Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Пятница, 29.03.2024, 01:15
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Светочи Земли Русской [131]
Государственные деятели [40]
Русское воинство [277]
Мыслители [100]
Учёные [84]
Люди искусства [184]
Деятели русского движения [72]
Император Александр Третий [8]
Мемориальная страница
Пётр Аркадьевич Столыпин [12]
Мемориальная страница
Николай Васильевич Гоголь [75]
Мемориальная страница
Фёдор Михайлович Достоевский [28]
Мемориальная страница
Дом Романовых [51]
Белый Крест [145]
Лица Белого Движения и эмиграции

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Николай Краинский. «Если мы доживем до отрезвления, этим рассказам не поверят...»

У врат Царьграда …

 

Ниже мы впервые публикуем главу (в сокращении) из книги «Фильм русской революции: В психологической обработке» (Белград: М.Г. Ковалев (Jефименко и Мартjановиh), (б.г.). - 460 с.) выдающегося русского учёного с мировым именем, врача-психиатра, общественного деятеля, публициста, писателя, участника русско-японской, Великой (Первой Мировой) войн, члена Особой комиссии при Главнокоманду­ющем Вооруженными Силами на Юге России по расследованию злодеяний большевиков Николая Васильевича Краинского (1869-1951) (см. о нем).

 

 

 

Предположительно книга опубликована во второй половине - конце 1930-х гг. Название, подготовка главы к публикации - составителей (О.В. Григорьева, И.К. Корсаковой, А.Д. Каплина, С.В. Мущенко).

 

+ + +

ГЛАВА ХХII

У врат Царьграда

 

 

 

На якоре стоит эскадра в 120 кораблей с населени­ем около 130 тысяч человек. Малоазиатский берег с предместьем Мода и оригинальным маяком широко ку­пался в лучах склоняющагося к закату солнца. Мрамор­ное море, оправдывая свое название, играло переливами цве­тов своей пятнистой поверхности. Корабли были изолиро­ваны друг от друга, и слухи передавались отрывочно.

Население трюма нашего парохода все больше демора­лизовалось. Ширилась разнузданность и хулиганство. Глупые остроты, ругань, отрывок хамской песни. Трюм не отап­ливался и было холодно. Съедаемые паразитами люди полуголодали. Говорили о том, что «где-то и что-то» есть и что «там едят». Дикий эгоизм царил в каждом чело­веке. Зависть и злоба проявлялись друг к другу.

Заявляли, что «на палубе у спекулянтов есть табак».

-              Отобрать! - вопили из трюма.

Один «ахвицер» из подпрапорщиков вкрадчиво доносил: «У одного наверху есть сардинки. Надо конфиско­вать и разделить».

А опустившийся военный врач толковал о том, как следует отобрать и разделить весь табак, ибо у него бы­ла недохватка в табаке.

Выслеживали, доносили, подозревали, завидовали и во­пили:

-              Там едят шоколад.

-              Там все есть, только нам не дают! - шамкал старый доктор, Бог весть почему вообразивший, что кто-то должен ему что-то давать.

-              Требовать! - нагло кричала молодежь.

-              На пароходе везут обмундирование! Раздать! - доносили третьи.

Вот чем были полны думы этих несчастных лю­дей, уже давно потерявших способность узнавать себя в зеркале и переставших понимать то, что говорят и делают.

Красный Крест вез свое имущество. Все приходили к заключению: «Накрал!»

Белый Крест вез белье, - кричали: «это не его!»

А ведь это были люди, не приявшие большевизма.

Правда, здесь было много дезертиров и уклоняющих­ся: они то и были главными скандалистами.

В трюме поднимался гвалт и продолжался до ночи. Однажды вечером раздался крик:

- Команда парохода сгружает хлеб! - Разразился скандал: «Отобрать! Отнять! Бить морду! Отнимают ку­сок от нас! расследовать!»

Но была и частица правды в этом бреде: тащили и крали все. Выгружались с парохода и на глазах у всех тащили казенное белье. Офицеры это заметили и подняли скандал. Задержали и осмотрели вещи у молоденькой се­стры, носившей громкую фамилию. Увы! Вещи целиком оказались казенными. Бойко огрызаясь, она сошла с паро­хода без вещей.

Люди были грязны физически и разнузданы морально.

Однажды на месте застали штабс-капитана, гадившего под лестницей. Он поленился подняться наверх.

Весь пароход был обуян манией регистрации. Эта зараза досталась добровольцам в наследство от больше­виков. По несколько раз в день составлялись списки и списки без конца. В довершение всей глупости в трюме завелась керенщина. Начались выборы коменданта. Как только выбрали коменданта, обыкновенно отъявленного скан­далиста, он сейчас же превращался в деспота и требо­вал от других повиновения. Дух критики у него сдувало моментально.

 

 

Зато в самой эскадре был полный порядок. С пер­вых же дней шла перегруппировка кораблей. Пароходы один за другим стали уходить по месту назначения: на Лемнос и в Галлиполи. Гражданских же беженцев при­нимали к себе балканские государства. Говорили сначала об Алжире, мечтали о колониях. Но все боялись англичан, которых ненавидели единодушно.

На второй день стоянки эскадру объехал французский катер и отобрал оружие. Они, французы, будто бы потре­бовали от Врангеля разоружения военных кораблей. Но Врангель, ответил, что у него имеется по сто комплектов снарядов на каждое орудие и что он сумеет погибнуть, как подобает русскому главнокомандующему. Французы съели этот ответ и замолчали. Так стояли мы с 2-го ноября до 18-го. Погода стала холодная. В течение двух дней была мертвая зыбь. Корабли качало, а люди ругались и скандалили.

