудин очищен от греха – по апостольскому слову: «А теперь во Христе Иисусе вы, бывшие некогда далеко, стали близки Кровию Христовою» (Ефес. 2: 13).
Актуализация параллели образа Рудина с Агасфером предоставляет возможность установ-ления диалогической соотнесённости романа с христианским евангельским контекстом. Евангельский текст является скрытым импульсом, уводящим в метафизические глубины тургеневского произведения; придаёт ему религиозно-философскую универсальность, позво-ляющую выявить актуальные проблемы современности, обратиться к вечным вопросам бытия. Исследование символико-философской «запредельности» романа помогает точнее определить религиозно-нравственную позицию автора. В эпилоге звучит глубоко прочувствованное лирическое слово Тургенева, которое открыто облекается в форму горячей молитвы к живому милосердному Богу: «И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам!» (6, 368).
Первый тургеневский роман явился в какой-то мере самопредсказанием. Писатель словно предчувствовал собственную скитальческую судьбу «на краю чужого гнезда», кончину на чужбине во Франции, вдали от Родины, от своего родового «дворянского гнезда». Незадолго до смерти он передал прощальный поклон родным местам через своего друга и земляка, поэта Я.П. Полонского, будучи не в силах сам поклониться своим любимым «дому, саду <…> дубу, родине», которую ему уже больше не суждено было увидеть.

Примечания
Тургенев И.С. Полн. собр. соч. и писем: В 28 т. М.; Л.: АН СССР, 1960 – 1968. Сочине-ния: В 15 т. Т. 6. С. 367. В дальнейшем сочинения Тургенева цитируются по этому изда-нию с указанием тома и страницы.
Жуковский В.А. Полн. собр. соч.: В 3 т. СПб., 1906. Т. 2. С. 477.
См.: Бялый Г.А. Тургенев и русский реализм. М.; Л.: Сов. писатель, 1962. С. 79.
Маркович В.М. И.С. Тургенев и русский реалистический роман XIX века (30 – 50-е го-ды). Л.: ЛГУ, 1982. С. 123.
Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. М.: ГИХЛ, 1959. Т. 2. С. 305.
См.: Хоружий С.С. После перерыва. Пути русской философии. СПб.: Алетейя, 1994.
Исаак Сирин. Слова подвижнические. М., 1993. С. 24.
См.: Виноградов В.В. История слов. М.: Институт русского языка РАН, 1999.

Алла Анатольевна Новикова-Строганова, доктор филологических наук, профессор г. Орёл
Категория: Люди искусства | Добавил: rys-arhipelag (28.10.2010)
Просмотров: 1372 | Рейтинг: 3.5/2