Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Вторник, 18.01.2022, 22:34
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Светочи Земли Русской [131]
Государственные деятели [40]
Русское воинство [277]
Мыслители [100]
Учёные [84]
Люди искусства [184]
Деятели русского движения [72]
Император Александр Третий [8]
Мемориальная страница
Пётр Аркадьевич Столыпин [12]
Мемориальная страница
Николай Васильевич Гоголь [75]
Мемориальная страница
Фёдор Михайлович Достоевский [28]
Мемориальная страница
Дом Романовых [51]
Белый Крест [145]
Лица Белого Движения и эмиграции

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4073

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Евгений Поселянин. Константин Николаевич Леонтьев. Часть 1.

К 180-летней годовщине со дня рождения выдающегося русского мыслителя, публициста, писателя, критика, Константина Николаевича Леонтьева (13 (28) января 1831 - 12 (25) ноября 1891) (См. о нем: Славянофил на свой салтык»: К.Н.Леонтьев и ранние славянофилы)  и к 80-летию со дня убийства духовного писателя, новомученика Евгения Поселянина (Евгения Николаевича Погожева) (21.04[3.05]1870-13.02.1931) мы публикуем его воспоминания о К.Н. Леонтьеве, написанные в Царском Селе в 1900 г. и изданные тогда же (Погожев Е. Н. Константин Николаевич Леонтьев. (Воспоминания). - М., Унив. тип., 1900. - 50 с. В конце текста псевд.: Е. Поселянин.).

Специально для Русской Народной Линии публикацию (в сокращении) подготовил доктор исторических наук, профессор А. Д. Каплин.

Переводы с французского даны по изд.: К.Н. Леонтьев: Pro et Contra. Т. 1. СПб., 1995. С. 181,184, 454, 455.

+ + +

Грядущего ко Мне не изжену вон.

Евангелие

Tu ne Me chercherais pas, si tu ne M'avais pas trouvé[1]

Pascal

<...>

Леонтьева самым решительным образом замалчивали при жизни. Он не имел и малейшей доли успеха, какой заслуживали его искренность, тонкий, сверкающий ум, его идеи, с которыми могли не соглашаться люди иных взглядов, но блестящую самобытность коих нельзя было не оценить. Кажется, после его смерти судьба будет к нему снисходительнее. Его едва ли забудут.

Желая сохранить некоторые черты его характера, я здесь предлагаю воспоминания, записанные со слов одного лица, знавшего покойного в последние годы его жизни.

I

Летом 1888 года я случайно был в Оптиной.

Мы приехали туда с семьей одной моей тетки из деревни за 200 верст, в большой коляске четверней, на своих. Мы ехали отчасти для развлечения таким необычно долгим на лошадях путешествием; отчасти чтоб повидать молодого родственника, бывшего в Оптиной послушником.

Пред отъездом нашим один господин, рассказывавший нам о Пустыни и ее достопримечательностях, назвал в числе их Леонтьева, писателя-националиста и восторженного поборника Православной Церкви, советуя познакомиться с ним. Он добавил, что Леонтьев известен в Пустыни под именем «консула».

Мы приехали в Оптину в ночь на большой праздник, и я за позднею обедней увидал в соборе на клиросе бокового придела старого видного господина с манерами человека хорошего общества, совсем необычного на вид. Очень выразительное лицо, с оттенком глубокой грусти и пытливости, живые глаза более пристально, чем быстро, смотревшие на все. Он был высок, и рост скрывал его полноту. Он стоял за обедней без особых внешних знаков усердия и от времени до времени с большою любознательностью разглядывал толпу. Я догадался, что это «консул».

Но в этот приезд я у него не был.

В ту же осень я поступил в Московский университет. Бывая у П. Е. Астафьева, писателя-философа и профессора, заведовавшего тогда университетскими классами Лицея Цесаревича Николая и гостеприимно собиравшего у себя молодежь, преимущественно лицейскую, я не раз слышал от него о Леонтьеве, о котором, при всем уважении к нему, Астафьев не мог говорить спокойно.