Я был назначен объезжать эскадру и отбирать с кораблей тяжело раненых и заразных больных. Объезжая корабли на паровом катере, я за это время хорошо исколе­сил весь Босфор и константинопольские пристани. Я сдавал больных на французский распределительный пункт. Побывал в «Золотом Роге» и видел Царьград вблизи. Там было много русских. Жалкими толпами бродили они по улицам, ища приюта, были назойливы и унизительно вели себя. Я видел французские оккупационные войска. Кавалерия была одета с иголочки. Лошади великолепны.

 

 

В течение двух дней во время моих странствий море сильно волновалось и было страшновато переезжать Бос­фор на довольно паршивеньком греческом пароходике. Возил сыпно-тифозных, а однажды у ног моих лежал больной черной оспой, которого я снял с одного из па­роходов.

Когда я объезжал эскадру, ко мне в лодку валили покойников. В бурную погоду катер швыряли волны, а сверху мочил холодный дождь. Я жался от холода и от брезгливости. У ног моих блевал от качки тифозный, а вправо от меня, у борта, завернутый в тряпье лежал покойник, теперь ни для кого неведомый. И каждый раз, когда мой взгляд падал на него, стеклянный открытый глаз не сводил с меня своего взора. Я глядел через него на море, на эскадру и всюду видел только гибель великой России, а за нею страдания и смерть людей. Впе­реди меня, у носа катера неподвижно сидела женщина с мертвым ребенком на руках. Мать везла французам труп, ища ему спокойного приюта. Я думал, что если бы море рассердившись разверзло бы свою пучину и поглотило нас всех, быть может было бы лучше.

Я кончал свою работу поздно вечером и возвращался на «Ялту» в полной темноте. В дни качки приставать к трапам кораблей было трудно, и мы разбили у судов че­тыре трапа. Сгружать больных было неимоверно трудно.

Собственно, я взял на себя эту работу потому, что си­деть на пароходе в атмосфере трюма было невесело.

Безплатно никто работать не хотел, а платить было некому. Чем больше врач работал, тем больше он по­лучал ругани и потому умно делали те врачи, которые не занимались обслуживанием больных. Клиентам же паро­хода гораздо больше нужны были «категории», чем меди­цинская помощь. И когда я был назначен председателем комиссии по осмотру больных, пошла беда. Дезертиры скан­далили. Сыпались угрозы. Симулянты дерзили, когда их разоблачали. Нигде врачебная работа не была так омерзительна, как здесь. Я описываю эти мерзости здесь только потому, что если мы доживем до отрезвления, этим рассказам не поверят.

Мечты людей не шли далеко, и к будущему в боль­шинстве случаев относились с плевательной точки зрения.

Впервые к нам дошли рассказы о концентрационных лагерях французов. Беженцы стремились ссадиться на бе­рег, а там их загоняли в лагерь в Сан-Стефано, аре­стовывали, садили за проволочные заграждения и зуавы лупили их палками. Конечно правда, что многие русские вели себя по-свински. Но не надо забывать, что все это хулиганство и распущенность были следствием того, что их си­стематически морили голодом и холодом. Если хотите, чтобы люди были моральны - кормите их.

Удивительно, как традиции старого режима прочно вко­лоченные в психику человека, держатся и управляют его действиями, независимо от его ума и воли. Сколько раз мне говорили мои коллеги-врачи: «И какого чорта вы возитесь с этим развозом больных с пароходов? Это не ваша обязанность и никто вам за это спасибо не скажет». И я проверил эти старые традиции долга и чести, кото­рых теперь уже не существовало, на следующем случае. Во мне несомненно сидел еще человек старого режима.

Как я говорил уже выше, мы все почти голодали, получая беженский паек, который едва мог заглушить чувство голода. Когда я был назначен от санитарного управления развозить больных с эскадры, мне выдали на расходы деньги, около ста турецких лир. Эти деньги были даны мне под расписку на расходы, но мне не было указано, входят ли в эти расходы траты на мое продовольствие, хотя я уезжал рано утром и возвращался поз­дно вечером на пароход, где брат мне оставлял осто­чертевшую маленькую порцию консервов и кусок хлеба.

Высадившись в Константинополе и сдав больных, я испытывал собачий голод. Я видел на лотках и в ок­нах столовых вкусные блюда и меню, и так хотелось истратить несколько пиастров на покупку чего-нибудь съестного, а моих личных денег у меня не было ни ко­пейки. И я все-таки побеждал этот соблазн, хотя по су­ществу имел бы, казалось, право включить стоимость блюда в расход по перевозке больных. И все же я вы­держивал характер. Новый режим его не выдержал бы.

Англичане все время морили людей голодом, а потом ставили им в вину творимые ими безобразия. Когда людей не кормят, они становятся злыми - это я видел на себе. А в крайней степени голода и самый просвещенный чело­век крадет.                            

В Сан-Стефано людей загнали в пустые палатки, установленные на голой земле, размякшей от дождя и люди там стояли по колени в грязи. Невозможно было лечь прямо в воду: шел проливной дождь. Бедные пленники томились, вымокнув до нитки, голодные, трясущиеся от холода.

Вот она хваленая революция. Вот, что происходит, когда революция становится правительством, и когда «гос­пода военные» начинают слушаться Савенковых и Струве, а не законного Царя.

То же происходило в французских лагерях в Гал­липоли. Оттуда уже «задали драпу» два бравых офицера, теперь решивших поступить на службу к Кемаль-Паше.

Об этом Кемаль-Паше тогда много говорили. Мечты безшабашных авантюристов, потерявших отечество, об­ращались к нему. Он будто бы вербовал через своих агентов русских офицеров и платил по 250 лир в месяц. Эта служба теперь казалась раем. Все буйное и необузданное стремилось теперь туда. Когда им напоминали об армии, эти молодцы отмахиваясь руками, говорили:

-              Армия? Какой там! Довольно этой авантюры!..

