Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Четверг, 28.03.2024, 15:43
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Светочи Земли Русской [131]
Государственные деятели [40]
Русское воинство [277]
Мыслители [100]
Учёные [84]
Люди искусства [184]
Деятели русского движения [72]
Император Александр Третий [8]
Мемориальная страница
Пётр Аркадьевич Столыпин [12]
Мемориальная страница
Николай Васильевич Гоголь [75]
Мемориальная страница
Фёдор Михайлович Достоевский [28]
Мемориальная страница
Дом Романовых [51]
Белый Крест [145]
Лица Белого Движения и эмиграции

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Петр Безсонов. Князь Владимир Александрович Черкасский. Часть 2.
Помимо семейных отношений, давно уже почему-то ставится вопрос: очаровывая вокруг и любезный в обществе любил, ли сам кого-нибудь князь Черкасский? Вопрос, в сущности бесправный и праздный; если можно на минуту заняться им, то разве потому лишь, что он сделан вопросом, не раз слышан нами и может возобновиться. Ответим мы другим вопросом: любил ли кто-нибудь самого князя? И всякий, кто только хорошенько узнавал его или даже способен был узнать, всякий скажет без сомнения, что не любить его было нельзя. Но для этого именно нужно было узнать его, а чтобы узнать, к тому еще потребна была способность. Прежде всего, не повторяя о помянутых, преданных князю лицах, находим, что его положительно от души любили такие люди, как Хомяков и К.С.Аксаков (хотя и не сближавшийся с ним и не сходившийся во мнениях), а по смерти Аксакова - Самарин, привязанный к князю теплою дружбою. Доволъно именовать их, чтобы не перечислять прочих; а этих прочих, любивших князя, было такое множество! Правда, он не был, как говорится симпатичным, то есть - для всех и для каждого; но, и, не будучи таким, можно еще любить многих и заставлять любить себя. Правда, еще, за теми, кто любил князя, оставаласъ масса других, столь же положительно не любивших его; но значительную часть их смело можно отнести к тем, кто былъ сам не способен ни узнать, ни оценить князя, и в этом, конечно, он уже невиновен, К сожалению, в той же массе насчитывается довольно еще таких, кто не мог узнать князя, кому нельзя было узнать его, при всей близости с ним и частых сношениях; говорим - к сожалению, ибо если не вина, то причина тому крылась в самом Черкасском. В общих ли делах, в спорах ли и даже в частных беседах, князь, как заметили мы, держался очень объективно: поприще, где с ним сходились, за одно действовали и боролись, оставалось открытым, но онъ сам вовсе от того не был открыт. Откровенность далеко нечужда была его натуре и для некоторых была бесспорным фактом; но она не входила в принцип его жизнедеятельяости. Постоянно деятель, недавний, настоящий, или подготовляющийся и будущий, всегда более или менее борец, он каждую минуту был во всеоружии, в известной броне, правда, не всегда воинственной, но за то еще обыкновеннее в броне блеетящей; она отражала врагов, отпарировала нападающим, но - она же и ослепляла своим блеском весьма многих на счет истинного характера князя. Многие, кто искренно и со всею доброю целью хотел бы узнать его получше, многие не встречали к тому никакого доступа. Если уже наружный блеск высокого положения лишает возможности окружающих узнать хорошенько человека за его мундиром, чинами, богатой обстановкою и так далее, то блеск ума и красноречия еще решительнее может привести к тому же самому результату, в особенности если у человека вовсе и не существует принципа предъявлять себя другим во всей откровенности. И вот разгадка тем, кто не любил князя - так сказать - добросовестно, сохраняя к тому личное свое право, ибо составлял об нем мнение чисто субъективное, по собственному крайнему усмотрению, мнение, казавшееся верным и единственным, хотя оно нисколько не проникало в глубокую сущность и скользило по одной блестящей поверхности.
