Антология Русской Мысли [533] |
Собор [345] |
Документы [12] |
Русская Мысль. Современность [783] |
Страницы истории [358] |
* * *
По поводу речи Достоевского о Пушкине, в которой Достоевский рисовал идеал человеческой гармонии и восхвалял Пушкина как выразителя воплощаемого русским человеком "всечеловечества", Леонтьев выдвигал со своей стороны необходимость следовать смиренно учению Церкви православной и веровать вместе с нею в то, что мир, лежащий во зле, сам, своими силами этого зла не может преодолеть и что вместе с тем Спаситель не только не обещал водворения на земле царства любви и справедливости и наступления всечеловеческой гармонии, но, напротив того, предрекал оскудение любви пред концом мира. Что же касается любви, то Леонтьев напоминал, что если под нею понимать не бесконечно разнообразную гамму чувств человеческих, а то святое чувство, которое составляет корень и венец христианства, то обретение этой любви есть трудный подвиг приближения к идеалу недостижимому и непостижимому, опять-таки опирающийся всего прежде на послушание Церкви и являющийся высшей формой этого послушания.
"Многие проповедники, – говорит Леонтьев, – предпочитали удаление в пустыню деятельной любви; там они молились Богу сперва за свою душу, а потом за других людей; многие из них делали это потому, что очень правильно не надеялись на себя и находили, что покаяние и молитва, то есть страх и своего рода унижение, вернее, чем претензия мирского незлобия и чем самоуверенность деятельной любви в многолюдном обществе. Даже в монашеских общежитиях опытные старцы не очень-то позволяют увлекаться деятельной и горячей любовью, а прежде всего учат послушанию, принижению, пассивному прощению обид... И это все считается до невероятности трудным, в особенности для тех людей, которые воображают себя уже «смиренными» и в «миру», собственными усилиями, для монастыря подготовленными.
Да, прежде всего страх, потом смирение; или прежде всего – смирение ума... Такое смирение шаг за шагом ведет к вере и страху пред именем Божиим, к послушанию учению Церкви, этого Бога нам поясняющей, а любовь – уже после. Любовь кроткая, себе самому приятная, другим отрадная, все прощающая – это плод, венец..."
Сама эта любовь – настоящая, подлинная, церковно-христианская, а не "розовая", "сентиментальная", "гуманитарная" – есть в свою очередь целая лествица духовного восхождения. Шаг за шагом приводит эта бесконечно трудная и бесконечно длинная лествица к той "любви человечества о Боге, которой достигали столь немногие во все времена, да и то приблизительно, подобно тому как к квадратуре круга приближается подвижной многоугольник, к полному и неподвижному кругу Божественной чистоты".
* * *
Вернемся к поставленному нами выше вопросу. Так ли сильно отличается воспроизведенная нами в самых общих чертах точка зрения Леонтьева на соотношение страха и любви в деле спасения человека от учения церковно-православного?
Вдумаемся.
"И бесы веруют и трепещут"! Можно ли это страшное изречение применить хотя бы в минимальной доле к рассуждениям Леонтьева? Не думаем! Что означает трепет бесовский? Он предполагает сознательное восстание против Бога духов зла, которые, веруя в Бога и трепеща перед Его силой и славой, продолжают, по Божию попущению, сознательно воинствовать против Него. Возможен ли случай подобного состояния у человека? Возможен. Ведь и апостол с вышеприведенным речением обращается к человеку: он оценивает его веру, он сопоставляет именно ее с верой бесовской! Мысль апостола такова: мало верить – и бесы веруют и трепещут! Позволительно формулировать и иначе ту же мысль: горе тому человеку, который способен, даже и веруя, испытывать трепет бесовский, то есть трепет страха перед Божьими силой и славой, сопровождающий, однако, сознательное противопоставление себя Богу, сознательный бунт против Него. Верую, трепещу – все же бунтую, прилепляясь к войску сатанинскому и с ним отождествляясь. Такое состояние человека содержит, надо думать, тот грех против Духа Святого, который, по слову евангельскому, не прощается человеку ни в сем веке, ни в будущем. Не прощается почему? Потому же, почему немыслимо обращение на путь Света бесплотных детей сатанинской тьмы, духов злобы поднебесной. Пред нами некая страшная тайна абсолютного самоутверждения Зла, уже неспособного обратиться к добру...
