Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Пятница, 26.04.2024, 06:25
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Светочи Земли Русской [131]
Государственные деятели [40]
Русское воинство [277]
Мыслители [100]
Учёные [84]
Люди искусства [184]
Деятели русского движения [72]
Император Александр Третий [8]
Мемориальная страница
Пётр Аркадьевич Столыпин [12]
Мемориальная страница
Николай Васильевич Гоголь [75]
Мемориальная страница
Фёдор Михайлович Достоевский [28]
Мемориальная страница
Дом Романовых [51]
Белый Крест [145]
Лица Белого Движения и эмиграции

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Иван Ильин. ТВОРЧЕСТВО И. С. ШМЕЛЕВА (3)
8

Так, русский верующий простец умеет цельно и верно принимать мир и рок
его, отдаваясь веяниям Духа в своей душе. И когда он делает это, то
возникают образы великой трогательности, образы истинного духовного
света и благоухания.

Шмелев дал несколько таких образов. Таков старичок-иконописец Арефий
(«Неупиваемая чаша»), таковы Семен и Миша («Блаженные»), таков
Степан-Новый («История любовная»), такова «старинная» няня, Дарья
Степановна Синицына («Няня из Москвы») и таков старый плотник Михаил
Панкратыч Горкин («Лето Господне» и «Богомолье»). Все эти образы
останутся навсегда в русской литературе и в русском национальном
самосознании наряду с Платоном Каратаевым (Л. Н. Толстой. «Война и
Мир»), наряду с Макаром Ивановичем (Достоевский. «Подросток»), наряду с
«праведниками» Лескова...** Я имею в виду не столько образы
интеллигентных праведников, данных Лесковым (Туберозов, весь «Кадетский
монастырь», «Инженеры бессребреники» и др.), сколько неинтеллигентных
(Рыжков в «Однодуме», Пизонский и карлик Николай Афанасьевич в
«Соборянах» и в «Котине Доильце», «Несмертельный Голован», «Пугало» и
др.

 Отсюда уже ясно, что каждый из образов Шмелева имеет свою литературную
«генеалогию» и каждый из них коренится в духе русского Православия. Все
эти образы взяты из самого подлинного, что имеет Россия и что она дала
миру: из того, что составляет ее бессознательную, веками выношенную
духовную субстанцию; и говорить о них следует, не отрывая их от этой
субстанции.

Шмелев никогда не заимствует канву для своей фабулы у внешнего порядка
событий. Он не нуждается в этом. Фабула его произведений развертывается
самостоятельно из самого предметного содержания. Но в книге «Лето
Господне. Праздники» он строит свою фабулу как бы на внешней,
эмпирической последовательности времен, а в сущности, идет вослед за
календарным годом русского Православия.

Годовое вращение, этот столь привычный для нас и столь значительный в
нашей жизни ритм жизни, имеет в России свою внутреннюю, сразу
климатически-бытовую и религиозно-обрядовую связь. И вот, в русской
литературе впервые изображается этот сложный организм, в котором
движение материального солнца и движение духовно-религиозного солнца
срастаются и сплетаются в единый жизненный ход. Два солнца ходят по
русскому небу: солнце планетное, дававшее нам бурную весну, каленое
лето, прощальную красавицу-осень, строго-грозную, но прекрасную и
благодатную белую зиму; и другое солнце, духовно-православное, дававшее
нам весною — праздник светлого, очистительного Христова Воскресения,
летом и осенью — праздники жизненного и природного благословения, зимою,
в стужу — обетованное Рождество и духовно-бодрящее Крещение. И вот
Шмелев показывает нам и всему остальному миру, как ложилась эта череда
двусолнечного вращения на русский народно-простонародный быт и как
русская душа, веками строя Россию, наполняла эти сроки Года Господня
своим трудом и своей молитвой. Вот откуда это заглавие «Лето Господне»,
обозначающее не столько художественный предмет, сколько заимствованный у
двух Божиих Солнц строй и ритм образной смены.

Ход времени есть удивительное установление Творца. Равномерно, спокойно
и легко раскрывает нам время свои недра, свободно и благостно
предоставляя нам свой объем и свою длительность для заполнения. Сколько
здесь терпения и терпимости к нашему произволу! Шмелев и передает прежде
всего эту благостную природу русского года, его мерность, его легкое
спокойствие, сочетающееся со строгим характером времен и переходов. То,
к чему русские привыкают в России, как к своему воздуху, как к легкому
дыханию своих душ, становится здесь живым и осязательным потоком
образов, зарисованных сразу эпически и лирически. Это Россия. Это сама
Россия. Это вековечный ритм ее молитвы и труда.

Во всех очерках — одна среда. Но каждый очерк наполнен по-своему живым
бытовым материалом — подчас трудовым кипением, подчас бытовой суетой,
подчас развлечением — играми, подчас созерцанием; но почти все и почти
всегда остается окрашенным в предмолитвенные или послемолитвенные тона.
Каждый очерк замкнут в себе; это как бы религиозно-бытовые «стансы»
русского бытия, из коих каждый в своих пределах, подобно острову,
устойчив и самостоятелен. И все связаны воедино неким непрерывным
обстоянием — жизнью русской национальной религиозности, этими вздохами
русской души, этим религиозно-бытовым пением ее, однородным, верным себе
и мерно следующим за двусолнечным вращением Лета Господня...

Это рассказ о том, как русский, христиански озаренный простец строил
свои будни, покоряясь солнцу планетному и молитвенно осмысливая свою
жизнь солнцем Православия. Как год его жизни делался православным годом
и в то же время трудовым-хозяйственным годом, протекавшим перед лицом
Божиим. Это рассказ о том, в каких, праздниками озаренных, буднях
русский народ прожил тысячу лет и построил свою Россию; рассказ,
написанный в форме лирической поэмы, эпически-спокойной и
религиозно-созерцательной, тоном поющего описания и любовной, наивной
непосредственности.

Может быть, это воспоминания и потому они написаны от первого лица и
просто повествуют о том, что «тогда» — «там» — было. Это «тогда» и «там»
умиляют и волнуют душу самого рассказчика. Это волнение сдерживается им,
целомудренно и художественно. Но именно вследствие этого лирический
трепет пронизывает каждую фразу; он дает всему повествованию возвышенное
парение, легкость, воздушность, как бы некую сладостную призрачность,
характер милого, родного видения, воскресшего и вживе предстоящего
нашему оку. И все светится изнутри молитвою. А в центральные,
существенные миги сдержанное волнение вдруг прорывается исповеданием
чувства, быт отпадает или раздвигается, и сердце непосредственно и
благодарно воспринимает живую субстанцию России. Мир полон благодатного
присутствия Божия; и русская душа знала это и принимала это верою и
чувством. И тем строила Россию.