Вопрос любил ли кого-нибудь сам князь, сводится отсюда гораздо легче к вопросу о том, любили ли его в обмен за его собственную любовь, ибо нелъзя же не платить взаимностию, если любят искренно вас самих. И на это, сверх указанных крупных примеров, мы приведем еще два. Князь был добрым университетским товарищем, а это хороший признак человека; одного из своих товарищей, известного Москве Н....ва, издавна прикованного к болезненному одру, князь навещал беспрестанно. Другой пример еще знакомее нам. В эпоху, о которой длится наша речь и когда Черкасский был в полном доволъстве общественного положения, он посещал в захолустье Москвы бедную квартиру молодого человека, с которым соединяло его единственно разве общее им звание первого университетского кандидата: интересовался усидчивыми занятиями, поддерживал бодрость к ним, помогал советами, входил в обстоятельства. Побуждением к таким визитам, далеко не светским и не вынужденным могла быть одна любовь. И таких людей, нравственно обязанных любовью, у Черкасского было довольно. Оставим же теперь вопрос открытым: бессердечный эгоист, каким охотно представляют иные князя, мог ли оказывать другим знаки истинной любви и в обмен привязывать к себе искренней любовью?
Вскоре после женитъбы, и довольно надолго, княвь Черкасский пустился объезжать Россию, чтобы, по техническому выражению той эпохи, «привести в порядок» обширные именья, порученные отселе его управлению. Как всегда, он не особенно вызывался на это занятие и скорее смотрел на него как на обузу; но, однажды взявшись, разумеется, глубоко вошел в дело и, сколько нужно было, изучил его. «Черкасский строг, но справедлив», писали нам с места его объездов, характеризуя этим не дилетанта и наблюдателя, а делового распорядителя. Вот когда, вслед за устройством своего прежнего маленького хозяйства, первый раз сблизился он практически с нашим крестьянством в размерах уже обширных; вот когда дополнил постепенным опытом основные свои взгляды и соображения. Это был новый шаг, за которым Черкасский мог уже смело идти на вызовы литературы и общественного мнения, приняв непосредственное участие в наставшем «крестьянском вопросе». Деятельность князя в решении сей важной задачи, памятная одинаково именами друзей его, Самарина и Милютина, с достаточной ясностью прошла пред взорами целого русского мира; она определилась здесь слишком ярко дя того, чтобы нам старательно извлекать отсюда и напоминать кому-либо черты его образа.
Обратимся теперь прямо к польскому вопросу и к деятельности варшавской. В коротком промежутке и роздыхе перед ней, Черкасский сколько было возможно и доступно, специально к ней готовился. Знакомство с положением нашего крестьянства и с общим бытом народов, сведения политические, законодательные и административные, познания в отечественной истории и в её задачах, глубокое убеждение в правоте России, - все это, фактически известное за князем и бегло обрисованное нами выше, требовало однако же, хотя отчасти, дополнений по специальному изучению полонизма в его истории, характере и внутренней силе. Многие находили тогда и готовы повторить ныне, что эти последиие условия для предстоявших трудов князя были излишни и что на месте, в самой практике дела, мог он почерпнуть себе все достаточные сведения для применения нужных мер. Мы согласны, что он сам готов был громко утверждать тоже, маскируя по обычаю личное свое настроение и поддерживая вокруг уверенность успеха; не таково было его сознание внутри, и мы лучше других можем быть свидетелями, что князь проштудировал при этом не одно серьезное сочинение о Полыше, в особенности на иностранных языках. Покойный Гильфердинг, ездивший к нему в Варшаву с предположением (хотя не осуществившемся) занять там служебное место, а на проездах через Вильну долго беседовавший с нами, мог бы подтвердить тоже самое. М.П.Погодин и Ф.И.Тютчев, также бывшие в Варшаве и у нас проездом в Вильне, дополнили бы подробный рассказ. Но что может быть яснее этого дела для нас самих? Мы храним от того времени переписку с князем, хотя часть её и пропадала на почте, к обоюдному сожалению; мы, в след за князем, при значителъном влиянии его убеждений, сами переехали в край «смут» и, хотя основались в Вильне, но специально были из неё командированы в Варшаву, и прямо к содействию князя. В управление М.Н.