Страницы русской прозы [140] |
Современная проза [72] |
Весна была дружная, с теплыми дождями, с большой водой, с буйными травами и прекрасными всходами - давно такой весны не было. И вся ушла деревенская душа в радостно-привычную суету около земли-кормилицы, прилепилась к пашне, бахчам и огородам, окунулась в заботы о скотинке, птице, оралке и бороне, о хомуте, дегте, колесе и поддоске. Хлопотно и недосужно стало. И даже война с ее тревогами и страхами слегка заслонилась близкими волнениями весенних деревенских будней. Вздорожали товары, приступа нет к гвоздям, бечеве, юфте, подошве. Правда, подняли цены и на хлеб, на скотину. Продал Агап сотни две мер пшеницы, пять овец - и денег куча. С деньгами стали и бабы - пособие получали. Было немало свары в семьях из-за этих денег: старики требовали, чтобы деньги шли в семью, а бабы норовили припрятать их особо.
- Обувай-одевай отец, а способие получать - нет, это снохе, а сноха их - па наряды да на прянцы... Кто же ребятишек-то кормить обязан? Побранивались старики. И Агап вторил. Он своих снох держал в строгости, а пособие ослабляло бабью зависимость, вносило лишнюю трудность в налаженное ведение порядка. - Бывало, обувкой она обносилась, глядит: сошьют аль нет ей чирики, - и посмирней себя вела. А нынче што? Никому не кланяется, свои деньги есть... Грех один! Мы, бывало, служили, наши бабы копейки ни отколь не видали, а нынче вон какая мода вышла... Но Марина умела ладить с снохами: они отдавали ей деньги, а она отделяла частичку им - на наряды, сверх обычной сметы. И дело шло мирно и благо. В конце апреля донеслись до станицы зловещие слухи: сбросили наших с Карпат, и много казацких голов легло при отступлении. У Тужилина два сына были убиты, пропал без вести Федотка Фомичев, Иван Юшкин - тоже, убит Алехарка Горасин, погиб Бунтишкин внук Лука, убит урядник Чирков. Неутешным криком огласились станичные улицы, от причитаний оседала горькая муть на душе, и нигде не находила места Марина: ни от Антона, ни от Пашутки не было ни одной весточки... Лишь после Троицы дошло письмо от Пашутки. Писал он, что с Карпат скатились. Звездочка сослужила службу, вынесла хозяина. Но не одного хозяина пришлось ей нести - садились и чужие, у кого коней подбили. Много нужды и труда пришлось хлебнуть... Были слезы и причитания над этим письмом. Много слез, и личное переплелось с общим горем, безотчетно почувствованным, повисшим синей грозовой тучей над думой. И одно целение оставалось бабьему сердцу - этот речитативный напев, монотонная импровизация одинокого тоненького голоса, певучий размеренный рассказ с придыханиями и приговорами, изливающий жалобу и сетование Неведомому. Ровным плеском падал он в светлую, зеленую тишь станичного дня, завораживал слушателя безбрежной горечью своей, сцеплял болью сердце, туманил глаза слезой. - И, милые мои казаченьки! - причитала Марина. - Лезли вы на Карпаты по сыпучим снегам, нужды видали сколько, холода, голода... А отседа согнали вас во единый скорый часочек, во минуту одну... И легли вы, мои сердечные, в зеленой долине, полили землю кровью алой за нас грешных, засеяли кудрявыми казацкими головушками... Легли, сердечные мои вьюноши, в расцвете силы, в разгаре красного лета... С тех дней не улегалась тревога сердца, не переставали давить тяжелые сны. Каждый новый день приносил новую весть - и все страшную. Сорок человек потеряла станица в каких-нибудь три недели. И замирало у Марины сердце от страха, когда маленький Андрюшка, белобрысый мальчуган, почтальон-доброволец, разносил по дворам письма и когда она вместе с другими соседками бежала слушать, если письмо было из 20-го полка. Подошел покос. Трудный покос, изнурительный: тут дожди, тут трав понаросло столько, что и старики не запомнят, и рожь, как лес, - ничем не возьмешь - густа, высока. А рук - нету. Горе глядеть было на одиноких бабенок: одулись от слез - ни косы отбить некому, ни полом починить, шлея оборвалась - лоскутом от юбки надо связывать, колесо рассохлось - идти в люди, да разве каждый раз находишься? Иной человек отзовется, а другой и на смех подымет, ни во что поставит... Марине за стариком было легко, но, на других глядя, наплакалась вдоволь... ...