Можно ли найти в литературных утверждениях, в дружеских признаниях, в самой установке осознания Леонтьева хотя бы малейший намек на переживание им подобного "страха"? Нет! Напротив того, страх перед сатаной, перед его царством, перед грехом и смертью потрясает Леонтьева. Когда Леонтьев говорит: "Боюсь Церкви", это означает, в сущности: "Боюсь себя, гнездящегося во мне греха, боюсь гибели и смерти – и бегу к Церкви". Этот страх хочет привить Леонтьев и всякому человеку во имя спасения его души от геенны огненной. Это страх не бесовский, а страх Божий, страх перед перспективой отпадения от Бога.
Если упраздняется упрек Леонтьеву в проповеди им будто бы страха бесовского (с достаточной ясностью, как мы помним, формулированный князем С. Н. Трубецким), то надо признать положение "обвиняемого" уже благополучным, ибо все остальные виды страха допустимы как орудия спасения человека и приемлются Церковью.
Путь спасения человека есть, по учению Церкви, путь послушания. Первой ступенью лествицы послушания и является страх Божий.
"Вначале, – говорит митрополит Филарет, – человек жил, как сладкою пищею, послушанием любви к Богу всеблагому и всесовершенному. Но после того как сию блаженную жизнь отравил он вкушением запрещенного, ему нужно, как врачество, иногда не без горечи употреблять послушание страха перед Богом, праведным Судией, а потом послушание веры в Бога и Христа – Помилователя, Исцелителя и Спасителя, дабы наконец по мере исцеления вновь питаться сладкою бессмертною пищею – послушанием любви".
Любовь есть, таким образом, лишь высшая ступень лествицы послушания: она есть признак состояния "сыновства", достичь которого можно, лишь пройдя оба низших состояния: "рабства" и "наемничества". Соотношение этих трех состояний так изъясняется митрополитом Филаретом:
"Любовь к Богу все обращает в средства к нашему спасению и блаженству, без нее все средства не достигают цели. Не будет светить светильник без елея, и молитва не озарит духа без любви. Не взыдет без огня курение кадила; и молитва без любви не взыдет к Богу.
Что сказать о побуждениях к добродетели, которыми заменяют любовь не познавшие силы ее, – о страхе суда и надежде воздаяния? Подпоры, необходимые для созидающих дом душевный: но не на них лежит высота и красота здания духовного. Работающий из страха есть раб; трудящийся за воздаяние есть наемник. «Раб, – говорит Иисус Христос, – не пребывает в дому во век (можно присовокупить: и наемник), ибо только сын пребывает вовек» (Ин. 7, 35).
Христиане! Бог влечет нас в любовь Свою более, нежели одной заповедью, одним повелительным изъявлением Своей воли; Он лучше нас ведает, что любовь не приобретается одними повелениями. Он ищет любви нас, грешных и недостойных, Своей святой и высочайшей любовью..."
Высшей формой такого "послушания любви" является преданность Богу, которую митрополит Филарет определяет так: "Преданность Богу есть такое расположение духа, по которому человек всего себя, все, что ему принадлежит, все, что с ним случиться может, предоставляет воле и провидению Божию, так что сам остается только стражем своей души и тела как стяжания Божия... Преданность Богу, – продолжает он, – есть самая крепкая и действенная молитва. Преданность Богу есть и начало, и совершение христианства и вечного спасения".
"Преданностью Богу" как бы замыкается путь возвращения к Богу отпавшего от Него человека.
"Некогда первый человек блаженствовал. Почему? Потому что последовал всеблагой воле Божией. Он пал с высоты своего блаженства. Каким образом? Его воля отпала от воли Божией и впала в чувственные пожелания. Преслушание, грех, смерть – это звенья одной цепи; взявшийся за первое звено влечет сам к себе последнее. Надобно ли врачевать от всеобщей смертоносной болезни человечество – можно догадаться, что весьма нужный врачебный прием должно составлять то качество, утрата которого была началом болезни, то есть послушание".
Высшей, верховной формой послушания и является преданность Богу, совершенная степень сыновства Богу, прилепляющая человека к Богу неотделимо узами Божественной любви, той совершенной любви, которая, по слову апостола любви, "изгоняет страх".
У того, кто достиг такого состояния, в сердце воцаряется Христос: близость Его становится непосредственно ощутимой.