Муравьева мы лично служили не раз посредством между ним и князем Черкасским для обмена их взглядов и мнений по некоторым делам края (воротившись после в Москву, на сколько были доступны эти дела для науки, мы прочли в Обществе истории и древностей довольно подробную записку, по особым обстоятельствам не попавшую в печать). Главные вопросы, входившие в круг тогдашней нашей деятельности и изложенные в особых «записках» частью для М.Н.Муравьева, потом частью для А.Л.Потапова и К.П.фон-Кауфмана препровождались в Варшаву к князю и оттуда возвращались с его мнениями. Наше участие здесь служит ручательством, что предмет их, соприкасаясь с политикой, как все, чтό относилось к тамошним краям, сосредоточивался гораздо больше на быте внутреннем, на вопросах интеллигенции и образованности, на истории и даже литературе. Да не соблазнится же кто-нибудь ложным предубеждением, что князь на высоком посте своем был исключительным политиком или внешним администратором и что ума его не занимали стороны самые тонкие, доступные науке и обще-ственному сознанию, помимо официальной службы и наглядной практики. Из ряда этого мы приведем на память себе и другим близким только две записки по двум вопросам. Одна, по вопросу «о введении русского языка в католическое богослужение», из дел Комиссии, в которой мы работали и были сходного мнения с Вл.Ф.Самариным (братом Ю.Ф-ча), записка, прочтенная в свое время Ю.Ф-чем и князем, а последним, кроме одобрения, дополненная (она после попала как-то странно, без нашего участия в печать и вызвала еще более странное суждение в московском журнале, видимо не разобравшем обстоятельств дела). Другая важнее еще, записка «о еврейском вопросе и положении его вообще о школах и обучении у евреев в частности о распространении между ними русского языка и о средствах водворить здесь начала твердые, по крайности безопасные для России»; выводам ее сколько посчастливилось в редакции московского журнала, столько же, и гораздо еще более, во взглядах князя. Дело, поставленное и объясненное этой запискою, со многими её приложениями, князь прямо взял в свои руки; по его убеждению Н.А.Милютин написал особый доклад, обещавший много для успеха, и только внезапная болезнь статс-секретаря остановила ход предначертания, где-то погрязшего с тех пор и, кажется, совсем исчезшего с лица земли Русской. Но, неопределенность и щекотливость еврейского вопроса, продолжающаяся поныне и периодически вызывающая затруднения разных коммиссий, доказывает, как благовременно и дальновидно усмотрел князь всю важность этого дела.
По обстоятелъствам, к сожалению, опуская все это, как материал для будущего очертания «деятельности» князя, возвращаемся к чертам его «образа». В Варшаве мы застали его более серьезным, пасмурным и молчаливым, чем ожидали, и меньше оживленным, чем привыкли; наружная твердость его, не всегда уже по-прежнему ровная, не скрывала за собою нервозности, прежде вовсе неведомой и порожденной всякого рода окружающим противодействием. Карточки его, данные нам для доступа к разным варшавским учреждениям и лицам, открывая повсюду желанный доступ еще более того ввели нас в разгадку настроения и задумчивости самого князя. Мы услыхали отовсюду массу толков и отзывов, благодаря которым мы имели повод еще раз уяснить себе во всех отличиях образ М.Н.Муравьева, правителя, столь тесно связанного с князем Черкасским одинаковою целью, обоюдным уважением и взаимнодействием. Безпощадный каратель преступления и политический врач с готовою ампутацией членов для спасения целого организма, покойный граф имел неоценимую способность: не развлекаться мелочами и, тем не менее, признавать известные права болезни на постепенный ход её и течение; вглядываться в положение болъного, оценивая его гражданские, частные, смейные и личные интересы; где возможно - щадить их неприкосновенность, предпочитая всякую первую сподручную практику самой лучшей и высшей теории; не боясь обвинения в жестокости, там, где была она необходима, ослаблять её силу на деле, то благовидной справед-ливостью равновесия, то уменьем менажировать; привлекать к себе сердца в среде самих даже потерпевших, конечно, не орудием какой-либо претензии на любовь и еще меньше доказателъствами собственной любви, а, напротив, тем толъко, что для окружающих представлялась всегда возможность передохнуть при самой тяжкой каре, успокоиться в том сознании, что она неизбежна и на известный период, на известное деяние и лицо окончилась, не простираясь далее крайней необходимости, не содержа всех вечно, без конца, в