Антология Русской Мысли [533] |
Собор [345] |
Документы [12] |
Русская Мысль. Современность [783] |
Страницы истории [358] |
Двести лет назад, в самом конце царствования Екатерины великой, покончил с собой ярославский помещик Владимир Опочинин, вольтерьянец, человек блестящего ума, тонкого воспитания и передовой мысли. В своем предсмертном письме-завещании он описал свое отчаяние, ощущение собственной ненужности, которые испытывал в связи с окружающей действительностью: «Отвращение к нашей русской жизни есть то самое побуждение, принудившее меня решить своевольно свою судьбу». В те стародавние времена самоубийцы с Вольтером в руках были все же явлением исключительным. Но уже сто лет спустя исторические межеумки — так называемые «лишние люди» — стали фактом настолько обычным, что вошли в большую литературу в качестве «типичных представителей». Двадцатишестилетний персонаж из романа Достоевского «Подросток», обрусевший немец Крафт, застрелился, придя к неутешительному выводу о русских как о нации. «После него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит жить» (13: 135). Русские, решил странный молодой человек, — народ никчемный, подсобный, этакий навоз, удобряющий человечество, народ, которому предназначено послужить лить материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах других народов. Поэтому «всякая дальнейшая деятельность всякого русского человека должна быть этой идеей парализована, так сказать, у всех должны опуститься руки...» (13: 44). «Я не понимаю, — рассуждал Крафт, — как можно, будучи под влиянием какой-нибудь господствующей мысли, которой подчиняются ваш ум и сердце вполне, жить еще чем-нибудь, что вне этой мысли?» (13: 46) Проблема заключается, однако, в том, как трудно отыскать господствующую мысль, которая спасительно, а не губительно подчинит себе ум и сердце. Так и герой Толстого перед лицом смерти с ужасом обнаруживает, что его легкая, приятная и приличная жизнь давно мертва — пуста, лжива и бессмысленна. Герой Чехова на склоне лет тоже переживает духовную драму из-за отсутствия у него общей идеи. 1 Тоска по смыслу и цельному миропониманию как явление истории и культуры универсальна и мало похожа на привычку следовать руководящей идее, спущенной сверху. Однако деваться от родного российского шараханья некуда: после стойких иллюзий обладания истиной, после многих жертв, принесенных на алтарь «всесильного и верного учения», всякие разговоры о мировоззренческой цельности вызывают скуку (а судорожные попытки найти подходящую национальную идею накануне избирательных кампаний — даже и отвращение). Демократизация общества, начавшаяся в 1985 году и проходившая под знаком деполитизации и деидеологизации, была, помимо всего прочего, еще и освобождением от панического страха перед навязанными сверху «социалистическими идеалами». Но результатом освобождения от духовного тоталитаризма стала идиосинкразия по отношению к идеалам как таковым — дескать, в свободном цивилизованном мире в них никто не нуждается. Как всегда, мы и здесь оказались впереди всех, первопроходчиками, революционерами. Однако именно те, кто способен мыслить свободно и цивилизованно, придают идейному фактору принципиальное значение. Люди сильны до тех пор, пока они отстаивают сильную идею — эту мысль выразил, как ни странно, Зигмунд Фрейд, знаток подсознания и психоанализа. Современный человек испытывает глубокую потребность иметь идеалы, считая их не роскошью и не прихотью, а основой выживания. Говорят, у каждого времени свои психозы и своя психотерапия. Не из советских учебников марксизма-ленинизма, а из исследований западных психологов пришло понятие «экзистенциальный вакуум». Люди живут в цивилизованном и благоустроенном мире и выглядят внешне вполне благополучно, но почему-то испытывают глубинное чувство утраты смысла жизни. Человек жалуется на мучительное ощущение пустоты, но не знает ни того, что ему нужно (как бы утратив инстинкт жизни), ни того, что он должен (как бы лишившись инерции жизни), и теряет ясное представление о своих возможных желаниях. Он способен лишь хотеть того же, что хотят другие, или того, что