"Господь так постоянно близок к нам, что ближе окружающего нас воздуха, ближе одежды нашей, ближе, наконец, самого нашего тела: Он в нашей душе", – говорил о. Иоанн Кронштадтский. В дневнике его немало находим мы записей, где проявляется и славословится эта благодатная близость Бога к человеку. Радость о Боге присуща и всем Божиим человекам. Вот пример из творений святого Димитрия Ростовского, от которого сохранилось немало подобной настроенностью проникнутых "стихословий любезного к Богу беседования":
"Прибежище, стена и заступление мое, Ты един! Сам да будеши, Господи, пристанище и утешение мое, Твоя Божественная любовь; Ты бо един ми еси, Господи, Ты же и сила; Ты ми есть Бог! Ты же радование. Ты еси моя слава и велелепие, Ты еси моя похвала и упование. Весь еси желание, весь еси сладость, о Боже мой; пребываеши бо весь во веки вечные, никогда не изменяясь. Ты един утешение и вечное наслаждение да будеши, Господи, радость же и веселие, пресвятая Твоя Божественная любовь. Сего ничто лучше и честнейше ни на земле, ни на небеси да имам, еже ми паче всех сокровищ да будет честнейшее, паче многоценных адамантов дражайшее. Паче сего ничтоже вяще да вожделею, паче сего ничтоже вяще да взыщу, но сим единым доволен буду во веце сем, паче же в грядущем".
"Мысленными очами сердца вижу я, как мысленно вдыхаю в сердце мое Христа, как Он входит в него и вдруг успокаивает и услаждает его. О, да не пребуду я один без Тебя, Жизнодавца, дыхания моего, радования моего! Худо мне без Тебя!" – восклицает о. Иоанн Кронштадтский.
А вот как то же состояние ощущения Христа в сердце описывает известный "Странник", автор столь поучительных и благодатных "откровенных рассказов":
"Молитва сердца столько меня услаждала, что я не полагал, есть ли кто счастливее меня на земле, и недоумевал, какое может быть большее и лучшее наслаждение в царствии небесном. Не токмо чувствовал сие внутри души моей, но и все наружное представлялось мне в восхитительном виде и все влекло к любви и благодарению Бога; люди, дерева, растения, животные – все было мне родное, на всем я находил изображение имени Иисуса Христа. Иногда чувствовал такую легкость, как бы не имел тела, и не шел, а как бы отрадно плыл по воздуху; иногда входил весь сам в себя и ясно видел все мои внутренности, удивляясь премудрому составу человеческого тела; иногда чувствовал такую радость, как будто сделан я царем, и при таковых утешениях желал, когда бы Бог дал скорее умереть и изливаться в благодарности у подножья Его в мире духов".
Надо ли говорить, что подобных славословий и признаний мы не найдем в писаниях Леонтьева? Но, с другой стороны, дает ли это нам право утверждать, что ни в какую минуту его жизни не были доступны Леонтьеву подобные духовные утешения? Отнюдь нет – тем более что, как учили святые отцы, нередко Бог Свои благодатные дары изливает на верных рабов Своих только ко времени расставания души с телом. Существенно для нас в данный момент не то, сподобил Бог или нет Леонтьева вкусить этих высших даров Своей благодати, а то, что писаниями своими Леонтьев отнюдь не отвергал возможность таковых, и притом именно как обнаружение высшего доступного человеку приближения к любви Божественной. Прямая же задача Леонтьева, вытекавшая из его личного душевного опыта, была иной: свою интеллектуальную гордыню, свою плотскую страсть, свою необыкновенную, до тонкости развитую "похоть очес", неотделимую от присущего ему гениального дара эстетического видения действительности, обрывать неустанным памятованием телесной и духовной гибели, лечить свою греховную природу страхом перед зияющей бездной сатанинской и дисциплинировать свой дух школой строгого церковного послушания.
Пусть в писаниях Леонтьева вплоть до последнего времени прорываются ноты нехристианские и даже противохристианские; пусть в своем пафосе страха Господня Леонтьев готов если не забыть, то преуменьшить значение любви, упуская из виду или недостаточно подчеркивая то, что если, по греховности человеческой природы, во всяком чувстве любви должен присутствовать страх, то, по богоподобию человека, во всяком страхе человека, Бога ищущего, не может не присутствовать чувство любви, хотя бы и в виде зародышевом и заглушенном. В целом писания Леонтьева являют твердое и сознательное прославление подвига церковно-православного послушания – в том самом смысле, который придается этому понятию митрополитом Филаретом.
"Послушание по имени своему есть последование тому, что слышим как наставление или как повеление. Но в высшем, существенном, духовном значении под именем послушания, – говорит московский святитель, – разумеется последование воли человеческой, как сотворенной и зависимой, воле Божией, как творческой и вседержавной..."