неопределенном страхе и опасении. Известно, что после самых тяжких испытаний и ампутаций, представители массы, только что подвергшейся им, шли тотчас, так сказать, с места самой кары, во дворец к Муравьеву не то - чтобы довольные, но достаточно спокойные и даже бодрые; известно, что по смерти Муравьева, вдали и в глуши уезда, на погребение туда и на память о покойном, без всякого вызова и принуждения потянулись из Северо-западного края семейства и лица. Не то было на Висле. Сверх местных условий, представлявших там свою особенность Черкасский не имел в своей власти ни той самостоятельности, ни безотчетности, как Муравьев. Равняясь с сим последним по энергии и дальновидности, он не владел его рассчетливой уступчивостью и доступностью, а в прошлом своем не знал практики долголет-него правителя и министра; между ним и его совместниками, ко вреду дела, успешно интриговали люди, столь ловкие, что их проделки обличились уже несравненно позднее. Деятельность князя всех изумляла, обширность его планов будила вокруг мысль и движение; но столь же было заметно и нужно согласиться, что настроение князя, способ и приемы его деятельности не успевали в искомой мере разливать успокоение вокруг, а плоды усилий, запечатленных напряжением, не возвращались желанным спокойствием к его собственному лицу. Вокруг него была работа и служба, но не было общества; кипела тревога, но не было роздыха, и это бросалось в глаза тем больше, что представляло контраст с обществом, довольно оживленным (как бы ни было оно создано), окружавшим наместника Ф.Ф.Берга, хотя официальная служба последнего не меньшее была хлопотлива и строга. Черкасский не разделял самых невинных и простейших развлечений, столь гражданственных в Вар-шаве и столь необходимых ей (мы пользовались ими также от его имени или за его отсутствием). Он сам бывал в обществе, но можно смело сказать, бывая не участвовал в нем. Тем больше удивлялся тот, кто привык знать в нем «душу общества», тем более оставалось сожалеть при мысли сколько это участие могло бы победить трудностей самом серьозном деле, как развязало бы оно руки, для известных мероприятий или замаскировало бы благовидно другие, Всегдашняя броня бойца, сохраняя свою упругость, лишена была обычного её блеска. Отчего это? Лучшее, чтό могли мы прибрать себе в ответ, состояло в следующем. Держа в Польше твердою рукою русское знамя, «высоко, грозно и честно», князь поступал искреннее и откровеннее, чем можно было ожидать по его принципам и чем привык он сам. Ни даже на минуту, ни снаружи, ни в мелочах, не хотел он уступить чего-либо, ни оказать послабления, ни уронить важности задач своих самою невинною и простою любезностью: и это казалось уже сдачею, и это представлялось уже некоторой изменою для его тонкого чувства и честного патриотизма... К сожалению, в русских гостиных чаще можно было видеть князя, чем слышать его и разговориться с ним: после кратких приветствий, он спешил к шахматам и в них до конца углублялся. Нужно заметить, что этим приемом постоянно характеризовались его отношения: если, вошедши куда-нибудь, он отыскивал глазами доску и партнера, заранее можно было определить по душе ли ему окружающая среда и ждет ли от неё князь прогресса для идей... Признаёмся, мы порадовались за него только перед самым уже отъездом из Варшавы, хотя на минуту и в интересе весьма мелком, пожалуй, даже праздном и смешном. То было на празднике нового года, на первом после смут блестящем балу во дворце у наместника. Сомневались, состоится ли самый бал, а когда состоялся и танцевали, не надеялись еще, состоится ли национальная мазурка, этот истинный finis Poloniae, без которого нет финала Полъше и никакому польскому празднику. Когда же, в первом часу ночи, образовался громадный овал и собрались вокруг зрители; когда долго ходившие по средине и окраинам, дамы решились, согласно обычаю, повелительным взором и жестом вызвать мужчин в свои пары; когда последние, ценя эту высокую честь, ринулись внутрь круга, и вихрь увлечения понес их: с удовольствием увидали мы двоих, усилено пробиравшихся сквозь густую толпу зрителей, - одного в голубой, другогов красной ленте; Милютин и Черкасский уставились рядом, и долго, с заметным оживлением на лицах, следили за несущимся рядом пар, в восхитительном танце, который нужно и можно видеть единственно только в Варшаве... Хоть тут подумали, мы жизнь взяла свое и разгладила тяжелые заботы на задумчивом облике.