С кораблей уходили добровольно, возражая, что горы золота свалятся на них, а апельсины сами полезут в рот. И, конечно, эти люди приходили в себя очухавшись на ули­цах Константинополя, безпомощные и слабые. Приходилось умолять французов принять их обратно и пустить на ко­рабли. Не было ни понимания положения, ни серьезного к нему отношения. И это было понятно: люди годами стояли пред лицом смерти в Великой и гражданской войнах и жили сегодняшним днем. Отводили душу только в ру­гани и я часто спрашивал себя, что бы сталось с психи­кой этих людей, если бы они не разряжали своего горя и злобы в матерной ругани.

Когда было хмуро небо и надвигалась ночь, когда вол­новалось море, мрак находил на душу людей. Страшил холод, а ведь предстояло три месяца зимы. По целым ночам люди тряслись от холода, стуча зубами. Ни сами беженцы, ни их труд не были нужны никому. Да и сами эти люди, искалеченные революцией, едва ли были способны к труду, от которого отвыкли, безпечно говорили: «не пропадем!»

Но эта перспектива висела над всеми. Об общем положении европейских дел у беженцев были смутные познания. Вот, что говорили тогда: «После разгрома Крыма большевики ударят на поляков и на румын. Об этом уже ходили слухи. Раздавив этих предателей, они соеди­нятся с немцами и победят Европу. Францию и Англию сметут с лица земли. А немцы скрутят большевиков и будут царями мира». Это записано у меня 21 октября 1920 года.

Европа не понимала большевизма и из бунта, убийств и грабежей делала идейную борьбу.

Как-то утром я, выпив кружку чая без сахару и съев кусок кислого хлеба, сказал брату:

-              А ведь привыкаешь!

-              Привыкаешь, - ответил он, прихлебывая из сво­ей кружки. А эхом из темного угла корабельной берлоги к нам донеслось:

-              А я бы съел к чаю кусок пирога с вареньем!

Рано утром я выходил на палубу встречать рассвет.

На рассвете ежедневно из пролива уходили в море два английских миноносца. Медленно проявляла свою жизнь наша флотилия. Наш корабль значительно разгрузился и палуба в это время была почти пуста. Сцены внутреннего пробуждения: умывания, стояния в очереди за кипятком были стереотипны. Затем над сонным трюмом проно­сился скорбный вопль:

-              Рабочие, на кухню!

Ропот и ругань в ответ. Не пойдут пока упреками и понуканиями не погонят. Бог весть откуда у поручика берется вдруг «раздробление позвоночника», и он «рабо­тать не может».

На верхних нарах корнет повел неосторожно на свою соседку аттаку, без предварительной подготовки ее обстрелом. В ответ капризный мелодический голос:

-              Скверный мальчишка! Коменданту пожалуюсь... Я с вами не разговариваю... Какая мерзость!...

«Гм... да... Повидимому залез дальше, чем следует - проворчал себе под нос полковник.

Но голос красивой Ольги Николаевны звучал не слиш­ком сердито. А перед этим слышалось шутливо:

           - Корнет меня бьет!

Бьет ли? Любовь во мраке трюма, с пещерными ню­ансами!

Вчера в трюме запели гимн: «Боже, Царя храни». Сколько воспоминаний для русского воина связано с этим великолепным гимном о славном, могучем государстве, с которым считалась Европа. Теперь он напоминал о великом покойнике, об усопшей мировой Державе...

И... никакого впечатления! Даже не притихли, не заду­мались. Какой-то мерзавец насмешливо крикнул «Ура!» и какой-то большевик пронзительно свистнул на весь трюм.

Так чтили прошлое Родины эти люди, за нее сражав­шиеся. Прошлое валилось в бездну без дум и без раз­мышлений.

Пьют чай без сахару. Поручик безпечно напевает романс. Весело перекидываются словами. Потом едят консервы и хлеб. Всюду смех. Нигде не слышно скорби и даже о политике не говорят.

-              Седьмой десяток! Третий трюм: за хлебом! - слышится очередной призыв.

Весь пол заплеван и забросан объедками и сором. Резонерство о том, что надо бы прибрать, не проникает в душу. Уж третий день на лестнице стоит невынесен­ное подкладное судно, издавая зловоние. Туда нагадил не больной, а просто ленивец. Санитаров нет, а судно само себя не вынесет. Врач, проходя мимо, скорбно думает:

«Зачем оно здесь и что с ним будет?»

«Что будет со всеми нами?»

Отхожее место отгорожено на палубе. Но чтобы до­браться до этого отделения дантова ада, надо стать в длин­ную очередь: направо мужская, налево женская, соприкасаю­щиеся друг с другом. Стыдливость давно утеряна.

Глупый солдат товарищ кривляется и острит:

-              Ой, не выдержу! Ой, наложу в штаны!

А сосед вторит: «Вали на палубу!..»

В глухую ночь из трюма вдруг раздавался вопль:

-              Что за свинство! Льют сверху! Эй, сволочи, чтобы делаете?

Увы! То попадало на голову нижним...

Однажды утром я пил чай и неосторожно не удер­жал горячей кружки, которая кубарем полетела под нары. Я нагнулся и шарил рукой под нарами. И вдруг угодил рукой прямо в сосуд с жидкостью, в которой потонула моя рука. Можете себе представить мое изумление и ужас, когда я обнаружил, что это был урильник пол­ный мочи.

Наш доктор Л. возил с собой «генерала» и даже не потрудился его вынести. Он счел за лучшее подсунуть его подальше под нары, а моя проклятая кружка словно знала, куда ей надо угодить. Уж я мылся, мылся, мыл и мыл кружку и долго потом с омерзением пил из неё чай - другого сосуда не имел. Даже теперь много лет спустя, я вдруг вспоминаю неделикатное путешествие моей чайной кружки, и брезгливый трепет всего меня передернет.

Идет война нижних ярусов трюма с верхними. Ес­ли закрыть люк брезентом, в трюме воцаряется мрак и снизу звучит отчаянный вопль:

-              Открыть брезент!

А сверху ответ: «Закрыть! Здесь холодно».