По своему внутреннему смыслу и содержанию подвиг беспрекословного послушания Церкви, наложенный на себя Леонтьевым, был вызван именно желанием, готовностью, потребностью его свою волю полностью подчинить воле Божией. К этому же зовет других и проповедь его, и странно было бы выражать претензию против того, что писания его, в которых отразилась эта его всежизненная устремленность, не являются бесстрастными страницами Добротолюбия, а продолжают быть пусть христиански-православно одухотворенной, но все же публицистикой, страстной, блестящей, увлекательной, гениально-парадоксальной...
Но именно потому, что писания Леонтьева не духовно возвышенные, бесстрастные поучения Добротолюбия, отражающие в зеркале Вечной Правды греховные свойства природы человека, а гневная публицистика, они и приобретают характер очередного, к моменту дня относящегося, срочного, ударяющего по воображению предостережения против некоего висящего над миром злободневной угрозой соблазна. Писания Леонтьева не просто исповедь или поучение, а активная борьба с наседающим злом и страстная проповедь, обращенная к людям, с призывом подумать о непосредственно грозящей им гибели и, пока не поздно, обратиться на путь спасения.
* * *
Тут мы естественно переходим к оценке того упрека, который прозвучал как в вышеприведенных словах архимандрита Антония, так и в словах о. Г. Флоровского, – упрека в "трансцендентном эгоизме", по яркому выражению, вызывающе употребленному самим Леонтьевым, – то есть в распространении чувства себялюбия на устремление в мир потусторонний, на дело "личного спасения". "Личное спасение" – или "общее благо"?
Проблема эта гораздо сложнее, чем представлялось молодому архимандриту Антонию, как гораздо сложнее была и проблема личности Леонтьева, чем это ему тогда казалось. Показательно, что сам архимандрит Антоний гораздо позже, в бытность его уже архиепископом Волынским, принял участие в сборнике, посвященном памяти Леонтьева, и там отнесся к нему существенно иначе. Мне не довелось читать этой статьи знаменитого церковно-православного писателя, но из рецензий о сборнике я знаю, что к этому времени почтенный и прославленный архипастырь, имея перед собою данные, раскрывающие весь жизненный путь Леонтьева, а не случайные о нем личные впечатления, как то было раньше, готов был признать в нем "возвышенного, просвещенного христианина", причем вполне справедливо при этом полагал, что такого христианина "надо отыскивать во множестве его произведений", "а не учитывать ему всего там написанного". Если личность Леонтьева (по причинам, вполне психологически понятным) могла в глазах православного деятеля получить первоначально столь невыгодное для себя освещение, то по столь же понятным побуждениям могла вызывать недоверие и вся установка его аргументации, все его писательское дело. Внимание архимандрита Антония, в соответствии с этим двойным недоверием, было все поглощено критикой тех, кто, неправильно сужая идеал личного спасения, отстраняется от задачи спасения других. Забота автора была одна: изобличить претенциозную узость Леонтьева и иже с ним в понимании "личного спасения". Но достаточно стать на позицию иную, то есть задуматься над существом антитезы "личного спасения", то есть того "общественного блага", которое, в свою очередь, изобличал Леонтьев, – как сейчас же иной свет начинает падать на всю проблему в целом.
Действительно, архимандрит Антоний исходит из того, что под "общественным делом", бесспорно, разумеется спасение души остальных людей. Поскольку это действительно так, его аргументация является безупречной. Но разве аргументация Леонтьева, делающая столь решительное ударение на моменте личного спасения, исходит из этого? Нет! Она, как раз напротив, опирается на предположение о том, что люди озабочиваются служением такому общественному благу, которое не только не означает спасения душ остальных людей, но, наоборот, грозит гибелью даже и собственной душе борцов за такое общественное благо, лишенное всякого "трансцендентного" смысла и значения... Леонтьев тут и апеллирует к "трансцендентному" эгоизму, каковая апелляция может в других терминах, менее вызывающих, быть истолкована так: "Чем думать о том, как устроить общее благо на антихристианских, богопротивных началах, подумайте лучше, как добрые, церковные христиане, о собственной душе, которую вы обрекаете на гибель, подумайте о своей судьбе в Вечности, обернитесь на себя..." Памятуя что сам он излечился от тяготеющих над ним соблазнов страхом за свою судьбу в Вечности, Леонтьев и других людей хочет обратить к разуму призывом испугаться за себя в Вечности, не увлекаясь, в ущерб своему спасению, думой о других и об их устройстве в плане земного прогресса, застилающего саму мысль о Вечности. Не о том, следовательно, думал Леонтьев, говоря о "трансцендентном эгоизме", чтобы начало себялюбия перенести в план потусторонний, а о том, чтобы из плана "посюстороннего альтруизма" перенести внимание людей в план потусторонний – с оглядкой прежде всего на себя и на свою судьбу в Вечности...