Показывая эти глубокие слои русской простонародно-православной
духовности и утверждая их бытие как подлинное и судьбоносное, Шмелев
создает художественное произведение национального и метафизического
значения. Он как будто говорит за русский народ и от его лица: мы знаем,
чем мы были и будем живы; мы знаем источники нашей национальной духовной
силы; мы им верны и оторваться от них не можем; все трудности нашей
природы, все испытания нашей истории, все неимоверные задачи нашей
сравнительно первобытной, но мощной государственности мы снесли и
пронесли благодаря тому, что ставили свою душу в трепетную близость к
Богу, получая от этой молитвенной близости живую совесть, мудрое
терпение, тихое трудолюбие, умение прощать и повиноваться... И еще
глубже и священнее: душу, открытую для каждого веяния Божьего духа;
душу, по-детски доверчивую, искреннюю, добрую и смиренно-покаянную; дар
веровать сердцем и освящать лучами этой веры весь свой уклад, и быт, и
труд, и природу, и самую смерть... Таков был дух Руси. Дух Православной
Руси. Она крепко, непоколебимо верила в то, что близость к Богу дает не
только правоту, ведущую на вершинах своих к святости, но и силу,
жизненную силу и, стало быть, победу над своими страстями, над природой
и над врагами... О, зрелище страшное и поучительное! Русский народ
утратил все это сразу в час соблазна и потемнения; и близость к Богу, и
власть над страстями, и силу национального сопротивления, и органическое
единомыслие с природой... И как утрачено все это сразу, вместе — так
вместе и восстановится...

Вот тот духовный горизонт, вот та историческая проблема и рама, в
которых создавалась и создалась книга Шмелева. Вот смысл ее появления;
ее сокровенный философский и национальный замысел.

Когда читаешь эту книгу, — и в первый раз, и во второй, и в третий (а ее
непременно надо иметь и постоянно возвращаться к ней, утешаться,
очищаться, лечиться ею), — то не помнишь, что «это — книга», а видишь
самую Русь, народную Русь, православную Русь, московскую,
замоскворецкую, во всей ее темпераментной широте, во всем ее истовом
спокойствии, в этом чудесном сочетании наивной серьезности, строгого
добродушия и лукавого юмора... Нет, мало сказать — «видишь»: живешь в
ней, с нею, ею; чуешь ее душу, внемлешь вздохам этой души, участвуешь в
праздновании ее праздников, молишься с нею, пугаешься, радуешься и
плачешь...

Великий мастер слова и образа, Шмелев создает здесь в величайшей
простоте утонченную и незабвенную ткань русского быта в словах точных,
насыщенных и изобразительных: вот «таратанье мартовской капели»; вот в
солнечном луче «суетятся золотинки», «хряпкают топоры», покупаются
«арбузы с подтреском», видна «черная каша галок в небе». И так
зарисовано все: от разливанного постного рынка, до запахов и молитв
яблочного Спаса, от «розговин» до крещенского купанья в проруби. Все
узрено и показано насыщенным видением, сердечным трепетом; все взято
любовно, нежным, упоенным и упоительным проникновением; здесь все
лучится от сдержанных, непроливаемых слез умиленной и благодарной
памяти. Россия и православный строй ее души показаны здесь силою
ясновидящей любви. Эта сила воображения возрастает и утончается еще
оттого, что все берется и дается из детской души, вседоверчиво
разверстой, трепетно отзывчивой и радостно наслаждающейся. С абсолютной
впечатлительностью и точностью она подслушивает звуки и запахи, ароматы
и вкусы. Она ловит земные лучи и видит в них неземные; любовно чует
малейшие колебания в настроении у других людей; ликует от прикосновения
к святости; ужасается от греха и неустанно вопрошает все вещественное о
скрытом в нем таинственном и высшем смысле. Шмелев показывает нам
православную Русь сквозь искренность, чистоту и нежность младенчества.

И вот эта сила любви и эта нежность младенчества блаженно впитывают в
себя стихию Православия. Не в порядке богословия и не в порядке
богослужения; ибо обе эти стороны требуют немладенческого разума. А в
порядке непосредственного жизнеосвящения.

Православие всегда искало раскрыть сердце человека навстречу Христу и
ввести веяние Духа Святаго во все уголки душевной и бытовой жизни:
пробудить в людях голод по священному; озарить жизнь незримо
присутствующей благодатью; научить человека любить Бога и в больших, и в
малых делах. И вот, с тех пор, как существует русская литература,
впервые художник показал эту чудесную встречу мироосвящающего
Православия с разверстой и отзывчиво-нежной детской душой. Впервые
создана лирическая поэма об этой встрече, состаивающейся не только в
таинстве и в богослужении, но и в быту. Ибо быт насквозь пронизан токами
православного созерцания: и младенческое сердце, не постигающее учения,
не разумеющее церковного ритуала, пропитывается излучениями православной
веры, наслаждается восприятием священного в жизни: и потом, повернувшись
к людям и к природе, радостно видит, как навстречу ему все радостно
лучится лучами скрытой божественности. А мы, читатели, видим, как
лирическая поэма об этой чудной встрече разрастается, захватывает весь
быт взрослого народа и превращается в эпическую поэму о России и об
основах ее духовного бытия... Так Шмелев показывает нам русскую
православную душу в момент ее пробуждения к Богу, в период ее первого
младенческого восприятия Божества; он показывает нам православную Русь
из сердечной глубины верующего ребенка.

Что же воспринимает эта детская душа? Прежде всего — некое обновление.
«Новое все теперь, другое». «Душа начнется»** «Лето Господне», 3.
«Другое все!— такое необыкновенное, святое»*** «Лето Господне», 5, 64.*.
«И будет теперь другое, совсем другое, и навсегда»**** Там же, 103.**.
Открывается жизнь по-новому, обнаруживается новый мир, полный
Божественной значительности, священности, святости***** Там же, 4, 62,
64. 67, 87, 97, 130, 152 и др.***. Все, что соприкасается с
Божественным, с богослужением, с очищением души, с благословением, с
молитвой,— все испытывается как освященное. И малютке самому «хочется
стать святым, навертываются даже слезы»****** Там же, 62.****. Все
освящается через молитву: и дом, и двор, и животные, и яблоки, и самый
воздух. Во всем раскрывается чистота и тайна. По-новому сияет «двор
обмоленный» и «всюду стелятся петые молитвы, — только не слышно
их»******* «Лето Господне», 91—92.*****. И ото всего этого исчезает
страшность жизни: «мне теперь ничего не страшно... потому что везде
Христос»******** Там же, 60.******; «и все во мне связывается с
Христом»...********* Там же, 63.******* и все это «для
Него»...********** Там же, 63.******** Исчезает страшное и начинается
радость: «Радостное до слез бьется в моей душе»## Срв. там же, 3, 5, 7,
23, 40, 61, 64, 110. и душа поет первую песнь озаренности и прощенности,
благодарности и любви. «Благовещение... и каждый должен обрадовать
кого-то, а то праздник не в праздник будет»### Там же, 40.#, — и вот
летят Божий птички на Божью свободу. И лошадь, старую Кривую, тоже надо
«снежком порадовать»#### Там же, 30.##; а людей согрешивших — простить,
недовольных примирить, трудящихся обласкать, наградить. Ласка любви
льется отовсюду на детскую душу; и ответной любовью и лаской отвечает
детская душа. Сквозь золотой луч сердца — весь мир видится праздничным,
радостным и золотым##### Срв. там же, 79.###. Как же не радостным, когда
идет сам «Господь, во Святой Троице, по всей земле»... Неужели «и к нам»
зайдет Господь?!.. «Молчи, этого никто не может знать!»###### Там же,
102.#### Пройдет он по земле и благословит — «и будет лето
благоприятное»####### «Лето Господне», 105.#####.

Так отверзаются духовные очи ребенка — и он видит Бога; и мир он видит
по-новому; а себя и свой народ он начинает разуметь священно. И все это
проникает в его родовое, национальное ощущение и пробуждает в нем
древнюю глубину общенародной памяти.