- Нет, вы не можете себе представить, - рассказывал он, - какой оригинал иногда Константин Николаевич. Представьте себе: когда в последний раз был в Москве, он мне вдруг заявил:

- Петр Евгеньевич, я буду вам рассказывать свои мнения, а вы мне не противоречьте.

Я, разумеется, говорю ему:

- Константин Николаевич, как же это я буду вас слушать молча и не буду вам, если найду нужным, противоречить (это слово Астафьев выговаривал старательно и раздельно)...

А знаете, до чего доходят его парадоксы? Моя жена его спрашивает:

- Что, вы «старцу» (Амвросию) во всем повинуетесь?

- Во всем.

- Что бы он вам ни сказал?

- Что бы ни сказал. Да вот, например, я вас очень люблю. А если б старец мне сказал: «Убейте ее», то есть вас, я бы ни на минуту не задумался.

Конечно, это он говорил так, для яркости. А все-таки странно.

II

Чрез год после первой поездки я отправился в Оптину уже один, чтобы ближе присмотреться к старцу Амвросию, произведшему на меня за те несколько минут, которые я его в первый раз видел, чрезвычайно глубокое впечатление.

Тут я отправился к Леонтьеву. Сперва я из гостиницы послал ему чье-то письмо - кажется, П. Е. Астафьева, - в котором было писано обо мне. К письму была приложена брошюра начинавшего писателя, о которой у него спрашивали мнения. На следующий день я отправился к нему и сам.

Брошюра дала счастливую тему для того первого разговора, который так сглаживает неловкость, происходящую, когда лицом к лицу, не в обществе, встречаются двое совершенно незнакомых лиц. Во время этого первого разговора я заметил любознательность Леонтьева, направленную на людей вообще. Он жадно изучал всякого, кого видел в первый раз, - его выражения, манеры, выговор, слова, взгляды. Потом меня приятно поразила простота его. Впоследствии мне приходилось видеть пишущих лиц, стоявших неизмеримо ниже Леонтьева по значению, уму, дарованиям. И как старались они становиться на ходули. А он был совершенно прост, непритязателен во всем.

У него и той мысли, кажется, не было, чтобы производить какой-нибудь эффект. Он как-то радостно выражал свои мнения. Казалось, что мыслям было тесно в его голове, и они искали выхода в словах.

После знакомства с ним как мелки казались люди, говорившие: «Никогда не выказывайте никому много привязанности. Это обесценивает человека. Скупо делитесь мыслями, чтобы не выдохнуться на глазах людей».

Он не скупился своими думами - конечно, потому, что он всегда был преисполнен ими, всегда «кипел мыслями». Ну, а насчет первого: его, пожалуй, потому и недостаточно ценили, что он слишком много и щедро давал, слишком был усерден к людям. А на людскую посредственность большее впечатление оказывает скаредность чувства и сдержанность, чем безудержное богатство заботы и прямодушия с людьми...

Он очень сочувственно и живо разобрал тогда присланную ему брошюру, указывая то, что, по его мнению, нехорошо и не «со вкусом». Когда я уходил, он пригласил меня на следующий день обедать.

В этот раз, около недели проведя в Оптиной, я почти ежедневно видел Леонтьева.

Пока он был жив, мало читая его, страстно дорожа лишь тем, что он писал собственно о литературе, я знал его почти исключительно как человека, а не как писателя. Так как он был разговорчив и откровенен, то мне пришлось узнать кое-что из его биографии.

III

Происходил он из старой дворянской семьи, хоть и не игравшей в Московской Руси видной роли, но часто упоминаемой в разрядных и писцовых книгах. С половины прошлого, XVIII, столетия одна ветвь этого рода стала возвышаться, другая, от которой произошел сам Леонтьев, хиреть.

Мать его была из семьи тоже известной, Карабановых, воспитывалась в Смольном и пользовалась вниманием императрицы Марии Федоровны. Чрез нее г-жа Леонтьева, не имея на это, по чину мужа, права, записала двух сыновей в пажи.