Снизу: «Мерзавцы! Здесь темно. Что за свинство!»

-              Давайте поменяемся!

Властный голос коменданта решает:

-              Открыть! - и страсти успокаиваются.

На фоне утренней тишины вдруг с нар раздается голос Ольги Николаевны. Молодая женщина с негой по­тягивается и мечтательно говорит:

-              Хочу «загнать» кожанную куртку. Поручик, сколько дадите за безрукавку? Ха, ха, ха! Только под лиры? Не разживешься. Хочу инжиру. Две связки дадут? Что де­лать, хочется!    

Кто-то снизу дразнит:

-              А разве можно, Ольга Николаевна, спускать казен­ные вещи?

Ольга Николаевна безпечно бросает ответ:

-              А мне какое дело? Теперь она моя, а не казенная. Хочется инжиру.

И «спускали» все, что было можно. Когда мы стояли весной на «Херсоне» в проливе, турецкие лодочники скупа­ли шинели, одеяла и меняли их на коньяк, на четвер­тушку табаку...

Опустившийся полковник «предъявлял требования». В комиссии он возмущался, что ему не дали «госпитального лечения». Он требовал «массажа и электричества», хотя все органы у него были в порядке и врачу было непонят­но, какой член тела ему надо было массировать. Теперь он возмущался: «Как? Мне не вернуть руки? Должны лечить».

Не было Великой России. Не было Императора...

Мы гибли. Питались подаянием и все еще воображали, что кто-то и что-то должен давать. «Но у французов ведь есть!» «Есть, да не про нашу честь», - вспоминалась пословица.

Ноябрьские вечера были длинны. На нарах трюмов ютились люди, сидя на корточках и в разных позах. Кто резался в карты, кто умудрялся читать обрывок книги. Многие курили. Голые фигуры, приткнувшись к свету, вылавливали вшей.

В одной из деревянных клеток трюма целыми ча­сами возился старик доктор. Эго был отчаянный морфи­нист. Вся жизнь его проходила в этой возне со шприцами и пузырьками. Он то нагревал их на огарке свечки, то шарил в мешке иголки. Эта фигура гибели и наслаждения отравой была страшна даже среди всего ужаса трюма. И если не хватало яда, старик безпомощно лежал в прострации и мучился. Но много раз глубокой ночью он за­жигал коптилку и снова копался в своих вещах. Потом сидел и думал... О чем? О сыне ли, расстрелянном большевиками, а может быть вспоминал времена Императорской армии, в которой был дивизионным врачом? Но вероятнее всего он просто переживал те наслаждения нар­комана, которые неизвестны нам, простым смертным. Тогда он уходил из мрачной берлоги современности в тот дивный мир грез, в котором нет ни времени, ни мрачных пыток французской инквизиции трюма корабля.

Ночью мы спали и спали хорошо. Но нестерпимый зуд от вшей не давал душе уйти из спящего тела: вши при­зывали ее назад. В сновидениях дух переносился по сценам прошлой жизни и наряжал ее в прекрасный на­ряд. Под утро неизменно» снились явства. На все лады грезились накрытые столы, приборы, сласти, закуски, колба­са и почему-то полупрозрачный поросенок, похожий на фисташковое желе.

Все это видел дух и ел не насыщаясь, а голодное тело лежало на кровати. Наяву эти грезы были неосущест­вимы. И странно: большевики уже снились реже. Сказкой казались воспоминания прошлого. И если когда-нибудь Ольга Николаевна, став бабушкой, будет рассказывать об этом прошлом своим внукам нового поколения, - им эта сказка покажется слишком фантастичной. Царевнами им покажутся обыкновенные женщины далекого прошлого и призрачными героями те люди, которые, совершая леген­дарные подвиги на полях сражения, тогда еще не преврати­лись в оборванцев, ютившихся на нарах трюма.

Были тут разные типы: гвардейский полковник с изящной женой, похожей на куклу, безпечно распевающей шансонетки. Как только муж отвернется, она заглядыва­лась на поручиков. Были грубые хулиганы, были студенты, потерявшие всякий облик людей, учившихся чему-нибудь, и были настоящие бандиты-товарищи, как будто бы только что вырвавшиеся из Совдепии.

Вожделениями большинства были молоко и высадка.

Перед рассветом на юго-западе сиял в голубова­том свете Сириус и мягко гасла диадема Ориона. Из-за древней Халкедоны - города слепых - теперь пред­местье Мода, багряной полоской росла заря.

Далеко справа, из Малой Азии доносился почти неуло­вимый знакомый гул далекой канонады.

- Кемаль Паша у врат Европы.

Морфинист-доктор крал у моего брата табак. Про­снувшись ночью, брат видел, как старик шарил в его сумке. Он не сказал ему ни слова. А утром морфинист наивно говорил, что он не понимает, кто бы мог ночью взять у брата из сумки табак? Яд делал свое дело и уничтожал мораль.

Предполагалось преобразовать судно в госпитальное и запросили, кто желает на нем служить. Я подал заявле­ние о желании служить русской армии. Но у меня не было протекции и потому назначение мое было безнадежно.

Еще одно преимущество большевиков. Там каждого человека со знаниями и работающего сейчас же использо­вали. Здесь же труд и знания никому не были нужны. Надо было быть «своим» и иметь связи. Там за человека знаю­щего хватались обеими руками. Здесь важны были только оклады и штаты.

Мы с братом пошли в армию, чтобы исполнить свой долг, и мы его исполнили, но связей никаких не имели и потому чувствовали себя париями.

Назначенный вновь главный врач предложил мне остаться на пароходе и даже обещал назначить консуль­тантом. В это время на пароход приехал, помощник военно-санитарного инспектора Коклюгин и объявил, что все врачи старше 43 х лет свободны и перечисляются в разряд беженцев.                              