Блаженно детство, исполненное таких восприятии, постижений и радостей!
Жив и никогда не умрет народ, создавший такое и умеющий так пробуждать к
жизни своих детей! Этот народ сам отдал себя искони в Божию руку,
свидетельствуя о том молитвами, и храмами, и звоном своих колоколов.
Рождество Христово: «В Кремле ударят,— древний звон, степенный, с
глухотцой. А то — тугое серебро, как бархат звонный. И все запело,
тысяча церквей играет... Не Пасха, перезвону нет, а стелет звоном, кроет
серебром, как пение, без конца-начала...— гул»** Там же, 122..

Вот чем строилась и держалась Россия. Вот как жили в ней русские люди —
«все мы, птицы Божьи»*** Там же, 136.*.

Жили и омывались духовно — святой водой: «крещенская — богоявленская,
смой нечистоту; душу освяти, телеса очисти, во имя Отца и Сына и Святаго
Духа»...**** Там же, 165.**

О. младенческое сердце нашей России, ныне соблазненное и страдающее, но
не погубленное и непогубимое вовек! О, сияние родного солнца! О,
благодать родных молитв! И все это не «было» и не «прошло». Это есть и
пребудет. Это навеки так. Это сама духовная ткань верующей России. Это —
дух нашего народа. Это — мы сами. Это — древнее, отстойное и мудрое вино
нашей русскости. Долго отстаивалось оно. Веками. И кто его никогда не
пил, не мыслит себя знающим Россию.

И вот этот дух — этот опыт жизни и труда, это видение природы и Бога,
этот аромат настроений и молитв, — Шмелев олицетворяет в образе
плотника, Михаила Панкратыча Горкина, мудрого простеца, бережно
хранящего эту традицию и любовно передававшего ее самому автору.

С ним-то вместе они совершили и «Богомолье».



9

В этой второй книге, так и озаглавленной «Богомолье», Шмелев продолжает
свое дело бытописателя «Святой Руси»; Руси, — народа простого и душевно
открытого, благодушного и уветливого, прошедшего с молитвой и верой
великий и претрудный путь исторических страданий и осмыслившего свою
земную жизнь как служение Богу и Христу.

Это не преувеличение: «Святая Русь»... Прошли, канули безвозвратно в
историю темные годы религиозной слепоты и глухоты, когда эти чудесные
слова выговаривались с иронической, кривой усмешкой... Русская
интеллигенция учится и научится произносить их иначе — с глубоким
чувством, цельно и искренно: и сердцем, и разумом, и устами, и волею. А
тем, кто еще не прозрел и не научился, «Богомолье» Шмелева даст это
внутреннее прозрение и видение; не видение — призрак, не иллюзию, а
подлинную реальность во всей ее очевидности. Он выговаривает здесь некую
великую правду о России. Он высказывает и показывает ее с тою
законченною художественною простотою, с тою не нарочитостью,
непреднамеренностью (desinvolto), с тою редкостною безыскусственностью,
которая дается только художественному акту предельной искренности. Сила
этой искренности такова, что расстояние от художника до его образов и
расстояние от его образов до читателя преодолевается и снимается совсем:
все угасает, все забывается, все условности «авторства»,
«литературности», «чтения»; реально только богомолье — горсть людей,
ведомых вдаль, к Преподобному, и путь, ведущий и приводящий их к Нему.
Какая художественная и духовная радость — забыть себя и найти их! Как
легко эта радость дается! Какая творческая сила, какое зрелое мастерство
скрыто за этой легкостью!

Легчайшим дуновением входит это искусство в душу, так, как даются нашим
глазам цветы, цветущие в необъятных лугах нашей России, или как русская
девичья душа мечтает и поет, собирая эти луговые цветы... Здесь
искусство поднимается до той естественности и незаметности, на которой
всегда живет природа. И в этой естественности и незаметности оно
вливается в душу читателя, чтобы показать ей в художественных образах
великую основу России — «Святую Русь»...

В этом повествовании все просто, как сама Россия, как русская душа, как
русский быт. Просто и в то же время насыщено или как бы проникнуто
изнутри сияющим светом: светлые, прозрачно лучащиеся слова, слова
совершенной изобразительности; легкий, светло-ласковый, все время
кротко, облегченно, почти блаженно вздыхающий стиль и ритм, вливающий в
душу целительное успокоение; образы солнечного лета, озаренной природы
(какие утра! какой полуденный припек! какая гроза! какие закаты!..); и
светлые, легкие души, детски-чистые, и от этой своей детской чистоты
жаждущие еще приблизиться к праведности и преклониться перед святостью
Божьего Угодника, чтобы приобщиться ей и хоть раз в жизни коснуться
безгрешности... Здесь все пронизано благодатным, врачующим светом: и
слово, и образы, и та последняя предметная глубина, ради которой пропето
это повествование. А пропето оно для того, чтобы показать и утвердить
бытие Святой Руси, ибо книга эта, так же как и книга о «Лете Господнем»,
есть творение не только художественное, но и исповедническое.

Это исповедание есть порождение любви, любви, столь детски-искренней и
столь религиозно-беззаветной, что она может только петь, петь светлыми
образами, и пением этим приводить в состояние умиленности всякую душу
читающую — и окаменевшую, и застывшую, и ожесточенную, и горькую, и
злую. Любовь, сказанная так, убеждает и побеждает простым вовлечением в
круг своего блаженства. Она не то что «предлагает» радостно любить, а
наливает душу радостною любовью до краев; и переполненная душа, сама не
замечая, начинает петь и радоваться. Искусство совершает свое великое
дело — магическое и благодатное, умудряющее и исцеляющее: душа чувствует
себя прощенной и прощающей, примиренной и очистившейся. В ней самой
просыпается то, что воспела любовь художника, — жажда праведности; и
сквозь эту ожившую жажду чистоты и праведности душа начинает «созерцать
Россию»— видеть ее пространственные и душевные просторы, постигать
строение и движение русского духа, осязать историю России, ее уклад, ее
быт, ее пути и судьбы. Сила живой любви к России открыла Шмелеву то, что
он здесь утверждает и показывает: что русской душе присуща жажда
праведности и что исторические пути и судьбы России осмысливаются
воистину только через идею «богомольям...

Сказать: «русской душе присуща жажда праведности» — не значит оправдать
и одобрить все то, что когда-нибудь и где-нибудь совершил или совершит
человек, носящий русское имя. Не обо всех «русских» и не обо всех их
делах идет здесь речь... Но тот, кто способен увидеть русскость русского
человека, и действительно увидит ее и станет ее описывать, тот
непременно отметит, что в самую сущность русскости входит мечта о
совершенстве, жажда приблизиться к нему, помысл о «спасении души», вздох
о Божием, взыскание Града, готовность преклониться перед праведником,
склонность — рано или поздно, или многократно, или хотя бы перед смертью
только, — уйти в некое Богомолье.

Богомолье! Вот чудесное слово для обозначения русского духа... Как же не
ходить нам по нашим открытым, легким, разметавшимся пространствам, когда
они сами, с детства, так вот и зовут нас — оставить привычное и уйти в
необычайное, сменить ветхое на обновленное, оторваться от каменеющего
быта и попытаться прорваться к иному, к светлому и чистому бытию; отойти
странником в новую страну, где по-новому увидеть Бога и в земном, и в
небесах и, вернувшись в свое жилище, обновить, освятить и его этим новым
видением?.. Нам нельзя не странствовать по России: не потому, что мы
«кочевники» и что оседлость нам «не дается»; а потому, что сама Россия
требует, чтобы мы обозрели ее, и ее чудеса, и красоты, и через это
постигли ее единство, ее единый лик, ее органическую цельность** Срв. у
Гоголя статью: «Нужно проездиться по России». «Выбранные места из
переписки с друзьями». Глава XX.; и более того: чтобы мы научились,
созерцая ее, видеть Бога — и в ее природе, и в ее истории, и в осевших
гнездах ее праведности (от Киевской Лавры до Китежа, от Соловков до гор
Кавказа). Об этом-то богомолий вздыхал Пушкин:

Далекий, вожделенный брег! 

