Страницы русской прозы [140] |
Современная проза [72] |
Но где-то есть душа одна -
Она до гроба помнить будет... Обоих ребят было жалко, по обоим сердце болело. Но за Антона - старшего, артиллериста, - боязни такой не было, как за Пашутку. Антон проходил службу, пообтерся на чужой стороне, узнал все порядки - он постоять за себя может, сразу не растеряется, зря не пропадет. Но Пашутку, как цыпленка, думалось, первый дождь захлещет, - чего с него спросишь? - службы не знал, чужой стороны не видал, годами млад, разумом золен...
- И здоровьишком-то - никуда! - жалобно уверяла мать всех, даже самого Пашутку. - На поле, бывало, выедем, все в холодке больше лежит - то сердце схватит, то лихоманка трясет. Бородатый Агап, отец, сам твердый, сильный и злой на работу, тоже говорил - без укора, грустно и мягко: - Работать - жидок, чего там. Ему больше имело приятность - в орла... или ружьецо взять да за зайцами - трое суток проходит и есть не спросит... Задумывался. Молчал, качал головой и прибавлял: - А все жаль... Жальчей энтого, большого: энтот собой развязен, к начальству смел, а этот чего? Куга... Вот думали все с бабой: с Пашуткой, мол, век будем доживать, Антон, мол, придет - жить не станет, отделится на свои хлебы... АН вот как дело оборачивается: то с крыльями был - два сына, а то остаюсь пеший, с бабами да с внучатами малыми... Лошадь купили Пашутке за триста. Дорого, всем на удивление. Правда, и лошадка была - картинка: трехлетняя кобылица. Звездочка, настоящая степная красавица. Но старики качали головами и говорили Агапу: - Нежна дюже, Митрофаныч, кобылка-то, молода... Для похода, парень, нежная лошадь нейдет, скоро скутляшется. Для похода самая лошадь - годов шести-восьми, натруженная. А это - гвардейцу кобылка или офицерику легкому... Деньги зря отвалил! Агапу и самому было жаль денег, а от этих речей даже умом слегка расстроился, спать перестал. Но виду не показывал. Отвечал твердо и неизменно: - Дорога своя голова, а не деньги. Для дитя родного буду выгадывать? Конь казаку - первое дело, а на этой - я уж спокоен - хочь убить, хочь уйтить, понадеяться вполне можно. И на сборном пункте Агап получил полное удовлетворение: из многих сотен лошадей ни одной не было такой красавицы, как Звездочка. Господа офицеры сразу заметили ее и стали торговать. Один надавал четыреста, другой - четыреста пятьдесят. - Отдавай, старик, - говорили кругом из толпы, широким кольцом сгрудившейся вокруг Агапа и толстого офицера с оливковым лицом и запорожскими усами. - За эту цифру двух копей купить можно... - Купить-то купить, да чего купишь? - отвечал Агап, но чувствовал, что соблазн велик. - Ну, старик, пять бумажек? - нахмурившись, отрывисто бросил офицер. Агап поглядел па Пашутку - Пашутка держал за чумбур Звездочку, а она кокетливо терлась щекой об его плечо, - простодушная печаль лежала на худом, безусом лице сына, детски-открытом и покорном: родительская, мол, воля, а жаль расстаться с лошадкой... - Нет, ваше благородие, не отдам! - виноватым голосом сказал Агап. - За пятьсот не отдаешь? - Офицер говорил с виду спокойно, но ясно было, что рассердился. - Никак нет. Свое дитя - дороже... Устоял Агап против соблазна, не польстился на деньги. За лошадь сотенный командир взял Пашутку в вестовые. Звездочку поставили с офицерским конем, и овса ей шло вволю, чему и Агап, и Пашутка безмерно радовались. - При офицере, сынок, служба будет полегче, - говорил Агап довольным голосом.