Если так посмотреть на вопрос, то вся аргументация архимандрита Антония, равно как и аргументация о. Г. Флоровского, теряют свою заостренность против Леонтьева: дело не в том, в какой мере узко или тенденциозно понимается Леонтьевым проблема "личного спасения" (тут не в существе разногласие, а в нюансах чувств и в оттенках формулировки), а дело в том, что слишком внехристиански широко трактуется теми, против кого направлено острие леонтьевских афоризмов, понятие "общественного блага". Не земную категорию эгоизма хочет Леонтьев протащить в Вечность, а, напротив, со всей наглядностью показать земной и – поскольку ему придается характер абсолютного блага – богоборческий характер того альтруизма, который так настойчиво, но безосновательно хотят облагородить и освятить наименованием христианской любви.
Отдать душу свою за ближнего своего, погубить душу свою за Христа Спасителя и Его Евангелие – это действительно значит спасти душу свою; и против такого утверждения не погрешил ни в чем Леонтьев. Но служить земному счастью людей, забывая о судьбе своей души, – это значит отказаться от Христа, и прикрывание такой любви именем Христа есть ложь, обман, соблазн, против которых Леонтьев восставал со всей энергией своей правдолюбивой души и со всем темпераментом своей боевой натуры. Спасение своей души есть высшая ценность по сравнению с заботами о земном благе человечества – вот внутренний смысл леонтьевского афоризма о "трансцендентном эгоизме", поскольку ему присваивается характер общей нормы, а в таком освещении афоризм этот есть аксиома христианского сознания, затушевывание которой способно принести непоправимый вред каждой душе христианской.
Но леонтьевское выдвижение на видный план проблемы "личного спасения" в противовес общему благу может иметь и иной смысл, еще более, может быть, значительный и к настоящему времени еще более злободневный.
Здесь дело идет уже не о гуманитарном идеале, о демократии и прогрессе, с каковыми идеалами современного общества с таким неподражаемым пафосом и с такой сокрушающей силой убеждения боролся Леонтьев. Дело идет о том страшном, чем болели и духовный сокрушитель социализма Достоевский, и пламенный проповедник христианской свободы Владимир Соловьев и что нашло наиболее яркое и сильное выражение в религиозном философе, оставшемся Леонтьеву неизвестным, – Николае Федорове. Речь идет о соблазне подмены благоговейно-трепетного, бодрственного и трезвенного ожидания Страшного суда как преддверия Царства Славы, уготованного человечеству от века промыслом Господним и имеющего прийти в момент, не открытый никакому человеческому предвидению, ни даже высшим духам, предстоящим Престолу Божию, – подмена этого постоянного ожидания, которое должно составлять некий абсолютный фон всякого человеческого дерзания, напоминая человеку о непереходимой пропасти, лежащей между землей и небом, чем-то принципиально иным, а именно: кощунственной мечтой о сознательном соучастии в организации, о коллективном сотрудничестве в деле подготовки и осуществления Царства Славы. Леонтьев боролся с мечтой о том "общем деле", страшное существо которого бесстрашно первый раскрыл до конца Федоров...
* * *
Подведем итоги. Леонтьеву ставят в упрек то, что он слишком много думал о личном спасении, проявляя в этом "трансцендентный эгоизм", и тем оскорблял то начало соборности и любви, которое составляет сущность христианской Истины. Не будем спорить против того, что Леонтьев с остротой, ему свойственной вообще, а особенно сильно проявляемой в моменты, когда он видел перед собою ложь, с которой стремился бороться, – нарочито резко, нарочито рельефно и потому словесно-односторонне выражал свои мысли. Эти мысли нельзя, однако, правильно понять, если не учитывать наличие того уклона мысли, которому противопоставляется ход рассуждений Леонтьева. Возьмите утверждения Леонтьева в их изолированности от чьих-то поползновений взобраться на небо самочинно, силами человечества, или низвести небо на землю самочинно же, силами того же человечества, – и эти утверждения станут крайними и претенциозными. Напротив того, поставьте проповедь Леонтьева в прямую связь с этими богопротивными задачами, скрадываемыми в своем кощунственном существе порою самыми добрыми, светлыми и нередко даже во внешнецерковную форму облеченными чувствами, – и эта проповедь загремит громом церковно-охранительного обличения, к которому не может не прислушаться ни один из верных сынов Церкви.