В кабинете Константина Николаевича висели старинные портреты -акварелью и тушью. Мать его по портрету была очень красивая, нервная, по-видимому, женщина - то, что выражается словами raffinée, distingée, intellectuelle[2]. Она устроила себе в глуши калужской деревни, в незатейливой Кудиновской усадьбе, уютный уголок, где читала, мечтала, вспоминала прошлую юность, столицу, которую ей удалось видеть сквозь дымку, не узнав на деле блеска и разнообразия ее жизни. А, кажется, ее натура в этом нуждалась.

По-видимому, в средствах был недостаток, и Константин Николаевич с благодарностью хранил у себя на стене портрет двоюродного или троюродного брата своего отца, генерала Леонтьева, бравого, воинственного вида, с высоко взбитою прической. Этот Леонтьев рыцарски-заботливо относился к матери Константина Николаевича и, кажется, помогал ей в ее затруднениях. Константин Николаевич благодарно помнил об этом по прошествии трех четвертей века - черта, типичная для человека.

Будучи в университете, Леонтьев немного ездил на балы. У него был акварельный портрет, сделанный с него в это время. Высокий, стройный, худой, с нежными светло-русыми волосами, с тем же raffinement, как у его матери. Но он никогда не утвердился в свете, имея на то полное право.

«Свет» - очень странное явление. В нем бывают люди, не имеющие на то никаких прав, не обладающие, кроме терпения и неуклонности, никакими качествами. И он иногда безответен для таких людей, которые, как Леонтьев, кроме того, что носят старое имя, незаменимы для общества.

Только раз мне удалось подслушать в Леонтьеве чувство боли по этому поводу. Он говорил об одной очень умной женщине, с большим положением, очень знавшей славянофилов, пригласившей его к себе, когда он был цензором в Москве.

- Я у нее был только раз. Мне не хотелось к ней больше возвращаться. Она меня приняла не так, как я бы хотел. Она, например, не предложила мне курить. Конечно, я был только цензором. Но ведь я еще Леонтьев.

Я понял, что он хотел сказать, что если б она встретила его раньше в нескольких домах известного круга, то отнеслась бы к нему иначе.

Он рассказывал об этом случае без злобы, без осуждения и горечи, а с какою-то грустью. И, глядя на этого выдающегося человека, с несомненными признаками «породы», думая о том, что он рассказал, вспоминались вымучившиеся в душе Лермонтова слова об «обломках игрою счастия обиженных родов».

Начал он писать рано, и Тургенев, который в числе печальных слабостей своего характера имел обычай захваливать молодых людей, внушая им заведомо для него самого несбыточные надежды, наговорил ему о его беллетристических опытах что-то вроде «вы нас всех скоро за пояс заткнете».

Тургенев говорил это против своего убеждения и причинил тем Леонтьеву вред. Не беллетристика, а критика истории, общественной жизни и литературных явлений - вот, где он стал полным хозяином.

После нескольких лет, проведенных в качестве домашнего врача (он кончил курс на медицинском факультете) в деревне, в семье барона Розена, Леонтьев поступил на службу по дипломатической части, став консулом на Балканском полуострове. Здесь совершился с ним переворот, направивший его жизнь в новое русло.

IV

Леонтьев давно жаждал веры. Отдав дань всяким отрицательным учениям, до самых крайних включительно, он не мог на них успокоиться. Ошибочность их ему стала ясна. Невозможно ему было жить и с душою опустошенной. Ум его еще не мог склониться пред непостижимыми тайнами веры, и этот разлад гордого ума и стремящегося к вере сердца был для него мучителен.

Тут совершилось событие, о котором я слышал от него несколько раз. Он сам всегда был взволнован при этом рассказе, и теперь, вспоминая его чрез столько лет, испытываешь то же волнение.

«Я жил в Константинополе, в окрестностях его, на даче. Была холерная эпидемия. Мне приходило на мысль, что могу заболеть и я, а умирать мне не хотелось. Я знал за собою много грехов. Не буду всего рассказывать. Много их было и тяжелых.

Во мне было предчувствие другой жизни. И пока, еще не достигнув веры, не хотелось уходить, как я был, с пустою душой, и заканчивать жизнь, каким я был в то время...