Туда б, сказав прости ущелью, 

Подняться к вольной вышине;

Туда б, в заоблачную келью, 

В соседство Бога скрыться мне!39

И самая смерть не предносилась ли ему в образе бегства от суеты в
блаженную обитель:

Давно завидная мечтается мне доля,

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых нег...?40

И не он ли сказал об этих осевших гнездах русской религиозности и
праведности: «Мы обязаны монахам нашей историею, следственно и
просвещением»?..41

Да, богомолье искони было на Руси началом просвещения и духовного
очищения. Не только потому, что древние православные монастыри были
живыми очагами и праведности, и образованности, но и потому, что русский
человек, уходя к святым местам через леса и степи, «уходил» ко святым
местам своего личного духа, пробираясь через чащу своих страстей и через
пустоту своей, религиозно еще не возделанной, души... Однажды приходил
миг, когда он постигал, что быт засасывает, как болото; или, по
выражению Шмелева, говорящего устами Горкина, что «всех делов не
переделаешь», что «делов-то пуды, а она (смерть) — туды»... В этот миг
душа его просыпалась, как бы откликаясь на неслышный зов. Он постигал,
что надо хотя бы на время оторваться, сложить с себя все и уйти в
богомолье, к богомолию. Он делал усилие, вырывался из тисков обыденной
полуслепоты и шел вдаль, добывать себе трудами, лишениями и молитвами
доступ к святости и к Богу.

Богомолье! Оно выражает самое естество России — и пространственное, и
духовное... Это ее способ быть, искать, обретать и совершенствоваться.
Это ее путь к Богу. И в этом открывается ее святость.

Люди уходили как бы в религиозное научение. Легкие, сермяжно-лапотные,
беззаботные, забвенные, с открытой для всяческого совершенства душою;
по-новому, благодатно видящие солнце, и цветы, и овраги, и строгий бор; 
по-новому внимающие и всякому слову сердечному, верующие всему чистому,
«чующие святое сердцем» (Шмелев), они шли по всей Руси, и не было им
«пути далекого» (Некрасов)45. Они учились религиозно созерцать, молиться
и постигать тайну праведности, они вживались сердцем, воображением и
волею в душевный уклад и облик чтимого святого, в обитель коего вела их
дорога. Они становились «как дети»; а «таковых есть Царствие Божие»
(Марка X, 14).

Русь именуется «святою» не потому, что в других странах нет святости;
это не гордыня наша и не самопревознесение; оставим другие народы
грешить, терять, искать и спасаться по-своему. Речь о Руси, а не о
других народах; не будем на них оглядываться!

Русь именуется «святою» и не потому, что в ней «нет» греха и порока; или
что в ней «все» люди — святые... Нет.

Но потому, что в ней живет глубокая, никогда не истощающаяся, а по
греховности людской и не утоляющаяся жажда праведности, мечта
приблизиться к ней, душевно преклониться перед ней, художественно
отождествиться с ней, стать хотя бы слабым отблеском ее...— и для этого
оставить земное и обыденное, царство заботы и мелочей и уйти в
богомолье.

И в этой жажде праведности человек прав и свят при всей своей обыденной
греховности.

Только немногие, совсем немногие люди на земле могут стать праведными,
до глубины переродиться, целостно преобразиться. Остальные могут лишь
отдаленно приближаться к этому. И когда мы говорим о «Святой Руси», то
не для того, чтобы закрыть себе глаза на эти пределы человеческого
естества и наивно и горделиво идеализировать свой народ; но для того,
чтобы утвердить, вместе со Шмелевым, что рядом с окаянною Русью (и даже
в той же самой душе!) всегда стояла и Святая Русь, молитвенно
домогавшаяся ко Господу и достигавшая Его лицезрения — то в свершении
совершенных дел, то в слезном покаянии, то в «томлении духовной жажды»
(Пушкин)43, то в молитвенном богомолий. И Россия жила, росла и цвела
потому, что Святая Русь вела несвятую Русь, обуздывала и учила окаянную
Русь, воспитывая в людях те качества и доблести, которые были необходимы
для создания великой, имперской России.

И так шло до тех пор, пока окаянная Нйрусь не развязала наши несвятые
силы, наши грешные, бурные страсти и не отстранила временно — да,
конечно, временно, — Святую Русь от учения и водительства. А когда
Святая Русь была мученически отстранена от водительства** Я говорю не о
«сословиях», и не о «классах», и отнюдь не о национальном «большинстве»,
а о духе религиозном и нравственном, патриотическом и государственном;
без этого духа, исторически взращенного на Руси православием, России не
было бы совсем. и окаянная Нерусь водворилась у руля, тогда Святая Русь
ушла в новое, таинственное богомолье душевных и лесных пещер, вослед за
уведшим ее Сергием Преподобным: там она пребывает и доныне.

Этот образ человека, вскормленного Святою Русью, показан у Шмелева с
истинным художественным мастерством. Его надо принять в себя; надо
непосредственно приобщиться ему. И для этого надо обратиться к нему с
величайшим художественным, доверием — по-детски открыть ему свою душу,
чтобы до глубины внять этой лирической поэме. Это песнь о том, как
русские дети к Богу ходили и как Господь их обласкал и утешил; как Он
открывался им во всем: и в этом «загоревшемся» от утренней зари «прутике
над скворешней», и в «радостных ягодках» душистой земляники; и в
жертвенных порывах дарящего сердца, и в примирении после дорожной ссоры;
и в страданиях калеки; и в водном наказании «шатающих веру»
«охальников»; и в чудных, с виду «случайных», людских встречах; и в
тихости прозорливого старца, батюшки Варнавы; и в розовой лаврской
колокольне, глядящей из голубого неба вблизь и вдаль...

Как близко Божие к человеку, когда душа его открыта и внемлет! Какая
тишина нисходит в душу при мысли о том, что «все тут исхожено
Преподобным, огляжено: на всех-то лужках стоял, для обители место
избирал...»** Богомолье», 100.

И вот, душа незаметно становится по-детски прозрачной и радостной.
Глубокими верующими глазами смотрит она на все и чует несказанную
благодатность мирщ и чует подлинную осененность и окрыленность русской
души в час молитвы и богосозерцания. И действительно, здесь показана
великая духовная красота, прикрытая, а от многих и совсем скрытая,
русским простонародным рубищем. За простотою, за скудостью, за
наивностью русского богомольца показана и душевная чистота молящегося, и
благоуханная прелесть его молитвы, а от многих и совсем скрытая русским
простонародным рубищем. За простотою, за скудостью, за наивностью
русского богомольца показана и душевная чистота молящегося, и
благоуханная прелесть его молитвы, и неизреченная благость Того, Кто
отзывается на эту молитву; показан русский человек в его обращении к
Богу — в великой художественной прозрачности, с великим чувством меры, с
любовным юмором, обессиливающим яд окружающей бытовой пошлости»...