Да, любовь превыше всего. Да, Бог есть Любовь. Да, когда кончится мировая история и останется только Бог и в Нем те, кого допустит в лоно Божие Высшая Правда и Бесконечное Милосердие, – тогда останется только Любовь, а все иное упразднится – упразднятся даже наши высшие христианские добродетели Веры и Надежды, ибо останутся без предмета в условиях реализации Царства Божия. Все это так – но вы и не найдете в писаниях Леонтьева ничего, что противоречило бы этим утверждениям! Когда же Леонтьев своим безошибочным чутьем правдолюба, уверовавшего в церковное, "филаретовское", византийское, монашеско-аскетическое Православие, обнаруживает чье-либо стремление собственными руками взяться за задачу водружения в мире этой Абсолютной Любви, он кричит: "Руки прочь!" – и взывает к тому чувству, которое единственно способно оставить человека на этом соблазнительно-кощунственном пути; к чувству страха, первоначально хотя бы самого грубого, физического, животного страха, только от него ожидая той спасительной встряски, которая способна заставить одуматься человека и познать свое ничтожество, почувствовать зияние гибели, узреть духовными очами ту пропасть, ту "бездну", которая веками раньше вернула к познанию живого Христа другого необыкновенного мыслителя – Паскаля...
"В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх; потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершен в любви". Нередко, приводя эти слова апостола Любви, опускают одно слово: "совершенная". "Любовь изгоняет страх". Этим искажается мысль апостола: только "совершенная" любовь изгоняет страх! Моментами, по благодати Божией, это "совершенство любви" озаряет верующего человека. Святость приближает человека к этому "совершенству" любви как к состоянию постоянному. "Послушай, что пишет Марко-подвижник, – говорил один афонский подвижник упоминавшемуся нами Страннику. – «Душа, внутренне соединившаяся с Богом, от величайшей радости бывает как незлобивое и простосердечное дитя и уже не осуждает никого, ни эллина, ни иудея, ни грешника, но на всех зрит без различия чистым оком и одинаково радуется о всем мире и желает: да все эллины, евреи и язычники прославляют Бога»". А египетский Великий Макарий говорит, что внутренние созерцатели "толикою любовию распаляются, что если бы возможно было, то всякого бы человека в утробу свою вселили, не различая злого ни доброго".
Но представим себе, что такой человек, сподобившийся приблизиться к такому совершенству любви, признал бы за собою наличие этого совершенства. Возникновение такого сознания означало бы его падение, его низвержение с высоты святости в бездну сатанинской гордости! Это значит, что в условиях человеческой грешной природы начало страха Божия, пусть в форме благостного и радостного смирения, должно бессменно пребывать и в душе праведника.
На вопрос: как это праведники, зная, что они хорошо живут, по заповедям Божиим, не возносятся своей праведностью? – старец Амвросий ответил: "Они не знают, каков ожидает их конец. Потому, – прибавлял он, – спасение наше должно содеваться между страхом и надеждою. Никому ни в каком случае не должно предаваться отчаянию, но не следует и надеяться чрезмерно".
В душах святых страх перегорает в сладостное сознание полной и светлой преданности Богу.
Такой страх не изгоняется никакой, даже самой совершенной любовью. Он достигается на самых вершинах подвижничества.
"Страх Божий приобретается тогда, – учил преподобный Серафим, – когда человек, отрекшись от всего, что в мире, соберет все свои мысли и чувства и весь погрузится в созерцание Бога и в чувство обещанного святым блаженства".
Мы видим, что под "страхом" разумеются весьма разные вещи. Если любовь обнимает целую лествицу явлений, постепенную же лествицу явлений знает и "страх".
"Начало покаяния зарождается от страха Божия и внимания к себе, как говорит святой мученик Вонифатий (Четьи-Минеи, 19 декабря), – читаем мы в поучениях преподобного Серафима, – страх Божий есть отец внимания, а внимание – мать внутреннего покоя. Страх Господень пробуждает спящую совесть, которая делает то, что душа, как в некоей воде чистой и невозмущенной, видит свою некрасоту, и так рождаются начатки и разрастаются корни покаяния".
"Человек, решившийся проходить путь внутреннего внимания, прежде всего должен иметь страх Божий, который есть начало премудрости", – учил тот же преподобный Серафим.