Дача моя была отдалена от жилья; со мною было только несколько человек прислуги. Как-то ночью я проснулся с несомненными признаками холеры. Я, врач, не мог ошибиться. Припадки были сильны. Надежд на спасение почти не было. Разослав людей в разные стороны, я остался почти один. Я был лицом к лицу со смертью, не готовый, с несмытой грязью всей моей бурной жизни. Предо мною была вечность: теперь я ее уже чувствовал...

У меня в комнате стояла икона Божьей Матери, старая семейная икона, которою я дорожил при всем своем неверии. Я в отчаянии посмотрел на нее и, ударив изо всей силы кулаком, закричал:

- Рано! Ты видишь: рано мне умирать!

Могут сказать, что это было богохульство. Вернее, это был первый вопль зарождавшейся веры. Как бы то ни было, я к утру был здоров.

Прошло несколько времени. Жизнь, по-видимому, шла та же, но во мне была затаенная мысль.

Чрез несколько времени я отправился на Афон, в знаменитый Пантелеймонов монастырь, где были великие старцы Иероним и Макарий. Как консула, представителя русской власти, меня встретили торжественно. Я прибыл с целою свитой провожатых. А навстречу мне, при колокольном трезвоне, вышел весь монастырь; впереди, со крестом, архимандрит Иероним. Меня с торжеством ввели в собор... Я старался с достоинством принять это чествование, относя его к значению России в судьбе православия.

Затем на следующий день я послал к отцу Иерониму с просьбой, чтоб он принял меня наедине... Я подходил к его келье с безконечною жаждою смирить себя и найти здесь веру. Переступив порог, я подошел к старцу и без слов с рыданием упал к его ногам.

Так разрешилась эта напряженная внутренняя драма!»

Это был первый решительный шаг Леонтьева.

Нужно сказать, что одна сторона верующего человека никогда не была в нем разрушена.

Леонтьев признавался, что в те даже годы, когда им владели самые разрушительные учения, он готов был положить на месте того, кто стал бы говорить против пасхальной заутрени в Кремле, - одно из многих противоречий русской души.

Вообще красота христианства, красота истории его, чрезвычайная красота христианских исторических лиц, так поражавших Пушкина в последние годы его жизни и доселе скрытых под спудом для нашего общества, грубо невежественного во всем, что касается религии, - красота христианского культа была одною из притягательных сил, привлекших Константина Николаевича к христианству.

Он отдал себя всецело руководству старца; несколько раз возвращался к отцу Иерониму и его ученику и преемнику, отцу Макарию, и с их помощью нашел веру.

Это был тяжкий, сложный путь. Но, уезжая в Россию, он был верующим человеком.

Понятно, как старчество стало дорого Леонтьеву. И он уже не мог обойтись без постоянного руководства старцем. В России он нашел отца Амвросия. Он ездил к нему из Москвы, а затем, оставив службу, поселился совсем в Оптиной.

При полном подчинении старцу понятной становится фраза, сказанная им г-же Астафьевой, - фраза, как все, что он говорил, яркая, выпуклая.

V

Мне кажется, что Леонтьев был всю свою жизнь довольно одинок.

Во время своей консульской жизни он женился на простой гречанке, бывшей, по его словам, замечательной красавицей. Она была в него страстно влюблена. Лет через десять после свадьбы она сошла с ума.

Я видел этого большого ребенка: она всегда жила при муже. Очень высокая, крепкая собой, она сохраняла следы прежней красоты в блестящих больших глазах, в чертах располневшего лица. Тихая, добродушная, она иногда с хитрою улыбкой ребенка, воображающего, что его никто не видит, совала мне в руки яблоко или что-нибудь сладкое, и я тогда останавливался послушать ее неправильную ласковую русскую речь. К своему мужу она и в болезненном состоянии была преисполнена чрезвычайного почтения и относилась к нему, как дети к старшим. Произнося «Константин Николаевич», она понижала голос и принимала серьезный вид.

Конечно, эта женщина, и будучи здоровой, не могла ничем скрасить умственного и нравственного одиночества такого человека, как Леонтьев.