На Петров день разговелись, снохи ушли к почте - ждать писем, - по праздникам там всегда толпился народ, улица была. Марина прилегла на полу в горнице, закрывши ставни, чтобы мухи не одолевали, и заснула. Приснился ей Плес, озеро, у которого этой весной косили луг, станы над озером, арбы с палатками, дымки, тихий звон комариков. Снохи - Настя и Анисья - наловили бреднем рыбы и варили щербу, Агап раскидывал на кустах мокрый бредень - для просушки. Она, Марина, выложила на разостланный мешок ложки, нарезала хлеба, деревянную чашку поставила, и все думала о том, что надо бы домой - к ребятишкам, - одни ведь остались, - да щербы очень уж хотелось, так вкусно пахла щерба... Вдруг почувствовала: выпал у нее передний зуб. Попробовала пальцами - так и есть: выпал, белый да большой, словно бы и не ее зуб, у нее таких больших не было. И чудно выпал - без боли, словно чужой. Подумала: раненько бы падать зубам в 43 года, да еще передним, - и загрустила. Щербы ждала, щербатая стала, - мелькнуло в мыслях, - вот и будут люди смеяться. А ведь вовсе как будто недавно была молодая и веселая, и песенница, круглолицая, с ласковыми голубыми глазами, - а вот уж бабка и беззубая. Украдкой, опасливо поглядела на снох, не смеются ли? нет, не смеются. Сидят - примолкли, на огоньки глядят, набродились - устали... Агап подошел, хотела сказать Марина: "Старик, а ведь у меня передний зуб выпал..." И вдруг страх, темный, непонятный, беспричинный, остановил ее сердце, перехватил дыхание... Трясущимися пальцами она стала вставлять зуб на старое место, по зуб опять и опять падал... Проснулась. Села на полу, стала креститься, а страх, щипавший ее сердце во сне, все не проходил. И показалось ей, что в щели ставни мелькнул Агап, без шапки, и в лице его стоял тот же непонятный ужас, который разбудил и ее. - Убили... Она сказала это сама себе глухим, сиплым, чужим голосом, приняла, как несомненное, рванулась к двери, но на пороге упала - подкосились ноги - и завыла чужим, незнакомым, грубым голосом... Прислал письмо Никита Мишаткин: "А 14-го числа мы сидели в окопах, а германец осыпал нас шрапнелями и чемоданами. Павел Дрюков лежит на спине и смеется, я оглянулся, а он уж зевает..." Только всего и было написано, а потом снова поклоны. Но этого было достаточно. Было всем понятно и ясно, что значит "зевает": испускает последнее дыхание... Заметался Агап, все-таки не мог сразу принять удар, не в силах был заставить себя поверить, что нет уж на свете Па-шутки. Послал две телеграммы: полковому командиру и командиру сотни. Но ни на одну не получил ответа. На неделе пришло письмо от Родьки Быкодорова, и в нем было написано: "Поминайте Павла Дрюкова хлебом-солью". После этого письма у Марины уже не осталось ни колебаний, ни надежд. Решительно заявила она, что надо поминать, хотя Агап все еще надеялся получить ответ на свои телеграммы. Но противиться жене не стал: в заупокойном помине беды нет; если жив сынок, то эта смерть его отпоминается. Отдали четвертной билет попам за сорокоуст - и вся ушла притихшая, замкнувшаяся в себе мать казацкая Марина в заботу о помине, о свечах, кутье и пирогах, и одна, - покос оставить нельзя было, Агап и снохи жили в поле, - ходила она каждый день в церковь с большим узлом кренделей и бурсаков, раздавала их старухам, кормившимся подаянием, а сама становилась в темный уголок перед темным образом Богородицы Аксайской и в безмолвных слезах изливала Царице Небесной безмолвную, горькую