- Это прямо поваканило тебе... Старайся, не упускай... Ну, правда, что с офицером и в огонь первым... - Первая головешка и будет в этом огне, - заливаясь слезами, говорила мать. - Ну... все Господь... Ушла в поход сотня. Прислал одно письмецо с дороги Пашутка, а потом все оборвалось, как в воду канула сотня. Потянулась полоса сумрачных дней, тоскливых дум и гаданий, томительной неизвестности, неугасимой боли сердца, ночей бессонных. С раннего утра Марина - выгоняла ли коров в табун, выносила ли золу под яр, шла ли на огород с ведрами - поливать капусту,- прежде всего искала глазами, не стоит ли где кучка баб или казаков. И уж если видела две-три фигуры вместе, как бы далеко они ни были, непременно колесила в их сторону. И всегда узнавала новое - порой до того поразительное, что ноги подкашивались, едва домой доходила. - И проклятые эти бабы! - бранился Агап, человек рассудительный, спокойный, трезвый. - Откель у них эти газеты ихние выходят? Моя пойдет, наслухается на улице брехней всяких, придет - прямо пластом на кровать: сердце зайдется - просто помирает, и только... Станешь говорить: да ты, мол, не слухай! Да рази утерпит?... Слухи рождались неведомо как, неведомо где. Они насыщали воздух, как пыль, переносились из станицы в станицу, из хутора в хутор. Были крохотные осколки правды, простой, будничной и все-таки страшной. Но больше было вымысла, который создавал пугающую сказку о войне, - и ему скорее верили, чем тому обыденному, что было в казацких письмах с войны. В конце второго месяца пришло письмо от Пашутки. Он писал, что ходили за Карпаты, в Венгрию, три недели разыскивали свой 20-й полк, переходы делали по семидесяти верст, лошадей на постав поставили. Кормились, чем Бог послал, было не раз и так, что ничего, кроме капустных листьев и кочерыжек, не было ни себе, ни лошадям. Звездочка сильно спала с тела, но поход выдержала молодцом. Теперь - слава Богу - поправилась. Ездит на ней командир и не нахвалится: что за умная лошадь! Лишь не говорит! В благодарность за Звездочку прислал Пашутка в письме австрийскую копейку и велел отдать ее прежнему хозяину кобылки, маленькому Петрухе, который горько плакал, когда Звездочку уводили со двора. - Значит, деньжонки проскакивают,- сказал Агап, рассматривая копейку и улыбаясь с добродушным лукавством. Сосед Тимошка Котеняткин, простоватый казак с разинутым ртом, весь в заплатах, начиная с облезшей теплой шапки и кончая поршнями, пренебрежительно вздернул пушистой бородой. - День-жонки! Рази это - деньжонки? Вон Родька Быкадоров прислал письмо Уляше: езжай, мол, бросай все, езжай... Я, мол, тут приобрел - не только дом окупить, на всю жизнь нам с тобой хватит... невпроворот деньги! Вот это - голос... Я и то думаю к своему Никишке смотаться: не подживусь ли чем? Хочь бы из одежи чего добыть, а то пообносились все, ребятенки голопузые бегают... Марина обрадовалась и первая одобрила этот план. - И то, Степаныч, съездил бы... Глядишь - чего, может, и послал бы Господь. Кстати Пашутке гостинчик бы отвез... Ехал бы с Уляшкой-то: двое-то - не как один. - Тю-ю! С Уляшкой? - дернул бородой Котеняткин. - Иде уж твоя Уляшка! Небось уж по Карпатским горам сигает! - Ай уехала? - В один мент! - Ведь вот подлюка! Что бы сказаться-то! Ширококостная Макрида, грузная, рябая и черная, певуче вздохнула и сказала с нескрываемой завистью: - Эта не с пустыми руками вернется - баба шибаревая. - Хорек-баба! - прибавила Тимошкина жена тоном завистливого одобрения. - Даром, что рябая, а любить умеет, хочь бы тебе и красавица писаная... - Еще у генерала у какого-нибудь поддонит тыщи... - меланхолически сказала Макрида. Марина почувствовала, что и ее зависть гложет: зелен умом Пашутка - где ему добыть, а вот Родька добыл. Вздохнула и сказала: - Да нет, на кой ляд оно, деньги... Хочь бы уцелел, Господь привел... Хочь бы дожить да обызрить очами... А то жили - не знали, как слезами кричать, а теперь лишь глухая полночь прибьет, глаза осохнут - все кричишь... И если они с того дня вместе с Настей, женой Пашутки, принялись узнавать про дорогу в австрийскую сторону и про тамошние города, то это не из какой-либо корысти, а просто тешили свою несбыточную, но милую мечту - слетать как-нибудь к Пашутке, отвезь ему гостинчик. Говорили: "Где уж тому делу быть!" - а сами