Его политические мысли, и особенно привязанность к Греческой Церкви (против Болгарской), делил покойный Т. И. Филиппов, который приезжал даже к нему в Оптину: некоторый подвиг для очень старого человека, при 140 верстах грунтовых дорог. Филиппов оказывал ему поддержку в делах. Для такого «барина», с такими привычками, как Леонтьев, и, главное, с неудержимо добрым сердцем, материальные заботы были тяжелы. Тут Филиппов много сделал для него, устроив ему своим влиянием пенсию в 3000 рублей, когда он должен был оставить службу, в конец расстроив здоровье.

Кажется, самым счастливым временем жизни Леонтьева в смысле пользования приятным обществом, подходящим к нему, были дни и недели, проведенные в Константинополе. Он с удовольствием вспоминал о тогдашнем после графе Н. П. Игнатьеве и о разных других служивших по дипломатической части. Между прочим, он для всех посольских подыскал названия болезней по характеру и привычкам каждого лица. Так, одну прелестную молодую женщину, всю поглощенную своим двухлетним сыном, носившим уменьшительное имя Алеко, он определил «Alecotrofia pedantissima» (trofia - значит питание, воспитание). Он мне как-то читал целый список таких определений, всех очень остроумных.

Кстати, вот характерный для обеих сторон разговор, который произошел у него однажды с первой настоятельницей Шамординской общины, матерью Софией (из рода Болотовых), женщиной выдающейся по уму и характеру, блиставшей в миру красотою, а в монастыре подвижничеством и рано почившей в схиме.

Встретив его в Оптиной, мать София приглашала его посетить Шамордин, говоря, что стоит приехать хоть из-за необыкновенной живописности места.

- Зачем говорить о живописности, - отвечал Леонтьев... - Не знаю, «как понесет»[3]мою искреннюю речь ваше монашеское смирение... Но одного вашего присутствия где-нибудь достаточно для того, чтоб туда стремились люди... При вас я, может быть, не замечу красоты этого места... Осудите ли вы меня, матушка, за мое искреннее удивление излитым на вас Богом даром?..

Монахиня поникла головой и тихо произнесла:

- Все во славу Божию...

VI

Человек, с которым Леонтьев делился происходившей в нем религиозной эволюцией, духовной своей жизнью, был отец Климент (Зедергольм), сын пастора, блестяще служивший в Петербурге, в Сенате, принявший православие и ставший оптинским иноком.

Леонтьев написал после его безвременной смерти прекрасную книгу «Отец Климент Зедергольм», по которой столь же привязываешься к описываемом лицу, как и к автору. Именно эта книга возбудила во мне желание узнать Константина Николаевича, и его первую из целого ряда книг, полученных мною от старца, дал мне отец Амвросий, который ее очень одобрял.

Из писателей Леонтьев мог бы ценить Достоевского. Но он существенно расходился с ним, между прочим, в следующем. Он находил преувеличенной его исключительную пропаганду любви. Он написал возражение на знаменитую речь его при открытии памятника Пушкина.

Леонтьев особенно настаивал на необходимости страха Божия как первой, подготовительной ступени к исполнению заповедей, которые в приученном уже к ним человеке позже будут совершенствоваться из любви.

Человеку, сколько-нибудь жившему духовной жизнью, и особенно человеку с пылким темпераментом, испытавшему увлечения раньше, чем серьезно стать на путь христианина, понятна эта настойчивость Леонтьева на «страхе».

За это на него много нападали люди, хотящие прямо доскочить до совершенства (или, быть может, уже и считающие себя обладающими совершенством), без предварительной работы, а в сущности далекие любви. Меня особенно поразило в этом отношении одно лицо, говорившее о нем, почти у его гроба, в самых резких выражениях, прежде чем он был даже опущен в могилу: поступок сторонника «любви», на который почивший проповедник «страха Божия» не был бы никогда способен.

Раз при мне Леонтьев получил по этому же поводу письмо от Вл. С. Соловьева, с которым переписывался и которого очень любил.

Соловьев, сколько помнится, приводил в возражение слова Писания: «И бесы веруют и трепещут».

