Светочи Земли Русской [131] |
Государственные деятели [40] |
Русское воинство [277] |
Мыслители [100] |
Учёные [84] |
Люди искусства [184] |
Деятели русского движения [72] |
Император Александр Третий
[8]
Мемориальная страница
|
Пётр Аркадьевич Столыпин
[12]
Мемориальная страница
|
Николай Васильевич Гоголь
[75]
Мемориальная страница
|
Фёдор Михайлович Достоевский
[28]
Мемориальная страница
|
Дом Романовых [51] |
Белый Крест
[145]
Лица Белого Движения и эмиграции
|
1 Движимые глубокою потребностью духа, чувствами благодарности, верности и славы, собираются ныне русские люди, - люди русского сердца и русского языка, где бы они ни обретались, - в эти дни вековой смертной годовщины их великого поэта, у его духовного алтаря, чтобы высказать самим себе и перед всем человечеством, его словами и в его образах свой национальный символ веры. И, прежде всего, - чтобы возблагодарить Господа, даровавшего им этого поэта и мудреца, за милость, за радость, за непреходящее светлое откровение о русском духовном естестве и за великое обетование русского будущего. Не для того сходимся мы, чтобы "вспомнить" или "помянуть" Пушкина, так, как если бы бывали времена забвения и утраты... Но для того, чтобы засвидетельствовать и себе, и ему, чей светлый дух незримо присутствует здесь своим сиянием, - что все, что он создал прекрасного, вошло в самую сущность русской души и живет в каждом из нас; что мы неотрывны от него так, как он неотрывен от России; что мы проверяем себя его видением и его суждениями; что мы по нему учимся видеть Россию, постигать ее сущность и ее судьбы; что мы бываем счастливы, когда можем подумать его мыслями и выразить свои чувства его словами; что его творения стали лучшей школой русского художества и русского духа; что вещие слова, прозвучавшие 50 лет тому назад "Пушкин - наше все", верны и ныне и не угаснут в круговращении времен и событий... Сто лет прошло с тех пор, как свинец смертельный
Поэту сердце растерзал...
(Тютчев) Сто лет Россия жила, боролась, творила и страдала без него, но после него, им постигнутая, им воспетая, им озаренная и окрыленная. И чем дальше мы отходим от него, тем величавее, тем таинственнее, тем чудеснее рисуется перед нами его образ, его творческое обличие, подобно великой горе, не умаляющейся, но возносящейся к небу по мере удаления от нее. ...И хочется сказать ему его же словами о Казбеке: Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами... В этом обнаруживается таинственная власть духа: все дальше мы отходим от него во времени, и все ближе, все существеннее, все понятнее, все чище мы видим его дух. Отпадают все временные, условные, чисто человеческие мерила; все меньше смущает нас то, что мешало некоторым современникам его видеть его пророческое призвание, постигать священную силу его вдохновения, верить, что это вдохновение исходило от Бога. И все те священные слова, которые произносил сам Пушкин, говоря о поэзии вообще и о своей поэзии в частности, мы уже не переживаем, как выражения условные, "аллегорические", как поэтические олицетворения или преувеличения. Пусть иные из этих слов звучат языческим происхождением: "Аполлон", "муза"; или - поэтическим иносказанием: "алтарь", "жрецы", "жертва"... Мы уже знаем и верим, что на этом алтаре действительно горел "священный огонь"; что этот "небом избранный певец" действительно был рожден для вдохновенья, для звуков сладких и молитв; что к этому пророку действительно "воззвал Божий глас"; и что до его "чуткого слуха" действительно "касался божественный глагол", - не в смысле поэтических преувеличений или языческих аллегорий, а в порядке истинного откровения, нашего, нашею верою воруемого и зримого Господа... Прошло сто лет с тех пор, как человеческие страсти в человеческих муках увели его из жизни, - и мы научились верно и твердо воспринимать его вдохновенность, как боговдохновенность. Мы с трепетным сердцем слышим, как Тютчев говорит ему в день смерти: Ты был богов оргáн живой... и понимаем это так: "ты был живым óрганом Господа, Творца всяческих"... Мы вместе с Гоголем утверждаем, что он "видел всякий высокий предмет в его законном соприкосновении с верховным источником лиризма - Богом"; что он "заботился только о том, чтобы сказать людям: "смотрите, как прекрасно Божие творение..."; что он владел, как, может быть, никто, - "теми густыми и крепкими струнами славянской природы, от которых проходит тайный ужас и содрогание по всему составу человека", ибо лиризм этих струн возносится именно к Богу; что он, как, может быть, никто, обладал способностью исторгать "изо всего" ту огненную "искру, которая присутствует во всяком творении Бога"... Мы вместе с Языковым признаем поэзию Пушкина истинным "священнодействием". Мы вместе с князем Вяземским готовы сказать ему: ...Жрец духовный,
Дум и творчества залог -
Пламень чистый и верховный -
Ты в душе своей сберег.