Живым носителем этого духа и является Горкин*** Этот дух по-своему
воплощают и живописец Арефий, и Степан-Новый, и Няня из Москвы, и дьякон
(«Свет разума»). *.

Как бы случайно и в то же время по древней евангельской, а в то же время
великорусской и радонежской традиции, он плотник, тонкий и искусный
мастер по дереву, «филенщик», и как настоящий северянин, говорит на «о».
Он уже отслужил «свое» и теперь живет, подобно няне, на покое —
доверенным, своим человеком в семье, помощником, советником, хранителем
священных традиций, воспринятых от старообрядной «прабабушки Устиньи»**
«Лето Господне», 95 и др., блюстителем «души». У него седенькая бородка,
совсем серебряная, и лицо розовое, как у херувима,— «от чистоты»...***
Там же, 4. «Богомолье», 35.* «Он очень худой, косточки даже слышно,
когда обнимемся»**** «Лето Господне», 94.**, «как мученик»***** «Лето
Господне», 168.***; но на «ердань» он окунается вместе с другими
ревнителями в ледяную воду. «Я знаю, что он святой. Такие — угодники
бывают»****** Там же, 4.****; и даже «сияние от него идет»******* Там
же, 4.*****. В вопросах уклада и обряда он знаток и авторитет; его все
уважают: «старый человек, священный»...******** «Лето Господне», 97,
98.******. Но о себе он придерживается смиренно-покаянного понимания.
«Кто он будет? — думаю я о нем, — святомученик или преподобный, когда
помрет? Мне кажется, что он непременно будет преподобный, как Сергий
Преподобный: очень они похожи. — Ты будешь преподобный, когда помрешь?—
спрашиваю я Горкина. — Да ты сдурел! — вскрикивает он и крестится, и в
лице у него испуг. — Меня, может, и к раю-то не подпустят... О,
Господи... ах ты, глупый, глупый, чего сказал. У меня
грехов»...********* Там же, 73—74.*******

И в этих грехах своих он всю жизнь кается. И главный грех его, за
который его «и в суде судили, и в монастыре» он «два месяца на покаянии
был» и за который он всегда кары ждет, был в том, что он, приучая
мальчика Гришу к плотничьим работам, чтобы он на стройке «высоты не
боялся», построже ободрил его идти по «подмостью», не робея; а у Гриши
закружилась голова, он упал со второго яруса, сломал себе ногу, расшиб
грудь и через год умер от чахотки. И суд Горкина простил, и родные Гриши
простили, и он им с тех пор помогает. А «все что-то томится» в нем,
будто он его «сам убил», — и покаянным шепотом рассказывает он ночью
свой грех малютке, проверяя свою совесть чутьем его души и чая себе
разрешения»...********** «Богомолье», 81—82.********

В жизни он — «сама правда»*********** «Лето Господне», 81.*********. И 
то, что излучается из него, есть или молитвенное созерцание, или
заботливая доброта, или духовное веселие. Христосуясь со всеми, 







он вскрикивает «радостно-звонко»: «Христос Воскресе» — «и чинно, и
трижды» целует** Там же, 77.. Он верует цельно, свято, непоколебимо:
верует знанием и знает сердцем. Он знает, что Владычица у молящегося
«всю душу видит»*** «Богомолье», 40.*; что «для святого нет пустяков,
они до всего снисходят»**** Там же, 46.**, а что «нам хоть знать-то про
них, и то радость великая»...***** Там же, 50.***; что от горя
человеческого грех отворачиваться...****** Там же, 60.**** И стареньким,
дребезжащим, таким приятным голоском поет «страшно победную» молитву:
«Кто Бог велий, яко Бог наш»...******* «Лето Господне», 95.***** Он
знает, что у Бога все чисто, «как те досточка строгана» и что все мы
всежизненно нуждаемся в очищении...******** «Богомолье», 62, 63.****** И
тихо, истово и подготовительно помышляет о смерти********* «Богомолье»,
62, 63.*******.

Это не человек великих дел, но человек молитвы и пения. Ему даны не
великие дела, а малые, зато светлые и чистые. Старец Варнава, выслушав
его на исповеди, «по-улыбался так хорошо»... и сказал «ласково так»:
«ах, ты, голубь мой сизокрылый!... Почаще радовать приходи»...**********
«Богомолье», 144.******** Эта радость, возникающая из очистительного
страдания, и есть ключ к жизненной мудрости, к мудрости творящей и
строящей, благодарной и побеждающей. Она открывается младенцам и людям с
чистым сердцем; и путь к ней знала православная Русь.

На великий, скорбный и страшный вопрос: «кто мы, русские, в истории
человечества?» — русские прозорливцы не раз уже давали ответ и Богу, и
своему народу, и чужим людям. На этот вопрос отвечает ныне И. С. Шмелев.
И ответ его сразу древен, как сама Россия, и юн, как детская душа или
как раннее Божие утро. И в этой древности — историческая правда его
художественного ответа; а в этой юности — религиозная и
художественно-лирическая прелесть его поэмы.

Именно такова и была живая субстанция простонародной России.



10

Образы Шмелева ведут от страдания через очищение к духовной радости. В
этом духовный путь его художества. Через это открывается и его
художественный Предмет.

Для того чтобы художественно увидеть этот предмет, надо открыть свою
душу его искусству, не опасаясь того, что воспринимающая душа начнет
трепетать и содрогаться. Все, что это искусство нам покажет, надо
принять с полным доверием, — эти пластические, точно и ярко намеченные
внешние образы; эти нежно озаренные дали мира и пространства души; эти
страстные вспышки и потоки страдания, — все это приобщит нас к некой
реальной тайне, которая войдет в нашу душу навсегда, как умудряющий ее
дар, как философическая основа миросозерцания.

Страдание неизбежно для человека. Страдает все живое — и в первом
трепете просыпающейся влюбленности** «История любовная»., и в тихом
угасании исполнившейся и уходящей жизни*** «Росстани».*, и в созерцании
небесного лика, скрытого за земным обличием**** «Неупиваемая чаша».**, и
в семейных или общественных распадах***** «Распад». «Человек из
ресторана».***, и в бесплодном с виду кипении земных страстей******
«Пути небесные».****, и в политических катастрофах******* «Солнце
мертвых». «Про одну старуху». «На пеньках». «Няня из Москвы».*****. Вот
почему все, что пишет и показывает Шмелев, пронизано некой глубокой, со
дна идущей скорбью, которая иногда как бы отходит вдаль, иногда же
развертывается в захватывающее и потрясающее страдание. И даже тогда,
когда Шмелев начинает изображать блаженное счастье детства, — а он умеет
изображать его так, что читатель сам не замечает, как у него на сердце
накипают сладостные слезы умиления и благодарности, — то и оно окрашено
в скорбное и подчас устрашающее предчувствие того, сколь мир ужасен,
сколь он буйно неистов в своих темных влечениях, страстях, срывах и
провалах; и тогда читателю открывается некое последнее измерение скорби,
владеющей миром и отмечающей все человеческое на земле.

Быть значит страдать — вот эта тайна и эта проблема. Но тогда — стоит ли
жить? Как можно примириться с такой жизнью и с ее пониманием? И где же
исход?..