хотят от него. Американцы, которые в порядке самоиронии говорят о себе, что ходят к психоаналитику чаще, чем к дантисту, знакомы с эффектом «бесконечного психоанализа», то есть с состоянием, когда психоаналитическая кушетка становится для человека единственно достойным, волнующим, а то и захватывающим времяпрепровождением. И это не из Достоевского, и не из Кафки, а из практики психоаналитиков известен синдром «переживания бездны», то есть состояние тотальной смыслоутраты. У нас принято с издевкой комментировать подобные переживания, если они присущи вполне обеспеченным и устроенным людям — мол, нам бы ваши заботы. Еще большее недоверие (если не сказать подозрение) вызывает, например, стремление многих американских студентов «прийти к мировоззрению, которое бы сделало жизнь осмысленной». Сначала достигнем их уровня жизни, а потом будем с жиру беситься, говорят у нас. Реальность, однако, опровергает опасную иллюзию, будто человек ищет идеи лишь тогда, когда жизнь его вполне устроена. Нет жесткой последовательности в удовлетворении потребностей: сначала поесть, потом морализировать. Стремление к смыслу осознается как первичное человеческое побуждение: потребность в «общей идее» возникает именно тогда, когда человеку живется хуже некуда. А главное — человеческое бытие всегда ориентировано вовне на нечто, что не является им самим; человек несет ответственность за осуществление уникального смысла своей жизни, который, в свою очередь, обязательно связан с общественно значимой идеей. Поэтому не аристократическое высокомерие, не интеллигентское антибуржуазное негодование, не завистливая злоба маргинала, а опыт выживания человека в обществе (особенно если оно пребывает в состоянии кризиса и депрессий) заставляет усомниться в громко звучащей сегодня идее накопления и потребления как единственном способе возрождения страны. Никогда и нигде — ни на процветающем Западе, ни даже в период первоначального накопления капитала в Европе, ни тем более в России — лозунги обогащения не становились официально декларируемой государственной или общенациональной идеологией. Явочным порядком, «втихаря» отдельные граждане или отдельные слои населения наживались за счет других слоев населения, но из чувства такта, социальной профилактики и общественной безопасности власть имущие и их идеологи стеснялись на столь низменном мотиве строить государственную идею. К тому же когда общество и государство попадали в действительно опасную, депрессивную ситуацию, оно, повинуясь чувству самосохранения, находило императивно необходимую и объединяющую всех сограждан цель — ту самую общую идею, которая, как свидетельствует история, могла творить чудеса. Идея общенационального примирения бывших противников в гражданской войне позволила Испании почти без конфликтов перейти от эры Франко к режиму постфранкистской демократии. Идея искупления своей вины и приобщения к общеевропейским ценностям позволила послевоенной Германии преодолеть нацистское прошлое. Идея мирного, коллективного, почти семейного труда преобразила разгромленную, лишенную имперских амбиций оккупированную Японию: милитаристская держава, вдохновляемая идеей мирового господства и военного преимущества, полностью поменяла — при сохранении культурной и национальной сущности — свой цивилизационный статус, добилась принципиально нового уровня социальной гармонии. В конце 20-х годов в Америке, в эпоху Великой депрессии, когда рухнула американская мечта о стране, где каждый думает только о себе, а от этого хорошо всем, когда принцип «laissez faire», то есть принцип невмешательства государства в экономику, поддержанный в свое время Джефферсоном, потерпел крах, президент Рузвельт выдвинул новую идею. Его «New Deal», новый подход, признавал недостаточными заботы о личном обогащении и предписывал государству более активную роль в организации экономической и социальной жизни с акцентом на социальную справедливость. Именно с «New Deal» Америка вышла из социального потрясения, а Рузвельт вошел в историю как один из самых великих американцев. 