Все ясней, все безмятежней
Разливался свет в тебе... Вместе с Баратынским мы именуем его "наставником" и "пророком". И вместе с Достоевским мы считаем его "великим и непонятым еще предвозвестителем". И мы не только не придаем значения пересудам некоторых современников его о нем, о его страстных проявлениях, о его кипении и порывах; но еще с любовью собираем и бережно храним пылинки того праха, который вился солнечным столбом за вихрем пушкинского гения. Нам все здесь мило, и дорого, и символически поучительно. Ибо мы хорошо знаем, что всякое движение на земле поднимает "пыль"; что ничто великое на земле невозможно вне страсти; что свят и совершенен только один Господь; и что одна из величайших радостей в жизни состоит в том, чтобы найти отпечаток гения в земном прахе и чтобы увидеть, узнать в пламени человеческой страсти - очищающий ее огонь божественного вдохновения. Мы говорим не о церковной "святости" нашего великого поэта, а о его пророческой силе и о божественной окрыленности его творчества. И пусть педанты целомудрия и воздержности, которых всегда оказывается достаточно, помнят слова Спасителя о той "безгрешности", которая необходима для осуждающего камнеметания. И еще пусть знают они, что сам поэт, столь строго, столь нещадно судивший самого себя: И меж детей ничтожных мира
Быть может всех ничтожней он...
-- столь глубоко познавший
Змеи сердечной угрызенья... - столь подлинно описавший таинство одинокого покаяния перед лицом Божиим: И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю..., - - предвидел и "суд глупца, и смех толпы холодной", и осужденья лицемеров и ханжей, когда писал в 1825 году по поводу утраты записок Байрона: "Толпа жадно читает исповеди, записки и т. д., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могучего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал, и мерзок не так, как вы, иначе..." Да, иначе! Иначе потому, что великий человек знает те часы парения и полета, когда душа его трепещет, как "пробудившийся орел"; когда он бежит - и дикий, и суровый,
И звуков, и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы. Он знает хорошо те священные часы, когда "шестикрылый серафим" отверзает ему зрение и слух, так, чтобы он внял - и неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье, когда обновляется его язык к мудрости, а сердце к огненному пыланию, и дается ему, "исполненному волею Божиею" Глаголом жечь сердца людей. Отсюда его пророческая сила, отсюда божественная окрыленность его творчества... Ибо страсти его знают не только лично-грешное кипение, но пламя божественной купины; а душа его знает не только "хладный сон", но и трепетное пробуждение, и то таинственное бодрствование и трезвение при созерцании сокровенной от других сущности вещей, которое дается только Духом Божиим духу человеческому... Вот почему мы, русские люди, уже научились и должны научиться до конца и навсегда - подходить к Пушкину не от деталей его эмпирической жизни и не от анекдотов о нем, но от главного и священного в его личности, от вечного в его творчестве, от его купины неопалимой, от его пророческой очевидности, от тех божественных искр, которые посылали ему навстречу все вещи и все события, от того глубинного пения, которым все на свете отвечало его зову и слуху; словом - от того духовного акта, которым русский Пушкин созерцал и творил Россию, и от тех духовных содержаний, которые он усмотрел в русской жизни, в русской истории и в русской душе, и которыми он утвердил наше национальное бытие. Мы должны изучать и любить нашего дивного поэта, исходя от его призвания, от его служения, от его идеи. И тогда только мы сумеем любовно постигнуть и его жизненный путь, во всех его порывах, блужданиях и вихрях, - ибо мы убедимся, что храм, только что покинутый Божеством, остается храмом, в который Божество возвратится в следующий и во многие следующие часы, и что о жилище Божием позволительно говорить только с благоговейною любовью... 