Так закончилась моя работа в белых армиях. В первый момент мне стало нестерпимо обидно. Так вот зачем, бросив все, с винтовкой в руках ушел я в Добровольческую армию, участвовал в боях, нес тяже­лую работу врача в переживаемые ею бедствия, чудом оправился от тифа, а теперь, по чеховски:

«Позвольте вам выдти вон!»

Мой коллега д-р Воржоаски был назначен на паро­ход «Владимир», отходивший с беженцами в Сербию. Он пообещал взять меня с собою. В один миг мы с братом собрались и перешли на катер, который скоро отчаливал.

Через час мы очутились на пароходе «Владимир», и я вступил в отправление обязанностей помощника д-ра Бораковского.

Новая и уже последняя страница белой эпопеи.

___________

С посадкой на «Владимир» я перешел на положение эмигранта, или, как стали его называть, беженца. Психо­логически я ненавидел это положение и звание. Я был в армии, всегда уходил с последними, и никогда не бежал. А тут вдруг вам налепляют ярлык беглеца.

На пароходе все стали теперь «бывшие». Чины граж­данского ведомства с семьями и те военные чины, которые по новому приказу, как и я, остались за штатом и были перечислены на положение беженцев. Такими же стали генералы и штаб и обер-офицеры, не получившие штатных назначений. Состав публики был иной, чем на «Ялте» и более интеллигентный. Много ехало «категориков» и укло­няющихся. «Владимир» после «Ялты» казался раем. Одна­ко я знал, что законы морального падения одни и те же и что и здесь скоро проявится знакомая картина.

Волновались, опасаясь, примет ли нас Сербия. Из Румынии пришел пароход с беженцами, которых там не приняли. После длинного ряда ненужных мытарств и формальностей их посадили на пароход «Владимир».

Однако не всегда же люди в периоды этих скитаний страдали. В один из дней я записал в дневнике, что мы чувствуем себя великолепно, и что настроение вовсе не унылое. Ясный день и хорошо на душе. Секрет сносной жизни при таких условиях - это отучить себя от праздных несбыточных мечтаний и обрывать надежды. Без них живется легче. А этой способностью я обладал в совершенстве. Сиди себе, как в кинематографе и созерцай. Я тогда считал все погибшим и в личной жизни пол­ностью ушел в свои научные работы, трудясь над мате­матической обработкой своих теорий при самых невероят­ных условиях.

Я писал тогда: «Мне кажется, что Россия уже кончи­ла свое существование. Она не возродится. Нет для этого ни одной здоровой силы. Интеллигенция - духовно мертва».

Падала страшно и аристократия. Недавно на «Ялте» по­ручик граф, из «бывших» насмешил весь трюм.

Внизу записывали кандидатов на обмундирование. Граф сверху во весь свой властный голос диктовал:

- Запишите мне обмундирование: френч, брюки, бо­тинки, две рубашки и два воротничка и галстух.

Всеобщий хохот - «Го-го-го!.»

Давно забыли, что значит воротнички и галстух. Как дико! Какая чепуха!

Так и не разобрали, шутил граф или бредил.

Но не лучше была и русская демократия: она сейчас же равнялась по хаму и превращалась в хамократию.

Пройдут года и в России появится новая интеллиген­ция - новый высший класс, рожденный в крови и взрощенный на деньги награбленные, как это случилось во Франции. Каждая мелочь обстановки будет напоминать не о подвигах предков, а о кровавых оргиях отцов и де­дов. Богатство новых поколений создастся не трудом, а убийствами и преступлением. Потоки бандитов, они когда-нибудь отрыгнут забытое и как потомки римских каторжников на днестровских плавнях, расстреляют невин­ных. Деньги перекочуют в другие карманы, а там восстановится и прежний колорит жизни: переменятся только люди. И это будет единственный результат революции.

На пароходе ехало два кадетских корпуса. Боже мой, что это были за дети! Развал коснулся и их. Оборванные, голодные, все во вшах, разнузданные, порочные, как те­ни бледные, и изможденные. При них персонал с семья­ми. К нам подошел кадет лет семнадцати, - бывший паж Его Величества. Теперь это был хулиган. Полугра­мотный: он не читал даже Тургенева. Но зато имел «мануфактуру» в количестве 64 аршин. Видя кругом лишь мерзость революции, откуда могли они почерпнуть основы морали? Зато он бывал уже в боях и видел кровь.

19-го ноября мы тронулись в путь. Я был назначен врачем палубы. Но проклятое молоко и здесь мне отравило существование. Я должен был распределять пять банок на сотни жаждущих. Картины были помягче, чем на па­роходе «Ялта», но суть одна и та же.

Краснощекий дородный офицер пришел ко мне за молоком. Я отказал, сказав, что его не хватит детям. На это он заявил:

-              Тут у буржуев есть разное. Едят окорока. Надо отобрать и разделить.

Так преломлялись завоевания революции в мозгах людей.

Мы видели следы войны. Целые селения разрушены. Из воды торчали мачты потопленных судов союзников.

Ночью ревел ветер и нас качало. Моряки опреде­лили пять баллов ветра и ожидали шторма.

На Лемносе, мимо которого мы проходили, уже были русские войска. Они голодали. Англичане ушли, сжегши горы провианта, а французы еще не подвезли.

Я откровенно сознаюсь, что не люблю хамье, и не раз говорил, что не стоило так самоотверженно служить этой сволочи. И все-таки ей служил, но без любви, порой с ненавистью.         

Гибель беженцев уже началась. В Константинополе, - так говорили - зарегистрировали массу русских жен­щин как проституток. Аристократия пооткрывала ресто­раны и самые гнусные, так называемые «комиссионные магазины», в которых за гроши скупали у голодающих беженцев вывезенные вещи. И этим занимались жены ге­нералов и аристократия. Бывшие сановники нанимались в швейцары. Изящная барышня старого режима в кабаках «принимала» гостей и пила с ними шампанское. Несколько сот офицеров записались в Америку, где грезились им золотые горы.