расспрашивали, что это за горы Карпаты, узнали и Львов, и Краков, и Ярослав, и Перемышль, и Галич, какой ближе, какой дальше, какой по левую руку - на Усть-Медведицу, какой по правую - па Кумылгу. По-прежнему собирали всякие слухи, и хоть не меньше было страхов, но обвыкло сердце, стало приобретать закал мужества и ушло в простые, будничные заботы о фронте: надо было послать полушубки, чулки, перчатки, сухарей. И не меньше, чем из-за Перомышля, волновалась Марина из-за того, что почтмейстер не дал послать Пашутке кусок свиного сала, а сало было такое чудесное. Но не разрешали почему-то для пересылки по почте сало... Присылали ребята письма - не часто, но присылали. Антон писал как хороший писарь - красно, складно, немножко мудрено и хитро для запоминания. Пашутка же царапал попросту, не очень складно, но задушевно, и над его письмами больше всего проливалось слез. "Горит искра в душе моей, - писал Антон, - но наше православное христолюбивое войско твердо стоит грудию своей, несмотря на страх в бою умирающих товарищей и обливающих груди алой кровию в минуту сильного и беспрерывного огня. Нам удалось сбить неприятеля с позиции и гнать за ним вслед по пути. При отступлении по пути он делал бесчинское зверство, мирных жителей он забирал с собой, и кто не шел, того мучил и казнил, заходил в церкви и костелы во время богослужения, выгоняли и забирали. А над девушками и женщинами надругались. Села, деревни были совсем уничтожены пожаром. Вот эта-то - есть несчастная страна Польша, которая впредь и теперь обсыпалась и обсыпается свинцовым ударом и обливается алой кровью. Местные жители, жиды и евреи, под землею проводят телефоны и сообщают про наши войска о расположении, но и ловят их моментально, вешают. А наши донские казаки своею ловкостью и храбростью страхом стали неприятелю. Помолитесь, православные христиане, о даровании победы над врагом теперешней войны. Сколько останутся бедных семей, сколько сирот и сколько несчастных бедных калек..." А Пашутка, после длинной цепи поклонов, писал так: "Посмотрел я города и свет видел, но лучше Дона не нашел. Был в Киеве, во Львове, в Миколаеве и много других - ничего не хочу, как наш Ближний Березов и Крутенький барак и речку нашу Медведицу, - но да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли... Затем расскажу я вам про свою службу. Служба паша не легкая. Служба наша такая: день изо дня в разъезде, а ночь настанет - в сторожевом охранении, занимаем посты впереди цепи. 23-го ноября у нас на заставу напал неприятель и взял в плен трех казаков и одиннадцать солдат. Затем 24-го мы поехали в разъезд за цепь верст пять и открыли в горах неприятельскую пехоту - 30 человек. Спешились и пошли цепью. Эта битва была в горах, так что мы думали, что он нас не видел, ан ошиблись: он за нами все время шел, и мы один к одному подошли на тридцать сажень. И началась у нас стрельба. Неприятель разбежался, мы взяли в плен офицера и двух солдат, шесть человек убили. Когда перестали стрелять, стали собираться в кучу - глядим: Федор Зверков лежит убитый, и Привалов дюже ранен. Мы поосерчали и хотели убить офицера и солдат, а нам наш офицер не приказал. Итак, поминайте Федора Зверкова хлебом-солью. Привалов, может, очумеется..." Были и живые вести с войны. Раньше всех привезла их Уляшка, потом Тимошка Котеняткин, потом раненые и больные. На долю Уляшки выпало больше всего женского внимания - казаки отнеслись к ней с высокомерным пренебрежением: баба, мол, а баба что путного может увидеть в военном деле? Но бабы зато облепили ее густым роем, засыпали вопросами: - Ну как, Уляша, смоталась? Уляшка, сухопарая, рябая, но чернобровая, красивая вызывающей ухарской красотой, весело и бойко рассказывала о своем походе именно то, что больше всего могло интересовать ее слушательниц, как и ее интересовало. - И-и, мои болезные, в одну неделечку! И поспать сладко по