жалобу свою материнскую... Агап все добивался узнать: цела ли Звездочка? Лошадь ценная, больших денег стоит лошадь, за ней и в армию можно бы съездить, если цела, - чтобы в чужие руки не попала. Но нигде ничего не мог добиться: в правление никакой бумаги не присылали, начальство отзывалось незнанием, а в письмах казацких с войны говорилось уже о других смертях, о Пашут-ке ничего больше не было. Случайно, на базаре в Михайловке, услыхал Агап, что пришел домой из 20-го полка раненый урядник с хутора Березок. Ни минуты не медля, поскакал старик на Березки. Разыскал урядника: кавалер, с двумя крестами. Такой словоохотливый: прежде всего о войне стал рассказывать, о высших начальниках своих. Качал головой Агап, слушая, глядя в сухощавое приятное лицо рассказчика, обрамленное черной коротенькой бородкой, и думал о милом своем зеленом купыре, о Пашутке. Стыдно было показывать слабость, но неудержимо бежали слезы по щекам, по бороде. - Ну что ж ты, мой болезный, видал ай нет сыночка моего Павла Дрюкова? - спросил, наконец, Агап. - Почему же, дяденька, не видал, когда нас с ним вместе везли, в одной двуколке...- сказал урядник с видимым удовольствием. - Вот как свой пальчик вижу, так и его... Дюже был плох... Все кричал: развяжите мне, мол, живот, дюже туго мне живот перевязали! Голосом кричал. Я говорю сената-ру: ты бы ослобонил его немножко. "Нельзя, - говорит, - доктор не приказал..." Ну... в Замостье его сняли. Тут уж не кричал. Фершал поглядел: "Готов", - говорит... - Может, его омраком ошибло? - горестно простонал Агап. - Не могу доказать, дяденька. Потому, что его сняли, меня повезли дальше. - А фершал-то этот чей? сенатар-то? Какого полка? - Не могу знать. Пехотный какой-то... - Да как же это ты не спросил? - чуть не зарыдал Агап, хватая себя за грудь.- Такой ты молодец, кавалер, и такой нерасторопный... Ты бы должен спросить! Смутился урядник и стал оправдываться: - Да ведь я, дяденька, сам чуть зевал в ту пору... Первые слова, которые услыхала Марина от мужа, когда он вернулся с Березок, заставили ее затрепетать от радостной неожиданности. Агап сказал тихо, не очень уверенно, как бы сам спрашивая: - А ведь сынок-то, может, еще и жив, старуха... Мы кричим, Господа гневим; а он, может, и очунелся?.. И, когда рассказал Агап все, что слышал от урядника с крестами, и выложил свои соображения, поверила сразу и Марина, что должен быть жив Пашутка, раз никто не видал его мертвым - и урядник, и товарищи, писавшие о нем в письмах, видели его лишь раненым. Вот Василий Иваныч с Суходолу отпоминал сына осенью еще, и бумага приходила, что убит, а сын па Святой прислал письмо из плена. И ухватились оба за тоненькую эту ниточку надежды - Агап и Марина,- и ни за что не хотели оборвать ее. Говорили, что не иначе, как попал в плен раненый Пашутка, когда сняли его в Замостье... Каждый день стала выходить Марина за гумна, в степь, где проходил мимо телеграфных столбов шлях. Много народу ехало этим шляхом: и провожали, и шли туда, где лилась кровь, и возвращались оттуда - раненые, больные, отпущенные. Ни одного служивого не пропускала Марина, чтобы не расспросить, какого полка, к какому корпусу полк прикомандирован, в каких боях участвовал, по каким городам и местечкам проходил. И научилась она быстро и точно разбираться в полках, узнала, какого числа и где какой бой был и далеко ли от Замостья он происходил... А раз чуть было не упустила казачка, а он оказался самый, что ни на есть, дорогой и нужный. Ехал тархан какой-то - с товаром ли или так, с пустыми коробами и бочонками, а среди этих коробов, свесив ноги в стоптанных сапогах, прикурнул казак в смятой фуражке и зеленой гимнастерке без пояса. Марина гнала коров в табун по переулку, засыпанному золой, а они обогнали ее, подымая пыль, гремя колесами и коробами, - к шляху направлялись. Она