 

 

Недалеко от нас на палубе сидел моряк, капитан второго ранга. С ним была супруга и ребенок. Женщина обрюзгшая, вся похожая на обрубок. Но в безобразном теле была еще худшая душа. Она скандалила, дико вопила, нисколько не стесняясь окружающих и закатывала сцену мужу. Злилась, поминала чорта и мрачно грозила ребенку:

-              Лежи! Не раскрывайся, простудишься, умрешь!

Столько злобы и раздражительности было в её голо­се. Огрызалась на мужа.

Волны хлестали о борт корабля, обдавая холодной влагой шквала, но меня больше резали слова отвратительной мегеры, чем рев бури.

Другая дама командовала, повелевая мужем. Где-то в темноте затерялся ночной горшок. Все всполошились. Вспомнили и шапку невидимку и спиритизм. Много говори­ли о значении «генералов» в жизни общества; а на следую­щий день при свете дня увидели, как «генерал» спокойно почивал, уютно примостившись у постели девочки, которой служил.

Шторм бушевал. За бортом море кипело и белой тенью проносилась пена на гребне волн. Ветер гнал нас в спину и даже мало качало. Заснули и ночь прошла без времени.

23-го ноября мы вышли в Ионическое море. Море безпорядочно волновалось. Я думал, что и в волнах рево­люции порядка не больше.

Ко мне явились два вольноопределяющихся, оба испи­тые, истасканные. Один трясся знакомой дрожью ложноконтуженного, на самом деле от слишком большего страха, и искусственно заикался, являя знакомый тип дезертира. Они требовали молока, злобно говоря:

-              Генералам и полковникам дают...

«Ахвицер» из прапорщиков роптал, что «крант» не открывают и не «пущают» воду.

С нами ехал известный растлитель России, поп-раз­стрига, Григорий Петров с своей «женой», девицей Зинаи­дой Красновой и ребенком.

Когда-то, в девяностых годах, он пошел по сто­пам о. Иоанна Кронштадтского и стал популярен среди народа. Но потом сблизился с интеллигенцией, и свернул на лево. Стал модным среди интеллигенции, скоро впал в ересь и перешел на службу предреволюционных сил. Теперь революция его выкинула. Он потерял и Бога Не­бесного и своих богов земных, которые его вышвырнули в изгнание вместе с «золотопогонной сволочью». Когда-то он был модным проповедником, и его звезда сияла у предшественниц поклонниц Распутина. Он пошел про­тив правительства и стал модным в либеральной прессе.

Потом он расстригся и ездил в Америку, подго­товляя общественное мнение к русской революции.

Теперь он влачился беженцем с остатками разби­тых врангелевских войск. Вид его жалкий, озлобленный - впрочем, все мы были тогда озлоблены! - Выглядел стариком, уже с седою шевелюрой, по мужицки подстри­женной в скобку. В поддевке. Так и пахнет эсэром. Эти люди сами кладут на себя клеймо в своей внешности.

Отношение к нему было неопределенное: он пережил свое время.

Теперь он пристроился воспитателем к корпусу. Эго похоже бы было на веяния вождей белых армий. В хоро­шие дебри заведет он русских юношей и хорошие семена посеет этот расстрига! Многие называли его лжецом и уже раскусили эту фигуру.

Кто-то сказал ему на пароходе!

-              Мы, слава Богу, едем благополучно!

Разстрига горделиво и злобно возразил!

- Бог такими пустяками не занимается.

Его роль кончилась, хотя он все еще позировал, не получив уважения у пароходных обитателей.

Мы направлялись в Катарро, но вечером разнеслась весть, что едем в Бакар, на 300 миль севернее. Но рус­ский человек не был силен в географии Адриатического моря. Все думали, что в «Новой Сербии» молочные реки и медовые берега.

Заглядывая в свою душу, я иногда приходил в ужас от того страшного опустошения, которое в ней про­извела революция. А ведь когда-то я был очень популяр­ным врачем с громадной практикой и ученым, имя ко­торого было известно во всем мире. Как зеницу ока хра­нил я в течение всей жизни несколько документов, между которыми были приговоры казачьей станицы и волостного схода Старобельского уезда, в которых описана деятель­ность тогда молодого врача, и несчетное число адресов моих сослуживцев и подчиненных, вырисовывавших эту деятельность в самых лестных красках. Было время, когда население в буквальном смысле слова носило меня на руках. Это были ведь не аттестации начальства, а под­линный глас русского народа, которому я служил. Теперь я служил тому же народу, потерявшему себя в недрах революции, как потерял себя теперь и я. Подвиг тогда, - когда существовала великая Россия, - был наслажде­нием. Душа действительно была полна любви и жалости. Теперь подвига не было, а была одна лишь мука выполнения тяжелого долга. Порой душу охватывала злоба и ненависть. И если бы надорвалось последнее наследие, которое оставила в душе старая русская жизнь, - сознание долга - исчезло бы все то, что отличает человека от зверя, в которого все превращались кругом. И я написал в своем днев­нике: «Лучше было бы не дожить до такого перелома».

В трюме корабля, набитого людьми, умер человек. Завернули труп в саван и на веревках подняли на па­лубу. Не затихли разговоры в трюме, не почтили покой­ника молчанием, - валялись на койках задравши ноги кверху, сплевывали курево и равнодушно глядели на качавшуюся в воздухе фигуру, еще недавно бывшую челове­ком. Хохотали ночью, когда, зацепившись за барьер, по­койник страшно качнулся в воздухе. Смерть... Сколько уже погибло! За годы скитаний поток людей передвигался, как целое. Те же люди встречались на Мазурских озерах, в Вильно, в Киеве, потом в Константинополе и на чуж­бине. Так, несет поток свои поплавки, а физик судит по их движению о направлении и скорости потока.