привелось: все настороже были, как гуси на пруду под осень... - Ну, повидалась все-таки, все сердцу легче? - Да повидалась. Всех станичников видала, все низко велели кланяться - от чела до сырой земли. - Хорошо принимали? - Да уж прием был, болезные мои, - последнюю рубаху чуть не отдала! - сверкая зубами и глазами, изгибаясь от смеха, говорила Уляшка. - Уж принять приняли, пожаловаться нельзя... Как приехала, меня муженек сейчас на касцию посадил... В узких черных глазах Уляшки перебегал лукавый огонек. Бабы, затаив дыхание, ловили ее слова, жесты, ждали: вот сейчас откроется все о Родьке, о том, как ему пофортунило, все то, что носилось, как слух, томило неизвестностью, дразнило воображение, волновало завистью. Но Уляшка, как нарочно, приостановилась. - Деньжонками-то, - правда, нет ли, - поджился, говорят? - с жалостливым сочувствием спросила Макрида. - Всей касции двадцать три рубля было у него,- весело проговорила Уляшка. - Ну, не греши! - Ей-богу! Вот как перед Истинным! - Уляшка перекрестилась на вывеску потребительской лавки, около которой собрались бабы. - Я два дня посидела - трюшница осталась, крынули как следует!.. Ну, он меня с касции - долой: на черта ты, говорит, мне нужна, коль так хозяйствовать умеешь! Сместил. Я говорю ему: а ты думал, я тебе свою десятку приложу, что у меня под поясом подшита? Нет, не дури! Выписал, так на свой счет содержи... Смеялись бабы. Одобряли. Но не очень верили Уляшке: хитрит шельма рябая, думали. - А говорили, добра много набрал, - осторожно уронила Марина. - И-и, тетя, разговор один! - певуче промолвила Уляшка, вздыхая. - Може, кто и поджился, а мой - чего и зашиб - все в орла прокидал... Примолкла на минутку Уляшка, сбежал играющий смех с ее лица, пригорюнилась как будто. "Ну, и людопроводка!" - враждебно подумала Марина, но тоже вздохнула и покачала головой, выражая сочувствие. - Два дня только и побыла с ним, а на третий опять им поход,- вернулась Уляшка к рассказу. - Проводил он меня: езжай, говорит, Уляша. Я было ему: я, мол, с тобой, мое сердечушко, иде ты будешь, там и я. А он и говорит... Уляшка вдруг колыхнулась от беззвучного смеха и схватила за плечо грузную Макриду. - А он мне: тебя, говорит, под строй не возьмут, под седлом ты непривычна, все охлюпкой ездили на тебе... С меня, говорит, теперь гнедого достаточно. Куда тебе за нами с мешком сухарей тюлюпать? Езжай домой. Молитесь там, служите молебны... И, как бы чувствуя в напряженном внимании баб, в их безмолвных, хитрых улыбках скрытое прочное сомнение, Уляшка опять согнала смех с лица. Помолчала, стряхнула белую глиняную пыль с рукава новой кофты и сказала: - Кто бережливый да ловенький, поджились, говорят. Домой слали и деньгами, и обувкой, и материем. Ну, мой ни волоска не нажил - однова дыхнуть! Макрида простодушно сказала на это: - А у нас тут по всей станице эык шел: поехала, мол, Уляшка деньги забрать... - И ни боже мой! Говорю: взяла две десятки у него из касции, купила себе вот на жакет сукна, натянула еще на шелковую кофточку. Мужу отдала за то родительскую пятерку. Вот и все нажитие... Не одна Уляшка - съездили и еще кое-кто из станицы в австрийскую сторону, и Марина хоть маленькую сумочку, а умудрялась всучить для Пашутки. Даже Тимошка Котеняткин не утерпел, занял деньжонок и махнул за добычей. Пропадал долго, вернулся лишь перед Масляной. На людях хвастал, что привез всякого добра, а ходил в тех же заплатах, в каких поехал, и ребятишки, как были, так и остались голопузыми. Над ним весело подтрунивали: обмишулился глупый человек, прокатал зря последнюю копейку, а сознаться в этом стыдится... Но слухи о внезапных обогащениях, о наживе там, на далеких полях опустошения и смерти, держались в народе прочно и дразнили не одно голодное воображение... А дни шли за днями, хмурые, насыщенные тревогой, вестями о гибели то одного, то другого казачка, слезами, и