2 И вот, первое, что мы должны сказать и утвердить о нем, это его русскость, его неотделимость от России, его насыщенность Россией. Пушкин был живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и его больных узлов. Это надо понимать - и исторически, и метафизически. Но, высказывая это, я не только не имею в виду подтвердить воззрение, высказанное Достоевским в его известной речи, а хотел бы по существу не принять его, отмежеваться от него. Достоевский,1 признавая за Пушкиным способность к изумительной "всемирной отзывчивости", к "перевоплощению в чужую национальность", к "перевоплощению, почти совершенному, в дух чужих народов", усматривал самую сущность и призвание русского народа в этой "всечеловечности"... "Что такое сила духа русской народности, - восклицал он, - как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?" "Русская душа" есть "всеединящая", "всепримиряющая" душа. Она "наиболее способна вместить в себе идею всечеловеческого единения". "Назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное". "Стать настоящим русским, может быть, и значит только (в конце концов...) стать братом всех людей; всечеловеком..." "Для настоящего русского Европа и удел всего великого Арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силою братства". Итак, "стать настоящим русским" значит "стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и воссоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть и изречь окончательно Слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону". Согласно этому и русскость Пушкина сводилась у Достоевского к этой всемирной отзывчивости, перевоплощаемости в иностранное, ко всечеловечности, всепримирению и всесоединению; да, может быть, еще к выделению "положительных" человеческих образов из среды русского народа. Однако, на самом деле, - русскость Пушкина не определяется этим и не исчерпывается. Всемирная отзывчивость и способность к художественному отождествлению действительно присуща Пушкину, как гениальному поэту, и, притом, русскому поэту, в высокой, в величайшей степени. Но эта отзывчивость гораздо шире, чем состав "других народов": она связывает поэта со всей вселенной. И с миром ангелов, и с миром демонов, - то "искушающих Провидение" "неистощимой клеветою", то кружащихся в "мутной месяца игре" "средь неведомых равнин", то впервые смутно познающих "жар невольного умиленья" при виде поникшего ангела, сияющего "у врат Эдема". Эта сила художественного отождествления связывает поэта, далее, - со всею природою: и с ночными звездами, и с выпавшим снегом, и с морем, и с обвалом, и с душою встревоженного коня, и с лесным зверем, и с гремящим громом, и с анчаром пустыни; словом - со всем внешним миром. И, конечно, прежде всего и больше всего - со всеми положительными, творчески созданными и накопленными сокровищами духа своего собственного народа. Ибо "мир" - не есть только человеческий мир других народов. Он есть - и сверхчеловеческий мир божественных и адских обстояний, и еще не человеческий мир природных тайн, и человеческий мир родного народа. Все эти великие источники духовного опыта даются каждому народу исконно, непосредственно и неограниченно; а другие народы даются лишь скудно, условно, опосредствованно, издали. Познать их нелегко. Повторять их не надо, невозможно, нелепо. Заимствовать у них можно только в крайности и с великой осторожностью... И что за плачевная участь была бы у того народа, главное призвание которого состояло бы не в самостоятельном созерцании и самобытном творчестве, а в вечном перевоплощении в чужую национальность, в целении чужой тоски, в примирении чужих противоречий, в созидании чужого единения!? Какая судьба постигнет русский народ, если ему Европа и "арийское племя" в самом деле будут столь же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли!?... Тот, кто хочет быть "братом" других народов, должен сам сначала стать и быть, - творчески, самобытно, самостоятельно: созерцать Бога и дела Его, растить свой дух, крепить и воспитывать