Может быть, первый раз среди Варшавы удалось современникам подметить недостатки князя Черкасского, и может статься п е р в ы е его недостатки, тем более удивившие неожиданностью непривычный к ним взор. Он их оставил впоследствии далеко за собою, как местное порождение чуждой среды, и частью оставил на себе самом, как неотразимое ее влияние; но, уезжая и покидая их за собою или, лучше возвращая их как собственность неприветливому краю, конечно, он оставил там во сто раз виднее такое количество личных, одному князю свойственных, политических соображений, планов и прозрений в глубокую даль, что долго и долго будут перебирать их преемники, удивляясь его уму, таланту и смелой догадке, недоумевая, где взять новых сил и деятелей на их выполнение.
Из Варшавы в представлениях наших князь Черкасский переносится прямо под сень хоругви Кирилла и Мефодия, под которою он продолжал разъяснение польского вопроса слуху собравшихся в Москву славян. Тогда как на этом памятном съезде Ю.Ф.Самарин отвел себе скромную долю эконома гостеприимной столицы, Черкасский участвовал и в заседании университета, и Общества Любителей Словесности, и при обеде на Сокольничъем поле. Он вслушивался в громкие речи на стольких наречиях, и в ликование народного славянского духа, первый раз столь высоко поднявшегося благодаря Москве, и в рознь, успевшую тут же сказаться, и в тенденцию, с какою незаслуженно упрекали русских за отсутствие поляков на съезде, Когда же Ригер красноречиво формулировал едкий упрек и пригласил восстановить равновесие народных славянских прав, - задетый за живое, как за дело собственной жизни, князь поспешно подошел под хоруговь. Слова его дышали всем гневом за неправду. Они не могли вызвать покорности, признания или даже сочувствия в предстоявших славянах, они не договаривали многого, ибо это многое было еще впереди, но они сказали суровую историческую истину, которую следовало не просто выслушать, а перечувствовать, сознать и прожить; они указали ясно ту первостепенную роль старшего между славянами брата, которую пришлось выносить вскоре потом на собственных плечах своих своею жертвою, кровью и слезами, - не другим славянам, не Польше, а той же России и тому же князю Черкасскому за Дунаем.
Эта последняя роль, предназначенная князю Черкасскому, этот последний период, завершенный в его деятелъности и сам завершивший ее навсегда смертью, были так велики, что требовали перед собою промежутка и роздыха больше, чем надобилось прежде. Инстинктивно князь как будто это чувствовал: по прежнему правилу, он собирал результаты прожитого и, успокаивая себя, готовился с ними на будущее. По возврате из Варшавы, навестив нас однажды, он обошел залы университета и присел в библиотеке. «Хорошо, прибавил он, отдохнуть здесь, хорошо посоветоваться снова с этими старыми нашими советниками, поджидающими нас с полок и из шкафов; хорошо собраться с силами на новые труды, пока нас самих и труды наши не положат на такую же полку»... Князь по-прежнему стал посещать гостиные, кружки, беседы, университетские и лицейские собрания, выставки, клуб (которому простил давнюю обиду по поводу крестьянского вопроса), заседания обществ ученых, в том числе Естествознания, сельского хозяйства и особенно Общества любителей словесности, которое любил и уважал, начиная с самой эпохи Хомякова и в котором присутствовал до последних почти публичных заседаний (1874 г.). Когда мы хлопотали организовать в Москве Общество любителей народного пения, он деятельно помогал и этому предприятию не смотря на то, что всегда чуждался и музыки, и пения, и всяких зрелищ или представлений, очень мало его занимавших и при крайней необходимости находивших в нем одного лишь безучастного свидетеля (где-нибудь в уголке ложи или в задних рядах кресел): он подписался одним из первых учредителей под злополучным уставом Общества, старая любовь к обильному чтению по вечерам одинаково воскресла в нем, Таков был его роздых, таковы были его собственные понятия о досуге. К сожалению или нет, не совсем так понимали его друзья и приятели. По