Обретением страха Божия, таким образом, начинается путь спасения. "Господи, всели в мя корень благих, страх Твой в сердце мое", – учит нас каждодневно взывать святой Иоанн Златоуст.
Но есть и иной вид страха Божия, о коем преподобный Серафим учил, что никто не может стяжать его, "доколе не освободится от всех забот житейских. Когда ум будет беспопечителен, тогда движет его страх Божий и влечет к любви благости Божией".
Существенно то, что в том же, в ином ли виде, но страх должен присутствовать в душе человека.
"Страх Божий, – с полным правом мог писать епископ Феофан, Вышенский затворник, – как приводит к началу святой и богоугодной жизни, так бывает самым верным блюстителем ее, когда кто, последовав его внушениям, положит сие начало".
Само собою разумеется, что страх, чтобы быть спасительным, должен быть правильно направлен.
Великая опасность для человека бояться людей больше, чем Бога. Это – признак слабости веры или даже неверия.
"Друг мой и брат о Христе! – писал святой Тихон Задонский. – Часто я слышу, что Давид святый поет: «Тамо убояшася страха, идеже не бе страх» (Псал. 13, 5). И, не могши понять, что значит песнь сия, немало размышлял о том. Но потом дух мой почувствовал, что она значит то, что люди боятся человека, но Бога не боятся... И тако приличествует им песнь сия: «Тамо убояшася страха, идеже не бе страх». А в начале помянутого псалма воспел: «Рече безумен в сердце своем: несть Бог». Свойство убо того, который в сердце своем глаголет: «Несть Бог», есть бояться человека, но не бояться Бога".
Но не в том только опасность для человека, чтобы болеть избытком страха, и притом неправильно устремленного, – то есть так бояться людей, чтобы забывать даже и страх Божий. Человек может болеть вообще недостатком страха, независимо даже от его устремленности – ни людей не бояться, ни Бога не страшиться.
Очень опасным видом недостатка страха является тот, который определяется недооценкой могущества темных сил бесплотных. В должной мере страх пред дьяволом и его воинством не может не присутствовать в нашем сознании, утопая лишь в устремленности нашей к Богу...
"Дьявола не бойся; кто боится Бога, тот одолеет дьявола, для того дьявол бессилен", – учил преподобный Серафим. Иными словами, страх пред дьяволом угасает в страхе Божием, но это не значит, что внимание наше, настороженность наша, постоянная оглядка на Врага, изощреннейшими маневрами нападающего на нас, должна ослабевать. Ведь вся сложнейшая система "умного" делания души, составляющая сердцевину монашеского подвижничества, есть, со своей стороны, изощреннейшая стратегия и тактика обороны, никогда не утихающей, против Врага, не только открыто нападающего, но и непрестанно прикрыто уловляющего нас в свои сети.
Господь, по Своему милосердию, не дает нам зреть темные силы бесплотные. "Как на свет ангела взглянуть грешному нельзя, так и бесов видеть ужасно: потому что они гнусны", – говорил преподобный Серафим. Известен случай, как в присутствии одной молельщицы в келье преподобного Серафима в ясный день внезапно наступила устрашающая тьма, заставившая молельщицу пасть ниц на землю.
"Знаешь ли, радость моя, – сказал ей о. Серафим, – отчего в такой ясный день сделалась вдруг такая ужасная тьма? Это оттого, что я молился за одну грешную умершую душу и вырвал ее из рук самого сатаны; он за то и обозлился на меня, сам сюда влетел; оттого-то такая здесь тьма!"
Потрясающее событие произошло со "служкой Серафимовым" Н.А. Мотовиловым, близким к святому старцу человеком, получившим по его молитве исцеление и заслужившим доверие и любовь преподобного.
Услышав его повествование о страшной борьбе его со злыми духами, Мотовилов легкомысленно воскликнул: "Батюшка, как бы я хотел побороться с бесами!"
"Что вы, что вы, ваше боголюбие, – возразил преподобный. – Вы не знаете, что вы говорите. Знали бы вы, что малейший из них своим ногтем может перевернуть всю землю, так не вызывались бы на борьбу с ними... Одна Божественная благодать Всесвятого Духа, туне даруемая нам, православным христианам, за божественные заслуги богочеловека, Господа нашего Иисуса Христа, одна она делает ничтожными все козни и злоухищрения вражии".
Не вразумился этим "служка Серафимов"! Много лет спустя, уже после кончины преподобного, читая однажды об одной бесноватой, исцеленной после тридцатилетних страданий, он задумался о том, как это христианин, приобщающийся Святых Тайн, может сделаться жертвой Врага. "Вздор! – решил он. – Посмотрел бы я, как бы посмел в меня вселиться бес, раз я часто прибегаю к таинству святого причащения".