- Да, - мог бы возразить Леонтьев, - трепещут и противятся, а наш трепет побуждает нас к исполнению закона.

И в этом смысле Леонтьев говорит, что милостыня из «страха» ценнее милостыни из сердечного влечения. Первая приобретена усилием. Вторая есть такое же непроизвольное дело, как вздох.

Леонтьев был самого высокого мнения, даже восторженного, об уме Вл. С. Соловьева. Этот ум так же чаровал Леонтьева, как разочаровывал его нестройный, бросающийся из стороны в сторону, отрицающий сегодня то, что он утверждал вчера, говорящий часто детски-несуразные вещи ум графа Л. Н. Толстого.

Леонтьев и не считал этого гениального художника очень умным человеком. Он тоже видал его, так как граф Толстой не раз бывал в Оптиной, по близости которой, в Шамордине, монашествует родная его сестра.

Было интересно двойственное отношение Леонтьева к этому человеку. Он благоговел пред ним как пред художником. В последние годы своей жизни в нескольких критических статьях, особенно же в великолепной статье «Анализ, стиль и веяние», он высказал Толстому похвалы - может быть, самые восторженные, самые глубокие из того, что было писано о Толстом. Но, преклоняясь пред художником, Леонтьев с сожалением и досадой глядел на потуги проповедника.

VII

Как странно бывает в жизни!

Именно те люди, которые наиболее щедро отдают себя другим и полны самых привлекательных черт, часто остаются почему-то наименее ценимыми.

Леонтьев ушел на склоне лет из мира к монастырю, но продолжал страстно интересоваться жизнью. Кроме газетных и журнальных известий ему хотелось видеть живых участников этой жизни. Как он звал, например, к себе хорошо и давно с ним знакомого и переписывавшегося с ним г. Губастова (теперешнего русского резидента при Ватикане). И по своей чрезвычайной скромности думая, может быть, что он сам недостаточно интересен, чтобы к нему приехали ради него самого, он писал, что для человека, сколько-нибудь интересующегося христианством, надо узнать «монашество», без которого нельзя понять христианство. А настоящее монашество так хорошо сохранилось в Оптиной.

Сколько тоже было разговоров относительно приезда к нему критика Ю. Н. Говорухи-Отрока! Константин Николаевич вызывался даже выписать к себе рояль для его жены, занимавшейся музыкой. Но и этот проект не состоялся...

И в своем одиночестве Константин Николаевич должен был изливать сокровища своих дум пред людьми, которые не могли вполне понять его. Мог ли, например, войти в его мысли, в его чувства, 19-летний студент живого характера, весь поглощенный внешним миром? И когда думаешь теперь, какая величина была пред тобой в то время, просто стыдно становится, как мало ею пользовался. Может быть, уже потому, что, находясь в Оптиной, все время ее был под обаянием отца Амвросия, для которого и приезжал, а Константин Николаевич как бы тускнел рядом с громадною нравственною фигурой старца, стоял на втором месте.

С силой своего анализа Константин Николаевич постоянно обсуждал предо мной вслух свои поступки. Это было очень интересно. Но долго следить за такой филигранной работой его ума утомляло мой мозг. Еще труднее мне было следить за ним. Когда он развертывал предо мною политические комбинации, я бывал всегда удивлен блеском его соображений. Но, не понимая политики, я более интересовался смелостью этих соображений и блеском слов, чем сущностью его мысли.

Помню, раз он долго говорил о роли России как главы православных народов и наиболее выгодной группировке держав, диктуя историю на несколько столетий вперед. Это было поразительно по блеску и проникновению.

Впоследствии мне приходилось видеть лиц старого и среднего поколения, известных своей способностью говорить. Но блестящее Леонтьева с его глубоким одушевлением, его неистощимо богатыми примерами, с силою и пронзительностью его мысли и ее выражения - я никого не видал.
http://www.ruskline.ru/analitika/2011/01/21/konstantin_nikolaevich_leontev/
Категория: Мыслители | Добавил: rys-arhipelag (23.01.2011)
Просмотров: 712 | Рейтинг: 0.0/0