инстинкт своего национального самосохранения, по своему трудиться, строить, властвовать, петь и молиться. Настоящий русский есть прежде всего русский и лишь в меру своей содержательной, качественной, субстанциальной русскости он может оказаться и "сверхнационально" и "братски" настроенным "всечеловеком". И это относится не только к русскому народу, но и ко всем другим: национально безликий "всечеловек" и "всенарод" не может ничего сказать другим людям, и народам. Да и никто из наших великих, - ни Ломоносов, ни Державин, ни Пушкин, ни сам Достоевский - практически никогда не жили иностранными, инородными отображениями, тенями чужих созданий, никогда сами не ходили и нас не водили побираться под европейскими окнами, выпрашивая себе на духовную бедность крохи со стола богатых... Не будем же наивны и скажем себе зорко и определительно: заимствование и подражание есть дело не "гениального перевоплощения", а беспочвенности и бессилия. И подобно тому, как Шекспир в "Юлии Цезаре" остается гениальным англичанином; а Гете в "Ифигении" говорит, как гениальный германец; и Дон-Жуан Байрона никогда не был испанцем, - так и у гениального Пушкина: и Скупой Рыцарь, и Анджело, и Сальери, и Жуан, и все, по имени чужестранное или по обличию "напоминающее" Европу, - есть русское, национальное, гениально-творческое видение, узренное в просторах общечеловеческой тематики. Ибо гений творит из глубины национального духовного опыта, творит, а не заимствует и не подражает. За иноземными именами, костюмами и всяческими "сходствами" парит, цветет, страдает и ликует национальный дух народа. И если он, гениальный поэт, перевоплощается во что-нибудь, то не в дух других народов, а лишь в художественные предметы, быть может до него узренные и по своему воплощенные другими народами, но общие всем векам и доступные всем народам. 3 Вот почему, утверждая русскость Пушкина, я имею в виду не гениальную обращенность его к другим народам, а самостоятельное, самобытное, положительное творчество его, которое было русским и национальным. Пушкин есть чудеснейшее, целостное и победное цветение русскости. Это первое, что должно быть утверждено навсегда. Рожденный в переходную эпоху, через 37 лет после государственного освобождения дворянства, ушедший из жизни за 24 года до социально-экономического и правового освобождения крестьянства, Пушкин возглавляет собою творческое цветение русского культурного общества, еще не протрезвившегося от дворянского бунтарства, но уже подготовляющего свои силы к отмене крепостного права и к созданию единой России. Пушкин стоит на великом переломе, на гребне исторического перевала. Россия заканчивает собирание своих территориальных и многонациональных сил, но еще не расцвела духовно: еще не освободила себя социально и хозяйственно, еще не развернула целиком своего культурно-творческого акта, еще не раскрыла красоты и мощи своего языка, еще не увидела ни своего национального лика, ни своего безгранично-свободного духовного горизонта. Русская интеллигенция еще не родилась на свет, а уже литературно-западничает и учится у французов революционным заговорам. Русское дворянство еще не успело приступить к своей самостоятельной, культурно-государственной миссии; оно еще не имеет ни зрелой идеи, ни опыта, а от 18 века оно уже унаследовало преступную привычку терроризовать своих государей дворцовыми переворотами. Оно еще не образовало своего разума, а уже начинает утрачивать свою веру и с радостью готово брать "уроки чистого афеизма" у доморощенных или заезжих вольтерианцев. Оно еще не опомнилось от Пугачева, а уже начинает забывать впечатления от этого кровавого погрома, этого недавнего отголоска исторической татарщины. Оно еще не срослось в великое национальное единство с простонародным крестьянским океаном; оно еще не научилось чтить в простолюдине русский дух и русскую мудрость и воспитывать в нем русский национальный инстинкт; оно еще крепко в своем крепостническом укладе, - а уже начинает в лице