их мнению, Черкасский вечно должен был «действовать», как бы ни скромен был район деятельности, за неимением обширнейшего. Не собственное влечение, а пример близких людей, их настояния и ожидания возвели князя на председательское кресло в Московской думе. Не бывши никогда присяжным хозяином в области самого интересного и крупного землевладения, покинувши охотно и Земельный банк, о котором впоследствии не мог слышать без отвращения, не ища сделаться образцом и личного домоустройства, князь не мог отдать всей души своей хозяйству городскому. Как и в других, сторонних, напросившихся или посоветованных ему работах, как и прежде, с качествами даровитой головы своей, он должен был сделаться, конечно, достойным головою Москвы. Но и прежде, и после него могли быть городские головы и лучше, и больше на своем месте, а последствия доказали, что местечко это припасено было судъбою для голов совсем иного склада и кондуита. Несоразмерность обильных сил и привычного их направления с новым узеньким поприщем выразилась, как и следовало ожидать, влиянием на лицо князя, на его внешность и приемы. Он стал толстеть и заметно отяжелел; вместо прежней осанки развился корпус; несчастный перелом ноги затруднил его обычную походку - он уже не стремился с быстротой, не скользил поступью как прежде, а будто связанный волочил ногу, опираясь на палку, и почти «вваливался» в комнату. Тип лица его всегда напоминал давнее происхождение предков: черкесский тип и склад сказывался сдвинутыми бровями, орлиным взглядом и носом, тонкими губами и выдавшеюся вперед нижней челюстью. Юность сглаживала резкости и придавала всему бодрость, выправку стройность; развитие сообщало выразительность; благополучие и широта раскинувшегося поприща оживили облик свежестъю, белизною, румянцем, довольством, приветливостью взора улыбкой, и в конце-концов получалась замечателъная, оригинальная красота. Приобретенная после того полнота не гармонировала с основным типом, чему-то противоречила, что-то задерживала и замедляла. Рожденный, воспитанный и оказавший себя крупным деятелем, князь вовсе не рожден был, не воспитан и не подготовлен администратором. Вопреки представлению и ожиданию многих, он был администратор п о ч т и плохой - на мелочи; так смело утверждаем мы, по свидетельству множества лиц, при нем служивших, в Варшаве, в Думе и за Дунаем, и, конечно, не только не роняем этим чести князя, но уверенно возвышаем ее. К сожалению, он не владел еще на столько беспечностью, чтобы спокойно махнуть рукой и предоставить подлежащую администрацию себе самой, своему собственному течению: он вдавался в разбирательство её и в регламентацию, дробил свой талант на её вопросы при возрастающей нервозности вступал в прения с чиновником и наемным субалтерном, на досуге доказывал ему ограниченность и непонимание. То, чтό удавалось еще Самарину (хотя также без административных талантов, но все-таки успевшему некогда вкусить канцелярскую службу, а главное - при безграничном его терпении и самопожертвовании), то под ферулою Черкасского пораждало обидчивость, жалобу на притеснения, конфузливость невежества и дерзость рабского отпора. Здесь-то, на этой почве, выросла больше всего масса так называемых «не-любителей» князя, и разносила повсюду свое прискорбие, и сетовала, и думала по праву обличать его, уверяя, что он не знает «простейших порядков администрации», а между тем настаивает на своем: явление это, раз возникши, повторилось отчасти и за Ду-наем. Разумеется, князь собственно был тут не при чем: это была буря в стакане воды, там же и оседавшая благополучно на дно свое. На известный срок, рядом с Самариным (которого, впрочем, и самого очень жалели в этом положении сведущие люди) подобное безвременье среди Думы было еще для князя сносно; но чувствовалось, что ему следовало не успевать здесь прогрессивно; а по возможности скорее отсюда освободиться; ожидалось, что первый случай, первый взрыв вырвет отсюда князя, как это и случилось. Путешествие, совершенное им после того за границу, не могло ни исцелить его, ни одушевить.