2 В этом смысле Россия в своей исторической ретроспективе является не только не исключением, а скорее, правилом. Если Запад, где идея личного обогащения всегда подспудно присутствовала и не требовала специальной агитации, все же изыскивал и всякий раз артикулировал идейно возвышенные (а не вульгарно меркантильные) задачи, то Россия вообще склонна была ставить перед собой лишь элитарные в идеологическом смысле цели. Российские правящие элиты, которые заботились о создании здоровой идеологии, никогда не опускались до лозунгов и призывов, связанных с романтизацией денег и богатства. Кажется, мировая литература не имеет убедительных примеров, когда бы о герое, делающем деньги и наживающем богатство, говорилось бы в положительном, поучительно-назидательном смысле (достаточно вспомнить шекспировского «Венецианского купца», героев Бальзака и Золя). Русская литература тем более не дает таких примеров. Конечно, в русском мире вообще и в мире Достоевского в частности, где действуют, страдают и через одного погибают самые разные люди, деньги играют важную роль. И в том смысле, что их катастрофически не хватает для сколько-нибудь сносной жизни бедствующих, нищенствующих героев, таких, например, как Макар Девушкин, или как семейство Мармеладовых, или семейство Раскольниковых, или семейство Ихменевых. Конечно, бедняки Достоевского мечтают о наследстве, о выигрыше (как целое десятилетие мечтал выиграть и сам писатель, сгорая и самоуничтожаясь у рулеточных столов Европы), о богатых невестах или женихах. Но страдают, мучаются и гибнут люди Достоевского вовсе не за металл. Раскольников на произвол судьбы бросает выкраденные у убитой им старухи-процентщицы закладные «камушки» (которыми прежде надеялся осчастливить человечество). Богач Свидригайлов стреляется по причинам, не имеющим к деньгам никакого отношения, как не из-за них стреляется и бедняк Кириллов, как не из-за них вешается и «аристократ, пошедший в демократию» Ставрогин. Не за деньги убивают Шатова Верховенский со товарищи, а Рогожин — Настасью Филипповну, и репутация Гани Иволгина, который «поползет на Васильевский за три целковых» (8: 144), хуже некуда. В глазах всего сообщества персонажей «Идиота» Ганя, вознамерившись взять в жены бывшую содержанку Тоцкого за хороший куш, зовется подлецом, бубновым валетом (при этом называет Настасью Филипповну, способную на экстравагантные и колоритные поступки в отношении денег, «чрезвычайно русской женщиной»; 8: 104). Аглая презрительно пишет ему: «Я в торги не вступаю». Но даже он видит в деньгах и в их накоплении не только цифру, но и Большую Идею, эквивалент мировоззрения. «Я, князь, — говорит он Мышкину, — не по расчету в этот мрак иду… по расчету я бы ошибся наверно, потому и головой, и характером еще не крепок. Я по страсти, по влечению иду, потому что у меня цель капитальная есть. Вы вот думаете, что я семьдесят пять тысяч получу и сейчас же карету куплю. Нет-с, я тогда третьегодний старый сюртук донашивать стану и все мои клубные знакомства брошу. У нас мало выдерживающих людей, хоть и все ростовщики, а я хочу выдержать. Тут, главное, довести до конца — вся задача! Птицын семнадцати лет на улице спал перочинными ножичками торговал и с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч, да только после какой гимнастики! Вот эту-то я всю гимнастику и перескачу, и прямо с капитала начну; чрез пятнадцать лет скажут: “вот Иволгин, король Иудейский”. Вы мне говорите, что я человек не оригинальный. Заметьте себе, милый князь, что нет ничего обиднее человеку нашего времени и племени, как сказать ему, что он не оригинален, слаб характером, без особенных талантов и человек обыкновенный. Вы меня даже хорошим подлецом не удостоили счесть, и, знаете, я вас давеча съесть за это хотел! Вы меня пуще Епанчина оскорбили, который меня считает (и без разговоров, без соблазнов, в простоте души, заметьте это) способным ему жену продать! Это, батюшка, меня давно уже бесит, и я денег хочу. Нажив деньги, знайте, — я буду человек в высшей степени оригинальный. Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира» (8: 105). Конечно, мелкая шушера, вроде Фердыщенко, готова голыми руками вытащить деньги из огня, но люди идеи (даже идеи денег), этого никогда не сделают, как не сделал этого и Ганя: скрестив руки на груди, он с безумной улыбкой безответно смотрит на огонь, не в силах отвести взгляда от затлевшейся пачки. «Но что-то новое взошло ему в душу; как будто он поклялся выдержать пытку; он не двигался с места…» А когда грохнулся в обморок, все увидели, что самолюбия в нем больше, чем жажды денег… И даже Смердяков, убив отца, не может воспользоваться выкраденными деньгами и отдает их Ивану. «— Эти деньги с собою возьмите-с и унесите… — Конечно, унесу! Но почему же ты мне отдаешь, если из-за них убил? — с большим удивлением посмотрел на него Иван. — Не надо мне их вовсе-с, — дрожащим голосом проговорил Смердяков, махнув рукой. — Была такая прежняя мысль-с, что с такими деньгами жизнь начну, в Москве, али пуще того за границей, такая мечта была-с, а пуще всё потому, что “всё позволено”. Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил» (15: 67). Сцена, в которой, признавшись Ивану в убийстве, он отказывается от денег как от мечты о новой жизни, слишком красноречива, чтобы ее пространно комментировать, скажем лишь, что деньги потеряли для Смердякова всякий смысл, ибо рухнула Идея. «— Ты не глуп, — проговорил Иван как бы пораженный; кровь ударила ему в лицо: — я прежде думал, что ты глуп. Ты теперь серьезен! — заметил он как-то вдруг по-новому глядя на Смердякова. — От гордости вашей думали, что я глуп. Примите деньги-то-с. Иван взял все три пачки кредиток и сунул в карман, не обертывая их ничем. — Завтра их на суде покажу, — сказал он. — Никто вам там не поверит-с, благо денег-то у вас и своих теперь довольно, взяли из шкатунки да и принесли-с. Иван встал с места. — Повторяю тебе, если не убил тебя, то единственно потому что ты мне на завтра нужен, помни это, не забывай! — А что ж, убейте-с. Убейте теперь, — вдруг странно проговорил Смердяков, странно смотря на Ивана. — Не посмеете и этого-с, — прибавил он, горько усмехнувшись, — ничего не посмеете, прежний смелый человек-с! — До завтра! — крикнул Иван и двинулся идти. — Постойте... покажите мне их еще раз. Иван вынул кредитки и показал ему. Смердяков поглядел на них секунд десять» (15: 68). Жизнь утратила всякий смысл, наутро Смердякова нашли у стенки висевшим на гвоздочке, а на столе лежала записка: «Истребляю свою жизнь своею собственною волей и охотой, чтобы никого не винить» (15: 85). Деньги в мире Достоевского — предмет мечты и вожделения, они кажутся решением всех проблем, они провоцируют на преступление, подстрекают к дурным поступкам, толкают на безумства и чрезмерности. Они лучше многого другого проверяют человека на подлость или благородство, честь или бесчестье. Но они — только инструмент, только лакмусовая бумажка, универсальный тест. Не менее, но и не более. Ценность денег велика, но не абсолютна. Весь человек проверяется на иных широтах. На том поле битвы, где дьявол с Богом борется, деньгам места нет. 3 Русское общество выходило из политических передряг и смутных времен, вынося обильный запас новых политических понятий. «Это печальная выгода тревожных времен, — писал о русских смутах В.О. Ключевский, — они отнимают у людей спокойствие и довольство и взамен того дают опыты и идеи… Это и есть начало политического размышления. Его лучшая, хотя и тяжелая, школа — народные перевороты. Этим объясняется обычное явление — усиленная работа политической мысли во время и тотчас после общественных потрясений»[1]. Русская история была движима «идеями века», которые апеллировали к народным идеалам и национальным чувствам. Собирание русских земель вокруг единого и сильного центра, укрепление государственности, освоение отсталых окраин, защита Отечества от иноземных захватчиков, помощь братьям по вере, движение за отмену крепостного права — эти и другие высокие стремления освещали смысл жизни и смысл смерти многих поколений. Даже воспитанная в духе политического космополитизма в европейском мелкокняжеском мирке с его идеалами карьеры и с его ожиданиями вакантных престолов, Екатерина Великая, стремясь сгладить впечатление после мятежного захвата власти, своим Манифестом 