декабристов носиться с идеей безземельного освобождения крестьян, не помышляя о том, что крестьянин без земли станет беспочвенным наемником, порабощенным и вечно бунтующим пролетарием. Русское либерально-революционное дворянство того времени принимало себя за "соль земли" и потому мечтало об ограничении прав монарха, неограниченные права которого тогда как раз сосредоточивались, подготовляясь к сверхсословным и сверхклассовым реформам; дворянство не видело, что великие народолюбивые преобразования, назревавшие в России, могли быть осуществлены только полновластным главой государства и верной, культурной интеллигенцией; оно не понимало, что России необходимо мудрое, государственное строительство и подготовка к нему, а не сеяние революционного ветра, не разложение основ национального бытия; оно не разумело, что воспитание народа требует доверчивого изучения его духовных сил, а не сословных заговоров против государя... Россия стояла на великом историческом распутии, загроможденная нерешенными задачами и ни к чему внутренно не готовая, когда ей был послан прозорливый и свершающий гений Пушкина, - Пушкина пророка и мыслителя, поэта и национального воспитателя, историка и государственного мужа. Пушкину даны были духовные силы в исторически единственном сочетании. Он был тем, чем хотели быть многие из гениальных людей запада. Ему был дан поэтический дар, восхитительной, кипучей, импровизаторской легкости; классическое чувство меры и неошибающийся художественный вкус; сила острого, быстрого, ясного, прозорливого, глубокого ума и справедливого суждения, о котором Гоголь как-то выразился: "если сам Пушкин думал так, то уже верно, это сущая истина...". Пушкин отличался изумительной прямотой, благородной простотой, чудесной искренностью, неповторимым сочетанием доброты и рыцарственной мужественности. Он глубоко чувствовал свой народ, его душу, его историю, его миф, его государственный инстинкт. И при всем том он обладал той вдохновенной свободой души, которая умеет искать новые пути, не считаясь с запретами и препонами, которая иногда превращала его по внешней видимости в "беззаконную комету в кругу расчисленном светил", но которая по существу подобала его гению и была необходима его пророческому призванию. А призвание его состояло в том, чтобы принять душу русского человека во всей ее глубине, во всем ее объеме и оформить, прекрасно оформить ее, а вместе с нею - и Россию. Таково было великое задание Пушкина: принять русскую душу во всех ее исторически и национально сложившихся трудностях, узлах и страстях; и найти, выносить, выстрадать, осуществить и показать всей России - достойный ее творческий путь, преодолевающий эти трудности, развязывающий эти узлы, вдохновенно облагораживающий и оформляющий эти страсти. Древняя философия называла мир в его великом объеме - "макрокосмом", а мир, представленный в малой ячейке, - "микрокосмом". И вот, русский макрокосм должен был найти себе в лице Пушкина некий целостный и гениальный микрокосм, которому надлежало включить в себя все величие, все силы и богатства русской души, ее дары и ее таланты, и, в то же время, - все ее соблазны и опасности, всю необузданность ее темперамента, все исторически возникшие недостатки и заблуждения; и все это - пережечь, перекалить, переплавить в огне гениального вдохновения: из душевного хаоса создать душевный космос и показать русскому человеку, к чему он призван, что он может, что в нем заложено, чего он бессознательно ищет, какие глубины дремлят в нем, какие высоты зовут его, какою духовною мудростью и художественною красотою он повинен себе и другим народам и, прежде всего, конечно - своему всеблагому Творцу и Создателю. Пушкину была дана русская страсть, чтобы он показал, сколь чиста, победна и значительна она может быть и бывает, когда она предается боговдохновенным путям. Пушкину был дан русский ум, чтобы он показал, к какой безошибочной предметности, к какой сверкающей очевидности он бывает способен, когда он несом