Разрешить эту проблему можно только жизнью, и притом своею собственною
жизнью... Надо войти в этот поток, принять все последствия и одолеть их
силою любви, веры и разума. И искусство Шмелева показывает нам, как люди
это осуществляют и куда это их ведет. Оно показывает нам не просто
страдающих и мятущихся людей, но людей, вы-страдывающих себе прозрение и
мудрость. В Шмелеве-художнике скрыт мыслитель. Но мышление его остается
всегда подземным и художественным: оно идет из чувства и облекается в
образы. Это они, его герои, произносят эти глубоко прочувствованные
афоризмы, полные крепкой и умной соли. Художник-мыслитель как бы ведает
поддонный смысл описываемого события и чует, как зарождается мысль в его
герое, как страдание родит в его душе некую глубокую и верную,
миросозерцающую мудрость, заложенную в событии. Эти афоризмы
выбрасываются из души как бы воплем потрясенного сердца именно в тот
миг, когда глубина поднимается кверху силою чувства и когда расстояние
между душевными пластами сокращается в мгновенном озарении. Шмелев
показывает людей, страдающих в миру и глубоко чующих этот мир — мир,
лежащий в страстях, накапливающий их в себе и разряжающий их в форме
страстных взрывов. И нам, захваченным ныне одним из этих исторических
взрывов, Шмелев указует самые истоки и самую ткань нашей судьбы.

«Что страх человеческий! Душу не расстреляешь...»** «Свет разума», 28.

«Ну, а где правда-то настоящая, в каких государствах, я вас спрошу?! Не
в законе правда, а в человеке»*** «Про одну старуху», 9.*.

«Еще остались праведники. Я знаю их. Их немного. Их совсем мало. Они не
поклонились соблазну, не тронули чужой нитки — и бьются в петле.
Животворящий дух в них, и не поддаются они всесокрушающему камню»****
«Солнце мертвых», 89.**.

«В смуте политической — гнус наверху, как пена, а праведники побиваются
камнями»***** «Блаженные», 100.***.

 «Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа»****** «Человек из
ресторана», 169.****.

«Добрые-то все родные»...******* «Няня из Москвы», 166.*****

«Все мы птицы небесные, создания Творца! И Господь питает нас»********
«Лето Господне», 136.******.

«Одной рукой да глазом не сделаешь, тут душой радоваться
надо»...********* «Богомолье», 165.*******

«А Свет-то Разума хранить надо? Хоть в помойке и непотребстве живем, а
тем паче надо Его хранить»...********** «Свет разума», 28.********

«Я никак не могу уснуть. Коснулся души Господь — и убогие стены
тесны»*********** «Солнце мертвых», 148.*********.















«Высший Разум — Господь в сердцах человеческих. И не в едином, а купно
со всеми»** «Свет разума», 32..

«Все муки приняли, всю правду нашла»...*** «Няня из Москвы», 246.*

«И пришло это сияние через муку и скорбь»...**** «Человек из ресторана»,
164.**

«Культура — трепетное искание в восторгах веры, культура — продвижение к
Божеству»***** «На пеньках», 133.***.

«Пережитым страданием утвердим величайшую из всех ценностей человечества
— образ Бога Живого в каждом»...****** Там же, 133.****

Страдающий человек очищается; он близится к Богу; он входит во всеединую
ткань Божьего мира; и входя в эту ткань, приобщается покою и мужеству,
видению и праведности, свету и радости. В этом смысл общечеловеческого
мирового страдания.

Художественный предмет Шмелева есть мировая скорбь и сам он — поэт
мировой скорби... Не потому, что он ее воспевает, байронически рисуясь
перед самим собою и мрачно взирая в пустоту; но потому, что он сам
испытал и изведал эту скорбь до дна, — и за себя самого, и вместе со
своим народом, — и потом увидел и показал ее в живых трагических и
лирических образах, и пропел увиденное в четких и прекрасных звуках
русского (сразу — простонародно-наивного и литературно-совершенного)
языка.

В мировой скорби есть две стороны: во-первых — страдание самого мира и
человека; во-вторых — страдание о мире и о его страдании.

Человек страдает прежде всего и чаще всего как участник мирового
естества, как порождение мира или детище природы, непосредственно
входящее в их состав, как существо, вплетенное в них от рождения до
смерти. Томится, вздыхает и стонет вся тварь земная, от своего первого
деяния — появления на свет из утробы матери, и до своего последнего,
завершающего отхода. Мы сами живем на положении этой твари и так
привыкаем ко всем ее состояниям, что забываем нашу участь и встречаем
каждую новую вспышку томления, боли или страдания удивленно, как нечто
неожиданное, не причитающееся нам, не заслуженное нами.

И задолго до того, как мы поймем эту участь смертной твари, непрерывно
зовущую к состраданию и помощи, мы начинаем смутно прозревать
всеобщность этого обстояния. Это прозрение приходит к нам не в виде
обобщающей мысли, не в форме познанного закона, а в виде неясного
ощущения этого страдания вокруг нас. Неописуемыми путями,
неопределенными органами души мы начинаем чувствовать, что томится и
страдает вся тварь земная. Рано или поздно, — и чем душа нежнее, чем она
художественно отзывчивее, тем ранее,— приходит это чувство совместности
и взаимности в страдании: совместности — ибо все мы томимся и страдаем
одновременно; взаимности — ибо все мы причиняем друг другу эту боль, а
иногда, — то вольно, то невольно, — доводим ее до нестерпимости.

Это прозрение бывает иногда облегчающим и благодатным, ибо оно выводит
нас из этого молчаливо-беспомощного томления в застойном озере жизни, из
этого пребывания в темных водах, и ставит нас хоть на миг вне его, над
ним, открывая нам возможность не пребывать в нем, а выйти из него,
увидеть его и постигнуть его — религиозно, философски или художественно.
И лишь после этого нам открывается путь к высшей стадии мировой скорби —
к страданию о мире.

Растение и животное страдают в мире, но не могут вместить в себя
страдания о мире и за мир. А человек страдает не только в мире, но имеет
еще высшую способность страдать о том, что мир страдает, т. е. осознать
и понять, что все живое томится, вздыхает и стонет, принять к сердцу эти
стоны и вздохи и воскорбеть о скорби мира. Как только человек
осуществляет это, он приближается духом к Богу.

Господь страдает первоначально не в мире, а о мире, отпавшем и томящемся
в злых страстях. Но затем Он опускается в мир и снисходит до страдания в
самом мире, принимая облик человека и приемля человеческое бремя с тем,
чтобы научить человечество, страдающее в мире, как ему быть, и показать
ему, что одно из высших заданий человека состоит именно в том, чтобы
подняться к божественной скорби о мире. Тогда происходит таинственное
сближение Бога и человека, ибо страдающий о мире Бог нисходит до
страдания в самом мире, а страдающий в мире человек восходит к мировой
скорби.

Но для человека недостаточно знать, что он страдает вместе со всем
живым, с растениями, животными и другими людьми. Человек призван еще к
тому, чтобы «сострадать» этому страданию, — не только в смысле
сочувствия и жалости, но особенно в смысле сознательного, скорбного
принятия этих страданий на себя. Человек призван принять их не только и
не столько вослед за страдающими, но, главное, впереди их, глубже их,
острее их, и за себя, и за них, и за весь мир, с тем чтобы искать выхода
из них, одоления, победы, за себя и за других, для них, для всех!
Человек призван страдать во главе их и, страдая, искать через страдания
путь к Богу.