1762 года возвестила о новой силе, имевшей впредь направлять государственную жизнь России. Отныне всевластная и ничем не ограниченная воля самодержца рассматривалась как зло, пагубное для государства, и каждый подданный должен был повиноваться не произволу, а строгой законности. (Нечего и говорить, что принцип этот то и дело нарушала сама императрица, но ей — перед лицом просвещенной Европы — важна была хотя бы декларация о намерениях.) Каждое новое царствование, даже если оно демонстрировало не новую идею, а идею преемственности, ощущало потребность так или иначе ее манифестировать. Можно даже утверждать, что российская власть, которая признавала законом только саму себя, но оставалась без идеологии, терпела исторический крах. Знаменитая синкретическая формула графа С.С. Уварова: «православие, самодержавие, народность», как бы ни оценивать это единство, держало империю. Империи, как известно, существуют, пока наличествует некая объединяющая сверхидея, обладающая, кроме теоретического аспекта, доступного немногим людям, и определенной энергетикой, ощущаемой людьми. Эту черту в значительной степени унаследовали даже большевики: если в начале своего правления, чудовищно эксплуатируя естественное стремление человека к осмысленной и социально ориентированной жизни, они предлагали одну за другой «идеи века» (электрификацию, индустриализацию, коллективизацию, и т. д.), то конец советской империи ознаменовался прежде всего вырождением официальной идеологии. Без большой идеи, свидетельствует русская литература, не живут ни великие нации, ни значительные личности. Главное, понять, какая из них — самая большая. «Ну, в чем же великая мысль? — спрашивает Аркадий Долгорукий у Версилова. — Ну, обратить камни в хлебы — вот великая мысль. — Самая великая? Нет, взаправду, вы указали целый путь; скажите же: самая великая? — Очень великая, друг мой, очень великая, но не самая; великая, но второстепенная, а только в данный момент великая: наестся человек и не вспомнит; напротив, тотчас скажет: “Ну вот я наелся, а теперь что делать?” Вопрос остается вековечно открытым» (13: 173). Настоящая большая идея выше миллиона, не подвластна ему. «— Ты Ивана не любишь, — говорит Алеша семинаристу-карьеристу Ракитину. — Иван не польстится на деньги. — Быдто? А красота Катерины Ивановны? Не одни же тут деньги, хотя и шестьдесят тысяч вещь прельстительная. — Иван выше смотрит. Иван и на тысячи не польстится. Иван не денег, не спокойствия ищет. Он мучения может быть ищет. — Это еще что за сон? Ах вы... дворяне! — Эх, Миша, душа его бурная. Ум его в плену. В нем мысль великая и неразрешенная. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить» (14: 76). Историкам новой России еще предстоит подвести итоги неоднозначного воздействия на страну и мир той «общей» (большой) идеи, которая вошла в жизнь страны два десятилетия назад. По всем признакам и историческим прецедентам новая реальность остро нуждалась если не в идеологии, то хотя бы в системе координат. Меж тем отсутствовала даже главная линия. Центральный русский вопрос — это вопрос «зачем?», а не «что делать?» и «кто виноват?», которыми мучились революционеры-демократы XIX века, назвав эти вопросы к тому же «проклятыми». И прежде чем не будет дан ответ на главный вопрос, нет смысла отвечать на второстепенный. «Зачем?» — это вопрос смысла жизни: зачем живет человек, зачем живет государство, зачем живет народ. Без решения кардинального вопроса о смысле исторического существования российского государства бессмысленно заниматься каким бы то ни было реформированием, связанной с жизнедеятельностью этого государства. Одно дело, когда ставится цель, чтобы Россия кое-как выживала, влача жалкое существование среди прочих стран-изгоев; другое дело, когда Россия мыслится великой державой, имеющей свои стратегические национальные интересы; третье — когда государственные заботы направлены прежде всего на то, чтобы Россию не стерли с лица земли, чтобы воды истории ее не поглотили, чтобы она удержалась со своим названием, со своим народом, со всеми своими природными и человеческими ресурсами. Если все же признать