Стряхнув с себя временное отяжеление, мелочные заботы, сети обстоятельств и препятствий, князь Черкасский снова стал лицом к лицу с великим испытанием, предначертанным ему в завершение трудов: с Восточным вопросом, к которому давно шел, и с вопросом славянским, которым озарился Юго-восток Европы. Но, если мы употребляем здесь совершенно верное выражение, что князь в постепенном течении жизни своей издавна уже был обращен лицом к Востоку и к интересам тамошних вопросов, то это отнюдь не значит еще, что события, там наступившие, вполне отвечали его собственным соображениям, что планы его и намерения должны были найти там прямое и последовательное осуществление, что он нес туда с собою какой-нибудь закон-ченный и подписанный проект, наконец, что он обязан был отправиться непременно за Дунай и Балканы, именно в тот, а не другой срок, в качестве уполномоченного от Общества Красного Креста, или хоть заведующаго гражданскою частью. Все это сложилось ходом исторических судеб, во многом независимо от его взглядов и порой даже вопреки его готовности или убеждению. Потому слишком рано теперь оценивать эту последнюю ступень в деятельности Черкасского: для него самого рушилась она мгновенной смертью, не завещавшею нам последнего его слова и покрывшею все гробовым молчанием, а для самого вопроса она только что началась и определилась первыми исходными точками. Настоящий очерк налагает единственный долг - уяснить по возможности черты того лица, которое призвано было внести свое участие в решение великой задачи на Востоке, и этой цели мы думаем пособить, указавши на три важнейших пункта, не всем известных, Во-первых, решившись повиноваться убеждению и вызову, а затем уезжая, князь разделял общий взгляд на предстоявшее дело, но, конечно, не мог разделять взглядов всех и частных, царивших в современности в большинстве и даже в ближайшем для него кругу, раздедял надежды, но не разделял иллюзий, то есть надежд обманчивых, и выражался о том громко, так что отзывы его проникли частью даже в печать. Во-вторых, самые близкие ему люди говорят теперь так: «ему не следовало отправляться за Дунай с действующей армией, в тех качествах и званиях, которые он принял на себя, хотя и оправдал их с достоинством». Наконец, наиболее сведущие в положении дел утверждают, что он, поехал и вступил на поприще своего заключительного подвига слишком р а н о: ему следовало о б о ж д а т ь. Совсем другой вопрос, слышимый ныне в устах толпы и с некоторых станков прессы: был ли Черкасский г о т о в и с п о с о б е н к выпавшей ему роли? На это, по самой цели очерка, мы не можем не дать ответа и сделаем это, отчасти повторивши вкратце выводы из предыдущего, отчасти указавши данные, хорошо нам знакомые из протекшей жизни.
Рядом давних своих политических исследований и дум князь Черкасский несомненно и прямо был выведен к поприщу вопроса Восточного. Правда, он не знал о славянах из их собственных уст, на их наречиях, но тем более изучал и взвесил все, соприкасающееся с их жизнью, по сочинениям иностранным и русским. Воспитание славистом Бодянским слышно было в нем постоянно. Когда в 1855-м году издали мы «Болгарские песни» (2 тома) с историческим введением, изследованием народной словесности и т. п., князь был из первых подписавшихся на отделъный экземпляр этого издания, едва ли не из первых внимательно прочел его, не исключая даже текста песней, и спешил сообщить нам свои выводы. Еще более, когда, завлеченные своим предметом, обратились мы последовательно к изучению мира волошского, того мира, который возник из болгарских стихий и позднее пересоздал себя искусственно на стиль романский мы знали уже все нужные к тому, местные и болгарские источники сведений, знали старшую европейскую литературу вопроса, но весьма мало знакомы были с новейшей. Прочитавши начало своего исследования А. С. Хомякову и князю Владимиру Александровичу, мы разговорились с сим последним и высказали жалобу на недостаток ученых пособий. Как же мы были обрадованы, убедившись, что князь уже давно знакόм с этим предметом, и как были удивлены, когда он положительно закидал нас ссылками на новые сочинения, которые успел прочесть и вскоре за тем передал в наше поль-зование. Заметим, он не собирал методически какой-либо библиотеки и не хранил у себя под руками библиотеки большой: как у Хомякова, библиотека помещалась у него в обширной и счастливой памяти, сберегая массу прочитанного. Но еще приятнее изумил нас князь теми познаниями, которых недоставало нам при изучении Сербии и Албании, именно о Новой Греции: оказалось, и столь же случайно при одной из бесед, что князь пересмотрел и по большей части внимательно прочитал все то, чтό за последние годы печаталось в Европе по греческому вопросу, включая