Этим и выражается основной смысл творчества и искусства Шмелева. Шмелев,
подобно Достоевскому, есть ясновидец человеческого страдания. Он знает
его на всех ступенях и во всех состояниях человеческой души — от
железного, дикообразного деда до утонченно умствующей души ученого, от
детского вопроса до окаянной ожесточенности. Он принимает его, чтобы
художественно изболеть его и пронести его к осмыслению и освобождению.
Он как бы прорывает выход из тьмы к свету, из мятущегося злосчастия к
Господу. И не раз уже он касался той точки, где страдающий человек
чувствует, что Божья милость и благость начинают сиять ему, зарывшемуся
в своем страдании и ожесточении. Он уже знает исход и верное решение. И
тот, кто ищет их, — пусть обратится непосредственно к его созданиям.

Тогда он увидит и постигнет художественность этих созданий Он поймет,
что Шмелев всегда остается во власти своего предмета: это как бы сам
страстно страдающий мир человеческой души находит себе в нем и через
него эти незабываемые образы и эти трепетно-поющие слова, ведущие
человека от страдания к очищению, просветлению и радости.



ПОСЛЕСЛОВИЕ



Тот, кто жил и созерцал в наше время, тот знает, что наша эпоха есть
время тьмы и скорби — восставшей тьмы и овладевшей человечеством скорби.
Тьма никогда не исчезала в мире; она как бы входит в самый состав его,
уже в силу одного того, что мир, вопреки наивным или слепым пантеистам,
не совпадает с Божеством. Божество есть чистый Свет и целостный Свет, а
мир состоит из тьмы и света; и потому он призван к борьбе за свет и за
просветление. Вот почему тьма всегда была и всегда будет в мире, покуда
мир будет существовать.

Но как дни бывают солнечные и сумрачные или как в круговращении земли
бывает день и ночь, так и в истории бывают сумрачные эпохи и ночные
времена. И вот нашему поколению выпало на долю жить в ночное время,
когда «обнажается бездна» с ее «страхами и мглами» и когда отпадают
преграды меж нами и ею (Тютчев)44. В наши дни бездна человеческой души
действительно раскрылась, как, может быть, никогда еще дотоле; тьма,
сгущавшаяся в ней, покинула свое лоно, где ее доселе удерживали вера,
любовь, совесть, стыд и правосознание и залила жизнь души, чтобы
погасить в ней всякий свет: и сияние веры, и пламя любви, и молнию
совести, и искру стыда. И жизнь нашего поколения проходила у одних в
страхе перед этой тьмой и в подчинении ей, а у других в борьбе с этим
мраком и в утверждении веры в Бога и верности духу. Но сила этой
духовной тьмы в наше время удвоилась оттого, что она осознала свое
естество, выговорила его открыто, развернула свои цели, сосредоточила
свою волю и начала борьбу за неограниченную власть над личной душой и
над всем объемом человеческого мира.

Если отдать себе в этом отчет, то станет понятным, почему крупнейшие
художники нашего времени и нашего народа первые заговорили об этой тьме
и стали повествовать о той скорби, которая овладела людьми в наше время.
Это время еще не изжито. Тьма еще не осуществила свою судьбу и не ушла
назад в ту бездну, из которой восстала; и может быть, ей предстоит
выдвинуть новые соблазны и отпраздновать новые видимые «успехи». Но
русское искусство, начавшее в лице Достоевского изображение ее путей и
ее соблазнов и закрепившее в лице скульптора Голубкиной в образах
незабываемой силы — слепую одержимость, медиумичность, бессмысленность и
хаотическую упоенность надвигающегося на мир духовного мрака, выдвинет
тогда новых ясновидцев и изобразителей этого ожесточения и этой слепоты.
А наше поколение уже выдвинуло в первые ряды этого изображения, в
области литературы — И. А. Бунина, А. М. Ремизова и И. С. Шмелева.

Каждый из этих писателей силен и своеобразен по-своему; каждый из них
требует особенного художественного восприятия и трактования. Нет
сомнения, что русская литературная критика даст впоследствии каждому из
них особых исследователей и ценителей. И если краткость жизненного
времени не позволила мне лично посвятить каждому из них особую книгу, то
я утешаюсь тем, что совершил все исследовательски необходимое для
осуществления художественной «встречи»** См. Введение. с каждым из них в
отдельности. В самом деле, они всю жизнь шли отдельно и самостоятельно.
Но переживаемая Россией и всем миром «ночная эпоха» объединила их
единством предмета и единством национального опыта. Они явились
изобразителями восставшей тьмы и разливающейся скорби. И это дало мне
основание и право написать о них единую книгу и придать этой книге
единое, предметное заглавие.

При этом я устранил из ее исследуемого содержания мой личный духовный
опыт и мое субъективное созерцание. Я сделал все, что в моих силах, для
того, чтобы усвоить духовный опыт и художественное созерцание каждого из
них во всем его своеобразии; чтобы погасить свое видение и созерцать
так, как созерцает сам ведущий и показывающий художник; чтобы увидеть
его образы и постигнуть скрытое за ними предметное содержание.

И вот я увидел тьму и скорбь мира, мрак и страдание человеческого
естества, бездну и муку души. Я убедился в том, что каждый из них сам
приобщается тому мраку и той муке, которые выговариваются в его
изображениях, и сам содрогается от своих видений. Иначе и не могло быть,
ибо знает это большой художник или не знает, он всегда становится как бы
«медиумом» своего предмета, его «орудием» и «мастером».

И. А. Бунин есть замечательный мастер-натуралист первобытного и
до-духовного человеческого инстинкта. И именно вследствие этого в его
видениях почти нет света; а когда этот свет все-таки загорается, —
изредка, как бы случайно, — то сила до-духовной, натурально-безбожной
тьмы оказывается столь реально-пережитой и изображенной, что художник
сам не верит в загорающиеся огни, встречает их как бы удивленной и
скептической улыбкой и передает их только в беглых, хотя и мастерских,
«зарисовках». Бунин знает тьму, но не верит в свет; и не показывает
путей, ведущих к нему; и не ведет к свету. Он знает муку человеческую, и
знает ее роковую связь с земным наслажденчеством; но не верит в
божественную радость; и не показывает путей, ведущих к ней; и не ведет к
Богу. А то, что называет «богом», есть начало страшное, темное и
стихийное. Символ его творчества есть страстный и скорбный демон,
жаждущий наслаждения и не знающий путей к Богу.

А. М. Ремизов знает темное начало в человеке столь же подлинно и
страшно, как и Бунин, хотя и в другом виде. Он увидел не чувственную
страсть души, а ожесточенную злобу неудачливого инстинкта; увидел и
содрогнулся страхом; и содрогнувшись, стал искать света и утешения; и
нашел свет в сострадании, а утешение — в фантастических играх с
персонифицированными обрывками мрака. Сострадание привело его в лоно
христианской любви, и в этом глубина его творчества; но она открыла ему
любовь не как мужественное начало духовной скорби и борющейся воли, а
как женственное начало безвольной жалобы, покорности, терпения и
жалости, и в этом проблематичность его творчества. Ремизов видит свет и
воспринимает его детски-чистым сердцем; но этот свет не побеждает страха
и не одолевает тьму. Ремизов приемлет муку человеческую и верит в ее
высший смысл; но он не претворяет ее в творческую скорбь и, предаваясь
ей, не побеждает ее. Символ его творчества есть трепещущий и рыдающий
праведник.