в качестве основополагающей цели задачу приобщения России к «нормальным», цивилизованным странам Европы и Америки, то почему эта задача решалась в течение перестроечных и постперестроечных лет таким образом, что большинству населения во многих отношениях жить стало хуже, чем до реформ? Если краеугольным камнем реформирования страны признан принцип невмешательства государства в имущественные отношения граждан (пусть и скомпрометированный исторически), то почему именно государство для начала обесценило все сбережения граждан, лишив их какой бы то ни было возможности пользоваться экономической свободой? Если общепринятым считается утверждение, что свободная конкуренция и рыночные отношения работают там, где есть условия равного старта, почему же как раз перед тем, как запустить механизмы рынка, с линии старта были бесшумно убраны миллионы «лишних» конкурентов? Все перестроечные годы необеспеченность, беспомощность, а порой и абсурдность реформ была вопиющей (не с этим ли связана и их малая эффективность?) Убогий интеллектуальный уровень постановки вопроса о целях и смыслах реформ соответствовал столь же убогой полемике об их результатах; так называемые сторонники реформ в качестве единственного аргумента ссылались на отсутствие очередей и обилие продуктов в магазинах, так называемые противники реформ всегда протестовали, ссылаясь на недоступность большинства товаров и услуг из-за высоких цен. Но даже если представить себе некое согласие между сторонниками и противниками, то их общий идеал выразиться формулой: хотеть и мочь купить. Когда — вопреки собственной исторической и духовной традиции, вопреки даже поучительному опыту Запада в его стремлении не только к утилитарному бытию — во главу угла ставится стяжательство, нечего удивляться, что самые экстравагантные, но не потребительские цели будут находить в России своих приверженцев. Как природа не терпит пустоты, так человек едва сможет долго выносить бессмыслицу пустых дразнилок типа «мы сделаем ваш ваучер золотым» (на заре грандиозного умственного надувательства) или «купим всё» (в период его зрелости). Дело не в том, что человека все равно надуют, или он сам обманется, а в том, что ни в какие иные игры с ним никто не играет. Наши соотечественники не ходят к психоаналитикам, не употребляют мудреных терминов, вроде «экзистенциальный вакуум», но жалуются на пустоту и усталость, апатию и уныние. Разве только сериалы (прежде мексиканские, ныне отечественные) помогают не то чтобы обрести смысл жизни на каждый день, а просто скоротать время. Но если кто-нибудь, наскучив и сериалами, потянется митинговать, бредить далекими военными походами или тосковать по державному величию, вряд ли следует немедленно объявлять его бунтовщиком — он, как умеет, пытается лишь осуществить свое право на осмысленное бытие. Родить, осознать и принять общую идею — прерогатива не государства, но общества. Однако, завистливо оглядываясь на Запад, общество не торопится использовать его антикризисный опыт: у нас нет виноватых, но все обвиняют друг друга; у нас не найдешь правды, но все доказывают свою правоту; у нас каждый эпизод общественного примирения предваряется потоком взаимных оскорблений. Находясь в состоянии раскола, оно вряд ли может ориентироваться на исторические прецеденты и вдохновляющие примеры. История вообще в этом случае воспринимается как политика, обращенная в прошлое. Для той части общества, которая ставит своей целью реставрацию СССР и установления социализма с человеческим лицом, идеологию сочинять не нужно — она уже есть, разработанная в подробностях и проверенная практикой. Но тому, что сейчас происходит в России, нужны иные исторические аналоги — или история вообще здесь не советчик. Тот факт, что процесс становления новой государственности не отягощен ни грубым промыванием мозгов, ни мягкой идеологической демагогией, ни вообще какой бы то ни было мировоззренческой концепцией, может, разумеется, радовать, но заставляет задуматься об общих поставленных целях. Какой путь определен для России, если в качестве главной и единственной жизненной цели человеку предлагается лишь