И вот по попущению Божию произошло нечто предельно страшное, леденящее душу. Злая сила вселилась в Мотовилова, и он на себе испытал гееннские муки... Нестерпимая тяжесть этих мук была относительно скоро смягчена по молитве святой Церкви, но полное исцеление Мотовилов получил лишь чрез тридцать лет...
Но если опасна человеку легкомысленная недооценка грозной силы Врага, то не менее опасным является подпадение соблазну иному, гораздо более распространенному. Безумно – бросать вызов Врагу, проявляя легкомысленную отважность, безрассудную беспечность, опрометчивую дерзость, никогда Церковью не благословляемые. Но это – грех воли, влекущий за собой покаяние и чрез него возвращающий человека на путь спасения. Страшно для души человеческой, когда примешивается грех ума – неверие.
Страшно недооценить силу Врага, понимая все значение для спасения души борьбы с ним. Но неизмеримо более страшно за тех, кто, усомнившись в бытии дьявола или утратив веру в его действительное существование, оставляют самое мысль о борьбе с темными силами, тем самым становясь их легкой и невозвратной добычей. Этот недостаток страха есть распространеннейшая сейчас форма пренебрежения к делу спасения души... И в этом смысле страх бесовский (не страх, свойственный бесам, а страх пред их силою) есть подлинное условие возврата многих и многих на путь спасения.
В законных пределах, на своем иерархическом месте, необходимо существование и страха человеческого! Показательно, что архимандрит Агапит, духовный выученик старца Амвросия, являющегося одним из удивительнейших примеров приближения человека к совершенству любви, в жизнеописании старца подчеркивает положительное значение строгости, применявшейся к старцу во время его детства и юности. "Так как он, – говорит архимандрит Агапит, – все время юности своей был под строгостью, направленною к его религиозно-нравственному воспитанию, или под страхом человеческим, то в сердце его, незаметно для него самого, впечатлелись начатки страха Божия, который впоследствии давал направление всей его жизни". Драгоценно это последнее замечание! Чему приписывает жизнеописатель старца серьезное значение в деле восхождения старца на ту высоту совершенства любви, которой он достиг? Тому, что "направление всей его жизни" давал страх Божий!
Дозволительно сделать заключение от обратного: как опасно, как губительно, как душевредно должно быть "направление" той жизни, которая протекает в условиях забвения или даже просто незнания ни страха Божия, ни страха человеческого, каковые вытесняются разными фальсификатами христианской любви, разными видами "дурной" любви, либо уводящей от Бога, от Церкви, от самой мысли о Вечности, либо (что может быть еще хуже и опаснее для человека) искажающей самое мысль о Боге, Церкви и Вечности в такой мере, что человек в своей гордости начинает мечтать о богоподобии и повторяет – в новых вариантах – грех своего праотца Адама!
Чем можно отрезвить человека? Вернув ему чувство страха, должное чувство страха. "Скажите себе в сердце своем: есть Бог – и убойтесь страха там, где есть страх" – так можно формулировать призыв Леонтьева. Предметным содержанием всей проповеди Леонтьева был призыв к "страху" как к орудию отрезвления забывшегося человечества – к страху перед Богом, а тем самым и перед тем, что Им установлено на земле как власть и порядок, главнее же всего – к страху перед неповиновением Церкви. Много писано было теми, кого Леонтьев поражал не в бровь, а в глаз, о том, будто он за Церковью якобы не видел Христа. Но в этом-то и заключается сила грозного предостережения леонтьевской проповеди: Христос неотделим от Церкви, как Церковь неотделима от Христа, и тот, кто думает прийти к Христу в обход Церкви или тем более в борьбе с нею, – идет широким путем, ведущим к пагубе. Очень разны формы ухода от Церкви, укрывающиеся за завесой любви. Нет обличителя подобной тенденции более сильного, чем Леонтьев, и в этом его непреходящая заслуга.
Леонтьев как бы говорит: бегите от тех, кто со словами любви на устах уводит вас от Церкви, а прежде всего – научитесь бояться, то есть откажитесь от самоуверенности – и личной, и общественной, – подумайте о смерти и о том, что вас после нее ожидает, и, не мудрствуя лукаво, свободно, радостно и легко отдайтесь руководству Церкви. Только так приобретете вы спасение, только так научитесь вы и по-настоящему любить. | |
| |
Просмотров: 556 | |