приглядывалась к тархану - знакомое будто лицо, приезжал свиней скупать перед Рождеством, - а казака-то не сразу увидела. Но, увидав, закричала испуганно и звонко: - Постойте! Эй, погодите на часок, люди добрые! Тархан оглянулся, испуганно поглядел на колеса, не случилось ли чего с телегой, потом на Марину, машущую рукой, и тпрукнул. - Чего, тетка? Ай подвезть? - спросил он, скаля зубы. - Служивенького вот хочу спросить! - задыхаясь, едва могла проговорить Марина,- Какого полка, сердечный мой? - Двадцатого, тетушка! - крикнул казак, не оглядываясь. - Родимый ты мой! - сплеснула руками Марина. - Да ты, может, Павла Дрюкова знал? - Павла? Как же не знать... очень даже прекрасно знал. - Ну... я ему - мать...- едва проговорила Марина и залилась слезами. Казак тотчас же спрыгнул с телеги и, подойдя к Марине, поклонился ей в ноги, как по старому казацкому обычаю полагалось. - Ну, здорово живешь, тетушка! - целуясь с ней крест-накрест, сказал он. - Болезный мой! - лепетала Марина, захлебываясь слезами и жадно глядя в круглое, изрытое рябинами, серое лицо казака. - Ну когда ты его видал, какого числа, скажи, сделай милость!.. - Видал я его, тетя, я тебе зараз скажу, когда... Казак оглянулся на телегу, потрогал задок, пошатал, подняв в раздумье брови, и сказал: - Евсей Абакумыч, ты вот чего... ты езжай помаленьку, я догоню... Езжай себе слободно... Видал я его, тетушка, стало быть, в июле месяце! - сказал он Марине, провожая глазами зашуршавшую телегу. - А какого числа - вот именно не докажу... - До Замостья ай после Замостья? - спросила Марина с замирающим сердцем. - Никак нет... до Замостья. - Ну, стало быть, ты его еще 14-го числа видал?.. - Так точно, четырнадцатого, - готовно согласился казак, и видно было, что ему все равно, с чем ни соглашаться. - Да, четырнадцатого, не иначе... под Грубешовым... так точно. Теперь именно припомнить могу: четырнадцатого... И, придавая голосу жалостливую ласку, сказал он тихо: - Раненым видал я его, тетушка... Мы, стало быть, скакали - вызвали нас: С-ский полк прорвали - нашу сотню потребовали. Скакали мы, стало быть, а тут обоз дорогу перегородил. Я глянул в двуколку: это, мол, казака везут...- "Казак!" - "Чего извольте?" - "Да это ты, - говорю, - Паша?" - "Так точно, я, - говорит, - дюже крепко, - говорит, - я ранен... очунеюсь, нет ли..." Ну, тут стоять нам неколи было: скорей, скорей! С-ский полк прорвали. "Ну, говорю, Паша, прости Христа ради! Господь даст, мол, поправишься!.." И больше я, значит, его не видал... Марина жадно ловила каждое слово, мгновенно взвешивала и соображала, разрушает или укрепляет оно ее трепетную надежду, а слезы лились, лились, лились, качалась горестно голова, и уходило вдаль круглое рябое лицо служивого - лишь голос был близко. - Ну, как он тебе показался: дюже труден был? - Нет, речь у него была веселая... - Веселая? - с сияющим от слез взглядом переспросила Марина. - Веселый разговор... Пожалился лишь: ранен я, дескать... А речь ничего, веселая... Ведь он казак-то был - герой! Рубака был... Бывало, наиграет денег в орла, накупит всяких закусков, накормит всех... Развитой парнишка был... - Дома-то он у нас как-то все прихварывал... - Ну, там - разъелся, расправился - куды-ы!.. Развязный казак был! А лошадь? Львица, а не лошадь!.. - воскликнул казак в восторге и, отвернувшись к плетню, высморкался пальцами... - Стало быть, округ Грубешова ты его видал? - Так точно, у Грубешова. - Это, стало быть, влеве от Замостья? В правую руку - Избищи, а в левую - Грубешов? Казак подумал, прикинул в уме и сказал не совсем уверенно: - Точно так, это будет влеве... - Ну, а Красноброд проходили вы аль нет? - допытывалась Марина. - У-у, боже мой! - усмехнулся казак снисходительно. - Да мы там все места проходили!.. Мы проникали горы и леса! Морей, правда, не видали, а горя зачерпнули