И. С. Шмелев встретился с мраком не сразу. Он с самого начала искал
света; и свет давался ему щедро и обильно, радостно согревая душу
ребенка и утешительно излучаясь взрослому сквозь глубину русского
национального быта. Мрак тревожил его только в предчувствиях и раскрылся
ему по-настоящему лишь тогда, когда покинул свое древнее лоно и начал
гасить и сияние веры, и молнию совести, и искру стыда. Тогда поэт был
настигнут «ночью» мира (Тютчев)46 и дал ей накрыть себя с гол вою. Тогда
в его душе по-новому озарились, загорели и засияли глубины русского
национального простонародного и всенародного духа. Русский дух ответил в
нем восстание тьмы негодованием, духовно-художественным обличением,
национальным самоутверждением и миров скорбью. Шмелев познал тьму и
назвал ее по имени, заклиная ее. И через мрак он по-новому увидел свет и
стал искать путей к нему, добиваясь той мудрости, которая осмысливает
земной путь человека как «путь небесный». Так открылось ему и его
читателю, что обличающая любовь больше жалости, что добрая воля сильнее
желаний и страстей, что скорбь выше муки и что дух больше души. В
человеке есть силы, преодолевающие и страсть, и страх, и злобу, ибо
любовь больше страха и сильнее тьмы. И символом его творчества стал
человек, восходящий через чистилище скорби к молитвенному просветлению.

Этим и разрешается духовная проблема тьмы и скорби. И мы можем с верою
ждать и предвидеть, что Россия пойдет в дальнейшем именно по этому пути.



КОММЕНТАРИИ



Книга художественной критики

Бунин — Ремизов — Шмелев



Впервые опубликовано в 1959 г. в Мюнхене в типографии св. Иова
Почаевского. Рукопись была окончена И. А. Ильиным еще в 1939 г.,
представлена к печати и уже объявлена к выходу, но по каким-то причинам
выпустить ее при жизни автора не удалось. Печатается по указанному
изданию.

1 Судя по этому выражению, И. А. Ильину было знакомо апокрифическое
произведение «Хождение Богородицы по мукам», в котором описывается
нисхождение Божией Матери в ад и затем явление ее перед престолом Сына.
Подробнее об апокрифах см. коммент. 17.

2 См. наст. том, с. 133—136.

3 «Книга Голубиная» (от слова «глубина») — установившееся название
апокрифического текста, якобы содержащего глубину премудрости: дающего
сведения о происхождении мира и объясняющего его явления. Вероятно,
первоначально называлась «Глубинная книга», часто ее именовали просто
«Глубина». Будучи на первых порах дозволенной, «Голубиная книга» в XIII
в. переходит явно в разряд запрещенных церковью изданий. Наименование
«Глубина» нередко давалось Псалтири.

4 Стихотворение 1902 г.

5 Этос — термин античной философии, обозначающий характер какого-либо
лица или явления. Этос как устойчивый характер часто противопоставляется
пафосу как душевному переживанию.

6 Шопенгауэр Артур (1788—1860) — немецкий философ-иррационалист, автор
учения о мире как проявлении слепой, неразумной, бесцельной воли к
жизни, которая объективирована в каждой его частичке, порождая борьбу и
стремление к господству. В человеческом обществе это ведет к крайней
степени эгоизма, «войне всех против всех».

Хартман (Гартман) Эдуард (1842—1906) — немецкий философ, сторонник
панпсихизма — учения о всеобщей одушевленности природы. Основой сущего
считал абсолютное бессознательное духовное начало — мировую волю.

7 См. наст. том, с. 170—175.

8 Одоративный (от лат. odor — запах) — здесь: обонятельный.

9 A parte (ит.) — «в сторону», про себя. Здесь: ремарка, авторское
отступление.

10 Vanitas vanitatum (лат.) — суета сует.

11 Марина (ит.) — картина с изображением морского вида.

12 Аномальное (лат.) — животное, берущее начало от животного.

13 Nec plus ultra (лат.) — донельзя, до крайних пределов.

14 Ваал (Баал) — древнее общесемитское божество плодородия, вод, войны.

15 Медуза-Горгона — в греческой мифологии одна из горгон, крылатых
женщин-чудовищ со змеями вместо волос. Взгляд Горгоны превращал все
живое в камень.

16 Из повести «Крестовые сестры».

17 Апокрифы — религиозные книги, трактующие вопросы Св. Писания, но не
признанные церковью за боговдохновенные и впоследствии запрещенные.
Буквальный перевод с греческого — отреченные книги. Возникновение
апокрифических произведений относится к первым векам христианства.
Первоначально они писались благочестивыми людьми, желавшими разъяснить и
дополнить Св. Писание (например, «Хождение Богородицы по мукам»). Но
вскоре на апокрифы стали ссылаться наравне со Св. Писанием, еретики
основывали на них свои лжеучения, потому их стали запрещать и
уничтожать. В настоящее время апокрифы представляют исторический
интерес, поскольку отражают взгляды ранних христиан.

18 Согласно ряду легенд, Прометей сам создал первых людей из земли и
воды.

19 Fac simile (лат.) — факсимиле.

20 Гиль (стар.) — скопище всякой всячины, нелепица, бессмыслица.

21 «Всякое ныне житейское отложи попечение» — последние слова
«Херувимской песни», исполняемой на Литургии перед Великим Входом —
перенесение Св. Даров с жертвенника на престол.

22 Pruderie (фр.) — показная добродетель.

23 Имеется в виду живопись русского художника Нестерова Михаила
Васильевича (1862—1942).

24 И. А. Ильин оговаривается: «Крестовые сестры» — не роман, а повесть.

25 СаЫпа de luxe (фр.) — каюта высшего класса.

26 Камло — плотная грубая хлопчатобумажная или шерстяная ткань, из
которой шили мужскую крестьянскую одежду.

27 Каденция (ит. cadenza) — музыкальный термин, означающий:

гармонический или мелодический оборот, завершающий музыкальное
произведение или его часть; вставку импровизационного характера в
музыкальном произведении, которую обычно исполняет солист без оркестра.
Здесь: авторские обороты в тексте.

28 ...семейотически насыщенное...— насыщенное смыслом или смыслами (от
«семема» — единица языкового содержания, смысла, соотносимая с
морфемой).

29 Имеется в виду следующее высказывание Гераклита: «Владыка, чье
прорицалище в Дельфах, и не говорит, и не утаивает, а подает знаки»
(Фрагменты ранних греческих философов. Ч. I. М., 1989. С. 193). Ямвлих,
комментируя в своем труде «О мистериях» слова Гераклита, пишет: «...они
и не говорят, и не утаивают, но показывают знаками» (Там же. С. 194).

30 Из стихотворения «Бог» (1780—1784).

31 Из повести «Человек из ресторана».

32 Стогна (стогны) (стар.) — площадь и улицы в городе.

33 Из стихотворения «Илья Муромец» (1871).

34 In medias res (лат.) — «в середину дела», в самую суть дела.

35 См. т. 1, гл. II, с. 76—92 наст. изд.

36 Агиографический стиль — стиль «Житий» святых.

37 Инфернальный (лат.) — адский, происходящий из ада.

38 Стихотворение 1818 г.

39 Из стихотворения «Монастырь на Казбеке» (1829).

40 Из стихотворения «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит» (1834).

41 «Заметки по русской истории XVIII века». См.: Пушкин А. С Полн. собр.
соч.—Т. VIII,-Л., 1978.—С. 93.

42 Из стихотворения «Влас» (1855).

43 Из стихотворения «Пророк» (1826).

44 Из стихотворения «День и ночь» (1839).

45 Из стихотворения «Святая ночь на небосклон взошла» (1848 или
1849—1850).



Категория: Люди искусства | Добавил: rys-arhipelag (05.10.2013)
Просмотров: 2131 | Рейтинг: 0.0/0