сюда даже сведения о местной литературе. Мало того: указавши нам на некоторые важнейшие издания в этом роде и давши средства ознакомиться с ними, он настаивал советом, чтобы мы непременно и как можно ревностнее занялись областью новогреческой. Без её участия и роли, прибавлял он, невозможно общее решение вопроса Восточного, ни в частности вопроса славянского. Всем вероятно известна, но не всем памятна замечательная статья его, выражающая те же самые воззрения, в «Р. Беседе» 1858 года: «Два слова по поводу Восточного вопроса». Между прочим, из неё видно, до каких подробностей вычитывал князь все интересное о славянах из современных ему статей, даже например у Гильфердинга. Любопытно же, если не забавно, как после этого, при поездке князя в Болгарию, нашлись добрые люди, уверявшие, что он отправился совершенно неподготовленный изучением Востока, Греции и славянства; а другие предполагают даже, что в «Материалах», на месте собранных и изданных под ведением Черкасского, пробивается полное незнание и внутреннего устройства Турции, и европейских сочинений по сему предмету. Между тем, в помянутой статье своей, за 20 лет назад, автор трактует о статистике Турции и славянского её населения, о доходах ее, о разных видах податей и налогов, о десятинах о землевладении, и т. д., ссылаясь цитатами на новейших исследователей этого предмета в Западной Европе. Не можем удержаться, чтобы не выписать здесь нескольких слов из заключения статьи: «Отселе законная задача России - освобождение греко-славянского мира на Востоке и, вместес тем, посредничество и примирение двух народностей между собою на началах разумных, честных, справедливых для той и другой стороны (славянской и греческой). Необходимые условия успеха этого трудного, но далеко не-невозможного подвига - прямое, откровенное вмешательство, ясно сознанные и столько же недвусмысленно выраженные убеждения, верное определение относителъной крепости и силы начал единоплеменности и единоверия; страх лишь одного - недовольно полного и невсецелого разрешения всех трудностей и всех вопросов; твердая решимость не останавливаться ни перед каким авторитетом, сколь бы ни был он нами уважаем, но подчинить себе все авторитеты и предписать всем эгоистическим стремлениям высший разумный закон лишенный всяких мелочных, корыстных целей», Это как будто полная программа нынешних действий России за Дунаем или снимок с открытых планов, сделанный только вчера. Трудно поверить, что это высказано много лет назад; вместе стόит подумать, что полномочным представителем нашим для внутреннего устройства задунайских народов состоял именно человек, произнесший некогда такие речи. Сколько бы успел он сделать и как бы это сделал! Польша и последовавшее пребывание в ней не могли ни изменить, ни извратить подобных воззрений и убеждений, давно установившихся, давно выраженных. Польша не была для них перерывом, она была явно продолжением того же изучения славян, только уже не в книге и теории, а на практике и со стороны наиболее любопытной, тревожной и щекотливой, - с отрицательной стороны славянства. Прибавим еще, что из самой области польской, узнавши ее на месте, князь умел глубоко проникнуть в сродную ей и нам, в ту область, которая представляет собой положительнейшие задчи славянства - в Люблинскую, Холмскую, Униатскую, Начáла освобождения от ига полонизма, латинства и униатства, посеянные и возращенные там князем Черкасским, начáла эти таковы, что если бы их одних сделал князь своей целью и их одних успел бы провести к жизни так, как желалось ему, и этим уже он оказал бы незабвенную услугу всему славянству, начертав свое имя в его благодарной памяти. И, конечно, вернувшись после того в Москву, князь имел полное право от себя держать помянутую, резкую и правдивую речь в лицо съехавшимся славянам. А кто слышал еще речь его на юбилее Погодина, тот мог убедитъся, что для Черкасского, и для пытливого ума его, и для опытной его жизни, не прерывался интерес славянства и в 70-х годах. И вот, наконец, с прямой последовательностью, приблизился он к завершению своей жизненной задачи, на лучшем и наиболее девственном из всех славянских поприщь, в Задунайской и Забалканской Болгарии. К Черкасскому неслось туда столько надежд и ожиданий...
Еще были напряжены трудом и заботами глубокой думы черты этого лица, еще не просветлел самый образ, а уже успел он от нас сокрыться. Но, зная, каков он бывал и каким выходил из прежних подвигов, представляем себе, каким бы вышел он из своего лучшего.
Прискорбно расстаться с этим образом, столь выразительным и любезным в равной мере. Унесем его с собой, как живое воспоминание.
 
Категория: Деятели русского движения | Добавил: rys-arhipelag (02.06.2010)
Просмотров: 1191 | Рейтинг: 0.0/0