как-нибудь, на свой страх и риск, разжиться денежками? Когда множатся миллиардеры, неизвестно откуда взявшие свои миллиарды, и именно они становятся новой элитой, со своими недоступными приоритетами, со своей средой обитания и недосягаемым уровнем жизни. Государство, признавая эту данность, как бы дает понять, кто истинный герой времени, каковы высшие цели и идеалы существования человека. Спасительные идеи не валяются, где попало. Они рождаются, когда в них есть реальная потребность. Когда нынче рассуждают о выживании России, о сбережении народа, о борьбе с бедностью, речь идет, конечно, не только о физическом воспроизводстве населения, не только о преодолении демографической катастрофы, не только о сотнях тысяч беспризорных детей. Речь идет о духовной потребности людей осознать общую цель, чтобы осуществить уникальный смысл своей жизни. 4 На протяжении веков нравственность в политике считалась синонимом близорукости и глупости, в то время как беспринципность, двуличие и вероломство — ее необходимыми слагаемыми. Мысль о том, что простые законы нравственности и справедливости, по которым стараются жить частные лица, можно перенести и на отношения между странами и народами, — явилась стержнем нового политического мышления, предложенного М.С. Горбачевым своей стране и всему миру. Традиционное политическое мышление требует бороться за обеспечение безопасности прежде всего своей страны, новое мышление стремится ко всеобщей международной безопасности, которая есть гарант и национальной безопасности. Традиционное мышление учит, что для блага отечества можно и должно использовать противоречия между другими государствами, сталкивать их и таким образом ослаблять. Новое мышление учит, что интересы своего государства можно и должно приносить в жертву общечеловеческим ценностям и интересам. Традиционная мораль в политике — это не более чем мораль выживания, мораль по необходимости. Политическая мораль нового мышления — это выполнение моральных норм на основании внутренних потребностей общества. Утверждение такого типа морали в политике означало бы создание качественно иного мирового порядка, основанного на признании единства целей и задач человечества. Новое политическое мышление, глобальное по своей природе, — это защита нравственных принципов, которые веками вырабатывало человеческое сознание, и приоритет общечеловеческих духовных ценностей над классовыми, национальными, групповыми, клановыми и политическими. За каждым человеком должны быть признаны неотчуждаемые права, обозначенные во «Всеобщей декларации прав человека». Она как раз исходит из представления о единой человеческой семье, в которой нации и государства всего лишь преходящие исторические формы. Фактически провозглашенное Горбачевым новое мышление пыталось применить в полном объеме «Декларацию прав» и внутри страны, и во внешней политике. Это была попытка ненасильственной революции в сфере гуманизма — начинание беспрецедентное в нашей истории. Сталинский социализм декларировал право пролетариата на революционное насилие, горбачевский социализм с человеческим лицом этот тезис отвергал, как отвергал он и ленинский тезис: нравственно то, что полезно делу мировой революции. Новый гуманизм, переведенный из рамок доктрины в ранг практики, давал основания надеяться на прорыв в будущее — ведь это был сознательный выбор между политическим идеализмом и политическим цинизмом в пользу первого. Новый гуманизм должен был привести к политическому и моральному выхолащиванию фактора силы, даже если кто-то и где-то его наращивает реально. И если новое политическое мышление действительно не содержало в себе никакого второго, тайного смысла и не было всего лишь риторикой для непосвященных, это было вполне христианское намерение — начать переделывать мир с себя. С одной только поправкой, что христианство не мыслит масштабами государств и внешнеполитических инициатив, оно мыслит категориями личной ответственности и совести. И с другой поправкой, что миссия выполнима при условии взаимности, то есть при поддержке внутри страны и со стороны мирового сообщества. | |
| |
Просмотров: 767 | |