добре... Он поправил смятую свою фуражонку и победоносно поглядел вдаль по переулку, к вербам на левадах, окутанным сизым кизячным дымком. - Ну, а Замостье вы, стало быть, 15-го проходили? - опять спросила Марина - не хотелось ей отпустить его, не исчерпав до капли всех сведений, какие мог он иметь. - Замостье - пятнадцатого, - отвечал он, не думая. - Вот кабы ты в Замостье-то его нашел... - Да ведь кабы время дозволяло... А то - прорыв мы затыкали... стало быть, С-ский полк прорвал неприятель - тут сейчас приказ последовал: живо! С-ский полк прорван!.. Тут уж разговаривать некогда... - Кабы кто мне, добрый человек, сказал: живой ли он в Замостье был, родимый мой? - простонала Марина, и крик этот материнской муки, как крик лебеди раненой, резнул по сердцу казака. Он сказал жалостливо и мягко, словно ребенка утешал: - Да нет, тетушка, не должен быть, чтобы кончился... Потому что веселая речь была у него... Просто сказать: веселая... Должен быть - жив... - Веселая? - опять с жадностью ухватилась она за это слово. - Разговор веселый... Почунеется, бог даст... Ей все не хотелось отпускать его, но он спешил. Евсей Абакумов далеко уж теперь уехал, как бы не пришлось пешкой месить до самого хутора Почилкина. А на телеге оставил он шинель и узелок с прянцами - детишкам, - как бы не затерял тархан. - Захватил было два австрицких штыка ребятенкам для забавы, - говорил казак, когда уже вышли они за гумно, в степь. - Докторица выпросила, отдал... Три целковых дала... Долго стояла Марина за гумнами, не могла оторвать глаз от удалявшейся фигуры в зеленой гимнастерке без пояса, одинокой в зеленом безлюдье толоки. Телега тархана чуть виднелась далеко за ветряками. Как будто стояла она на одном месте. Потом выросла вдруг на горизонте и нырнула за волнистую черту влево от сизого кургана. От станицы наносило запахом утренних дымков, голосами кочетов и те-лят, собачьим лаем, а тут было тихо, пустынно, хорошо было погрустить и поплакать в одиночестве. Тихо прошуршали по дороге три арбы, запряженные быками. Мальчуган в соломенной шляпе с надорванными краями боком сидел на передней, свесив ноги в чириках, посвистывал, покрикивал, небрежно помахивая оборванным кнутиком: "Цоб! цоб!" - Ишь хозяин вот какой остался, - мысленно упрекнула кого-то далекого и неведомого Марина. - А мать через пупок не перегнется, не ныне-завтра родит... И опять нашла глазами фигуру в гимнастерке без пояса. Далеко уже она - как будто на одном месте топчется. Вот скоро подымется к кургану и утонет за сизой чертой его. Уйдет ли с ней и то трепетное, волнующее страхом и надеждой, робкой радостью и мукой, что осталось в ее сердце от этой встречи? То смутное, чуть уловимое веяние родного, что, как сухой пучок мяты напоминает красное лето, всю наполнило ее живым образом сына? Ах, каждую ночь снится он ей, хворенький, ушибленный, ищущий скорбными глазами ее, мать родимую, - и крепко прижимает она его к трепещущему сердцу, и всю силу порыва материнского хочет перелить в него, исцелить раны его больные, остановить кровь горячую... А проснется - нет никого: был и ушел сыпок... Лишь молотами стучит взволнованное сердце... И нет меры тоске ее материнской... О, если бы когда-нибудь увидать ей своего Пашутку - вот так, в гимнастерке без пояса, в стоптанных сапогах, в смятой фуражке, - как бы бросилась она к нему навстречу!.. Взглянуть бы раз единый и - хоть умереть тогда... Рассказала она Агапу о своей встрече с казаком - служивым из 20-го полка. Больше всего повторяла, что речь была у Пашутки веселая, значит - не так труден был, чтобы помереть. Агап слушал напряженно, кивал головой, соглашался. За одно лишь попрекнул, не спросила о лошади, что с ней, - в полку ли? при обозе ли? или погибла?.. - Сказано: баба... так вы бабы и есть! - махнул он рукой... | |
| |
Просмотров: 641 | |