На пароходе как-то поймали вора, вырезывавшего дно в чемодане. Его избили до виртуозности. Но этим дело не кончилось. Одни говорили, что его сбросили в море, другие, что он бросился сам. Он долго барахтался там и ревел. Его вытащили испанцы с соседнего корабля. Все громко радовались, что негодяя чуть не убили и жалели, что его вытащили. Глядя на эту картину, я понял, что зна­чил описанный Густавом Эмаром суд Линча. Ведь в те времена Америка переживала тот же хаос. В этой бродячей жизни, при анархии и прелестях социализма, где не существует власти, возможен лишь один суд с мер­завцами: расправа на месте. Иначе жизнь станет сплош­ным ужасом. Ко всем бичам еще это воровство.

А воры требовали к себе гуманного отношения. Они содержались под караулом на палубе. И когда их мочил пронизывающий дождь, арестованные воры заявляли протест. По праву арестанта они требовали себе крытого помещения. Я, как палубный врач, сам помещавшийся на палубе под открытым небом, был вызван для решения вопроса, надо ли перевести мерзавцев в каюты, вышвырнув от­туда честных беженцев. Нужно ли говорить, что я на это не согласился.

Во всем этом аде была одна каста людей несших возмездие справедливо: это были либеральные общественные деятели, создавшие революцию. Увы! Они не понимали своих прегрешений и не узнавали дело рук своих.

Накануне февральских дней 1917 года я ехал в поезде с председателем Переяславской земской управы, Гамалеем. Он ораторствовал, что скоро настанет рай и прекратится распутиниада. И через неделю белоснежная революция началась с того, что его латифундию разнесли в дребезги. И с тех пор я больше не слыхал о жаждав­шем революции помещике.

Теперь они были презренной кастой буржуев и часто подделывались под пролетарское происхождение. Они терпели и все еще бредили царскими жандармами и городо­выми. В начале революции они думали, что им вернут их имения, а мой фельдшер однажды смачно показав трехперстие пророчески сказал:

- Кукиш, с маслом!

Часто говорили про одного из героев революции - Гучкова. Его все презирали. По лицу его не раз гуляла рука русских офицеров, но другая группа изменников из генерального штаба волочилась за ним. Хамы давно на­учили русского интеллигента тому, что дуэль есть глупость. Гучков не дворянин и в пощечине по существу нет ничего символического. Смаковали, когда рассказывали, как ему «побили морду-.

Я не стану описывать красот и суровости моря, его прекрасных берегов. Они не гармонировали с душой от­верженных. Красоты природы может увидеть каждый человек всегда. Омерзение же революции во всем её ужа­се видят на протяжении веков не многие.

Против нас на палубе дама «из общества» выбира­ет вшей на своей рубахе и щелкает их. Поднимая руку, она тщательно перебирает её складки. Она не смотрит кругом и думает, что ее не видят.

Против нас сидел товарищ прокурора и желчно поносил Императора Николая Второго.

Глупый и наглый товарищ прокурора, бывший член следственной комиссии. Это почти чистый революционер. Придирчив, постоянно входит в конфликты. Пишет дневник. Хотел бы я взглянуть на эти строки. Душа его - кривое зеркало. Он тоже щелкает вшей, бросая их прямо на соседа.                                                           

Тот взмолился:

-              Ну, прокурор, это оставьте, щелкаете и бросаете прямо на меня.

- Вот странно, - огрызнулся прокурор, - нельзя даже смотреть на свою собственную рубашку! У меня их нет.

- Ну, положим, есть у всех! Пожалуйста, бросайте не на меня.     

Пререкания.

Вчера этот, с позволения сказать, прокурор плюнул прямо на палубу у самого нашего изголовья и не мог по­нять, почему это нам неприятно...

-              Ведь не на вас же!

Еще бы, этого не доставало.

Он пояснил: «Плюнул и растер».

Несносная собачка Лю-лю, паршивый пёсик, был чле­ном нашей компании. Ни породы, ни красоты. По утрам он забавляется с кадетом и лает, раздражая кругом людей. Когда же в людской берлоге люди мирно валяются в разных позах, пёсик невзначай подкрадется и... под­няв ножку поведет себя ой, как неприлично... на одеяло или на корзинку с провизией. Хозяйка посылает мужа во­дить пёсика гулять... Куда? На палубу к другим.

Рядом с нашим местом стоит клетка с курами и с петухом. Петух поет, и говорят, что это «на по­году». И петух был прав: буря стихала и небо прояснилось.             

Собачка, две дамы, полковник гвардии и три хама-товарища, чистых большевика! Компания! Чорт знает, что за симбиоз! Полковник везет их с кубанского похода. У «товарищей» вид скотский. Даже вольной птицей не гуляет мысль по их тупым лицам. Они лежат, спят и жрут. В свободное от пищеварения время - молчат. Лежат все в ряд. Полковник-аристократ с ними на рав­ной ноге. И если надо сходить за чаем, хам говорит, что очередь полковника. Скот и культурный человек слились в одно. А корень вещей в том, что вместе кра­ли. Вывезли десятки тюков: консервов, сала, сахару. Все можно было тогда брать и все это оказывалось общим. Столовой ложкой товарищ лезет в мешок с сахаром и валит в кашу. Лица каменные. Крутят папироски и, зажав нос двумя пальцами, смачно сморкается тут же на мешки. Полковник словно не замечает. В этой группе нет голодовки: услаждаются с утра до вечера и с вече­ра до утра.

Привезли на пароход мясные туши и хлеб. Чтобы голодная толпа не расхватала, сгружали поставив охрану. Но все-таки один полковник стащил кусок сырого мяса. Голод был людям не в моготу.<...>

Мы уже несколько дней стояли в бухте Бакар и готовились к высадке. Опять безконечные списки и ре­гистрации.