сосредоточенным созерцанием, благородною волею и всевнемлющей, всеотверстой, духовно свободной душой... Но в то же время Пушкин должен был быть и сыном своего века, и сыном своего поколения. Он должен был принять в себя все отрицательные черты, струи и тяготения своей эпохи, все опасности и соблазны русского интеллигентского миросозерцания, - не для того, чтобы утвердить и оправдать их, а для того, чтобы одолеть их и показать русской интеллигенции, как их можно и должно побеждать. В то время Европа переживала эпоху утверждающегося религиозного сомнения и отрицания, эпоху философски оформляющегося безбожия и пессимизма, поэтически распускающегося богоборчества и кощунственного эротизма. Французские энциклопедисты и Вольтер, Байрон и Парни привлекали умы русской интеллигенции. Потомственно и преемственно начинает с них и Пушкин, с тем, чтобы преодолеть их дух. Опустошительное действие этого духа описано им в его ранней элегии "Безверие" (1817) и позднее, со скорбной иронией, в стихотворении "Демон" (1823). Творческое бесплодие этого духа было разоблачено и приговорено в "Евгении Онегине" (1822-1831). Из восьми глав этого "романа в стихах" не было закончено и четыре, когда, в апреле 1825 года, в годовщину смерти Байрона, Пушкин, еще не уверовав всей душой, как это было в последние годы его жизни, заказывает обедню "за упокой раба Божия боярина Георгия", т. е. Байрона, и вынутую просвиру пересылает своему брату Льву Сергеевичу, - поступок столь же религиозный, сколь и жизненно-символический. В 1827 году он записывает о Байроне формулы безошибочной меткости, духовного и художественного преодоления. А еще через несколько лет он пригвождает мимоходом и энциклопедистов, и Вольтера, - прозорливым и точным словом: ...Циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый...
("К Вельможе", 1829) Впоследствии близкие друзья его, Плетнев и князь Вяземский, отмечали его высокорелигиозное настроение: "В последние годы жизни своей, - пишет Вяземский, - он имел сильное религиозное чувство: читал и любил читать Евангелие, был проникнут красотою многих молитв, знал их наизусть и часто твердил их..." В то время Европа переживала великое потрясение французской революции, заразившей души других народов, но не изжившейся у них в кровавых бурях. Русская интеллигенция вослед за Западом бредила свободой, равенством и революцией. За убиением французского короля последовало цареубийство в России. Восстание казалось чем-то спасительным и доблестным. Пушкин приобщается к этому недугу, чтобы одолеть его. Достаточно вспомнить его ранние создания "Вольность" (1819), "В. Л. Давыдову" (1821), "Кинжал" (1821) и другие. Но и тогда уже он постиг своим благородным сердцем и выговорил, что цареубийство есть дело "вероломное", "преступное" и "бесславное"; что рабство должно пасть именно "по манию царя" ("Деревня", 1819); что верный исход не в беззаконии, а в том, чтобы "свободною душой закон боготворить" (там же). Прошло шесть лет и в судьбе Андрэ Шенье Пушкин силою своего ясновидящего воображенья постиг природу революции, ее отвратительное лицо и ее закономерный ход, и выговорил все это с суровой ясностью, как вечный приговор ("Андрей Шенье", 1825). И когда с 1825 года началось его сближение с императором Николаем Павловичем, оценившим и его гениальный поэтический дар, и его изумительный ум, и его благородную, храбрую прямоту, - когда две рыцарственные натуры узнали друг друга и поверили друг другу, - то это было со стороны Пушкина не "изменой" прошлому, а вдохновенным шагом зрелого и мудрого мыслителя. В эти часы их первого свидания в Николаевском дворце Московского Кремля - был символически заложен первый камень великих реформ императора Александра Второго... И каким безошибочным предвидением звучат эти пушкинские слова, начертанные поэтом после изучения истории Пугачевского бунта: "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим и своя шейка копейка, а чужая головушка полушка..." | |
| |
Просмотров: 539 | |