стонами, и воем отчаяния. Шли недели, шли месяцы. И все не спалось по ночам Марине - гадала, молилась, всеми думками была с родимыми сыночками, старалась представить себе, что это за горы крутые - таинственные Карпаты. С замирающим сердцем каждый день ждала весточки, прислушивалась, не говорят ли о замирении... Великим постом пришел от Пашутки больной казак Фетиска Пастухов. До службы это был парень-орех, отчаянный картежник и конокрад, посидел и в тюрьме. Здоровенный казак, боец и озорник был, а вот служить не годился. Посчастливилось же этакому лодырю... - Что ни самый лоботряс, то и отставной! - сказал Агап, услыхав о приходе Фетиски, и с досады не пошел даже спросить про Пашутку. Но Марина, как услыхала, сейчас же помчалась. В Фетискиной избе народу было - рукой не пробить. В воротах встретилась Макрида - успела уж побывать у служивого. - Гладкий, как боров! - сказала она, махнув рукой. Потом, уже на ходу, издали крикнула: - Ногами, - говорит, - зыбнул. Да и видать: не семен-ный, желтый весь... Пролезла и Марина в избу. Фетиска сидел за столом, в переднем углу, с стариками, - на столе стояло две бутылки вина, чашка с капустой и огурцами, чашка с ломтями соленого арбуза и миска с лапшой из сушеной вишни. Как и полагалось служивому, Фетиска троекратно облобызался с Мариной и на ее вопрос о Пашутке сказал, как и всем говорил: - Ничего, слава богу, жив-здоров - как сам, так и конь... - Звездочка-то служит? - спросила Марина, утирая слезы, которые всегда были готовы у ней, лишь только речь заходила о сыновьях. - Лошадка - как нарисованная! - утешил ее Фетиска. - Большое внимание от господ офицеров Павлу по лошади... Я ей сахару давал - грызет с удовольствием. - А чаем не поил? - шутливо вставил сивый Митрофаныч, сосед, и поставил перед служивым налитый вином стаканчик. - Ну, что это там за Карпаты? Что за горы крутые? - спросила Марина. Фетиска поглядел на стаканчик как бы с недоумением, но взял осторожно, двумя пальцами - большим и средним, поздравил всех сидевших за столом и стоявших в избе со свиданием и неторопливо выпил, - Карпаты, тетушка, - горы громаднеющие... тысячной долины горы, - сказал он, утираясь. - Там, тетя, от трупья одного - человека не разглядишь... Горестно затрясли, закачали головами бабы, стоявшие перед столом, запричитали заученным напевом: "Господи, кормилец наш Господи!.. Да какой страх-то, беда-то какая!.. Милые вы наши вьюноши, как вы там и терпели-то такую беду!.." Поплакала и Марина. И не утерпела, сказала с легким упреком: - Посчастило тебе, Фетисушка, - пришел вот... - Ноги отказались носить, тетя, - чувствуя необходимость оправдаться, отвечал Фетиска. - Не будь бы ноги, служил бы, как говорится, верой-правдой... - Бога благодари: от смерти Господь отвел, а то, может, хищные птицы белое тело расклевали бы... али враг над тобой надругался бы... А то вот дома и с детишками... - Дома-то дома, да все неловко дома-то... Поправлюсь ногами, пойду опять... надо делить с товарищами нужду и горе. И принялся за арбуз. Ел долго, медленно, сосредоточенно, желтый и хмурый, в желтой верблюжьей куртке с потертыми погонами. Похоже было, что не очень разжился на войне. - Чего же принес? - соболезнующим голосом спросила Марина. - Вот все, что на мне. Да вот винтовка немецкая - офицер благословил взять. Я говорю: дайте, вашбродь, на Тихий Дон повезу, чтобы поглядели добрые люди, от чего наши буйные головушки тут ложатся. "Повези", - говорит... - Это и все нажитие! - А другие-то и вовсе ходят - голые коленки, - сказал, оправдываясь, Фетиска, чувствуя обидный намек в жалостливом вопросе Марины: как дома был, дескать, бесхозяйственный лодырь, так и на службе, не сумел поправиться.- Я, по крайней мере, при одежде, а твой Павло, может, разумши ходит... Вы тут живете - ничего не знаете, а понесли бы... туда - ан оно бы иначе указало... | |
| |
Просмотров: 489 | |