Палубные беженцы ненавидели каютных. Зависть кло­котала в душе по отношению ко всякому, кто захватил лучшее место. Однажды десятилетний мальчик заявил: «Лучше смерть, чем такая жизнь». <...>

Из казней революции стоит упомянуть еще о кры­сах. На всяком пароходе их тьма, и моряки с ними сжи­ваются. По ночам они бегают по спящим людям, но их не обижают. Как-то ночью мне на голову скакнула крыса. Я только потом сообразил, что это была крыса, а в момент её скачка я даже не почувствовал недоволь­ства на обидчицу. Но что значили крысы и вши по сравне­нию с той нравственной пропастью, в которую свалились люди? <...>

Я вспомнил сцену воровства на «Ялте». Темной ночью я вышел на палубу и созерцал звезды. Вдруг слышу у самых моих ног отчаянный вопль:

-              Господи! Грабят! Он схватил мой чемодан и бежит! Вон он! Задержите!

Я бросился по скользкой палубе в полном мраке за вором, крепко схватил его за шиворот, когда он по лестнице уже спускался в трюм.

Ночью меня по тревоге вызвали на палубу к корме. С лестницы упала женщина. Около неё, лежавшей окро­вавленной и без сознания, толпились люди и суетился рев­нивый муж Любочки, ушедшей после сцены ночевать на корму. «Господи! - подумал я, - неужели, это Любочка проделала такую штуку». Теперь муж струсил, каялся за сцену и робко звал ее. Так часто супруги, наскандалив, начинают опасаться, как бы другой не сделал с собой чего и трусят, не спят и волнуются.

Растолкав толпу, я наклонился над женщиной. Сна­чала мне самому показалось, что это Любочка, но присмо­тревшись ближе, я сказал ревнивцу мужу:

- Да что вы? Это вовсе не она.

Он стушевался смущенный и довольный. Судьба чу­жой женщины его дальше не интересовала. Суетились кру­гом без меры. Каждый советовал, кричал «воды!» Я осмотрел больную. Серьезных повреждений не было. Разбита была губа и бровь. Теперь появился настоящий муж. Он выл, как пес, и раза два назвав жену ласкатель­ным именем, вдруг забезпокоился и стал кричать:

-              Сволочь! Позанимали каюты, а я на палубе!

Вот так штука! Не о том скорбит, что ушиблась жена, а о том, что другие позанимали лучшие места! Злоба к другим, ненависть и зависть. Не важно, что человек испытывает лишения, а важно то, что где-то в каютах есть люди, устроившиеся лучше.

Когда женщина пришла в себя, поднялась забота вовсе не о подаче медицинской помощи, а о том, как бы использовать положение и вышвырнуть из кают-кампании дру­гих, а раненую туда вместить.

-              Там мужчины, все здоровые! кричали женщины. - Согнать!

Пошли в атаку на кают-кампанию.

О, Боже, что там было! Помещение, когда-то прилич­ное, теперь было мрачным, полутемным. Все сплошь: сто­лы, диваны, пол были завалены телами спящих в повалку. Скорчившись сидели фигуры на стульях в невероят­ных позах. Все было тихо и неподвижно. Тяжелый, спер­тый воздух висел над ними: даже смрад его не обо­нялся.

Муж упавшей женщины вел ее за собой, протиски­ваясь вперед. Он громко требовал, чтобы дали место. Доброй волей не уступит никто.

В ответ гробовое молчание. Злобно с просонку гля­дят на вторгшихся. Делают вид, что не слышат и что это их не касается или притворяются спящими. А втихо­молку каждый думает: «Почему же я? Пусть место усту­пит другой». Справа пошевелились и дали больной место на полу. Так нет же: муж настойчиво требовал место на диване.

Я посмотрел туда и ужаснулся. На диване в полу­тьме сидела старуха, когда-то дама из культурного общества. Растрепанные клочья седых волос белели в полумраке и на меня глядело страшное изможденное страданием, лицо с свинцовым взглядом. В нем было столько от­чаяния. Она сидела радом с девочкой, а дальше, чернели еще тела людей.

-              Помилуйте, нас трое на одном месте в сидячку, безнадежно стонала старуха.

Кругом молчание и это молчание было страшнее слов.

Мне стало страшно за человека и моя злоба и нена­висть к искалеченным людям сменилась безконечной жалостью. Я видел много горя и страданий, но этого я еще не видал!

Человек... Да и существовал ли теперь человек?

Низкие инстинкты... Право на жизнь...

Я уложил больную.

Ушел я после этой сцены прежним человеком. Я перестал ненавидеть людей. Сердце сжималось от горя за этих несчастных. И мне стало ясно, что не они виноваты в своем озверении. Вот она лучезарная революция. Вот реализация вожделений господ Милюковых и Струве.

От печали и страданий людских я ушел в мир сонных грез. Там отдыхал я от горя человеческого.

Если сатана хотел придумать ад со всеми его ужа­сами, то ему надо было бы поучиться у творцов резолюции.

Когда «Буревестник» Горького летал над русской землей, он лгал, сворачивая слабые мозги предреволюцион­ной интеллигенции. И, только пережив и видев все эти картины, можно понять истинное, лицо революции, а поняв - возненавидеть революцию так, как ненавижу ее я.

2-го декабря по старому стилю мы вырвались из же­лезных объятий парохода.

Так кончился первый этап послереволюционных мы­тарств, и вместе с ним окончательно закатилось солнце земли русской. Мы превратились из граждан великой державы в презираемых всеми беженцев. И долгие годы с печатью Каина мы несли свой крест.

Первое приветствие, которое я услышал от местного крестьянина в эмиграции: - «А, это врангелевцы! Е... их мать!» Это было благословение на полную морального ужаса и непрерывных унижений новую жизнь. Жизнь не русского гражданина, а безправного живого существа, заклей­менного печатью злейшего врага России Фритиофа Нансена.

 

Категория: Белый Крест | Добавил: Elena17 (20.11.2015)
Просмотров: 589 | Рейтинг: 0.0/0