Книги [84] |
Проза [50] |
Лики Минувшего [22] |
Поэзия [13] |
Мемуары [50] |
Публицистика [14] |
Архив [6] |
Современники [22] |
Неугасимая лампада [1] |
На другой или третий день опять стали подходить передовые части противника. А наши все вылезали из лесу группами с огнем и по отдельности, перебежками и ползком. Случалось, что проскакивали и на колесах, и верхом, но больше, конечно, на стертых ногах. Вокруг Дальнича маячили части, кажется, 9-й кавалерийской дивизии; очевидно, им было приказано прикрыть наш отход за Буг. По тому, как они энергично гоняли лошадей, я понял, что противник опять где-то концентрируется и возможен его наскок, чтобы отрезать нас от моста. Действительно, скоро заработали винтовки, а потом и пулеметы. Я, отдохнувший, непосредственно не варившийся в Вишневельковском котле, получил сводную роту и задание помочь, кажется, Бугским уланам[1]. Какой-то штабс-ротмистр отдавал приказания паре разъездов, а меня попросил занять лесок. Хотя по прямому заданию лесок и не входил в мой участок, я, желая услужить бравому ротмистру, согласился занять его, тем более что он был всего в три-четыре десятины, а по фронту – не более двухсот шагов. От него шла лощинка, довольно густо занятая казаками. Но когда через некоторое время из пшеницы вылезла австрийская пехота, казаков в лощине уже не оказалось. Австрийцы ударили в обнаженный фланг. Перед нами опять были австрийцы. Надо было бросить лесок, чтобы, заломив фланг, удержать свой участок, но ложный стыд перед другим родом оружия («не пыли, пехота», «ей, крупа, посторонись», «прибери котелок, земляк, дай коню пройти»), заставили меня вцепиться в этот лесок, как в родную землю. Приказал Горячеву проучить австрийских голодранцев, а тот, истосковавшийся по горячему делу, того только и ждал. Когда у австрийцев с нами не выгорело, они открыли чисто немецкий огонь по леску; по своей головотяпости, однако, не установив, что он никем не занят. Артиллерия, злая и многочисленная, пахала по леску с пулеметной частотой, поломав буквально все деревья. Нам этот огонь не причинил никакого вреда и не нагнал также страха. Мы сидели на меж и через пшеницу поражали слепого и бестолкового противника. Только по огню они понимали, что мы не уничтожены артиллерией и нельзя еще лезть вперед, как на сеновал. Мне было придано два пулемета, все, что полк имел, но я, жалея их больше, чем врага, не пустил в дело. В этой, опять полевой, обстановке мы действовали, я бы сказал, очень успешно: не только удержали участок и причинили врагу большие потери, захватив дюжину пленных (горячевское дело), но и свои потери свели к минимуму (всего три раненых). «Какой же это был бой?» – скажут специалисты, как это и сказали в дивизии. Но … пусть говорят. У меня создалось впечатление, что мы не только не оторвались от боевой веревочки, но не разучились ее и поддерживать даже как «солисты», без какой чужой «помочи». И если надо, то и помочь «царицам» и «царевнам» полей. За эти три-четыре часа я так проникся обстановкой положения у противника (неустроенно, неизвестно и еще не связано определенными приказами), что при наличности одного или двух полков думаю, можно было бы сделать большое дело и артиллерию, в большой массе выброшенную вперед, заставить работать не на нас, а для нас… По приказанию и совершенно без помехи и потерь мы отошли. Через пару верст опять встретили того же ротмистра, посылавшего свои разъезды теперь уже в другую сторону. – А вы что, уже за реку? – досадливо спросил он. – Да, уже… ну, ни пуха, ни пера… – махнул я ему пехотным рукавом. – А вы держитесь, ваша река![2] Прошли Камионку Струмилеву и через горящий мост, куда все подкладывали, как во времена Игоря, дрова и солому, перешли на правый берег Буга, заняв здесь позицию. Позиция была какая-то домашняя: во-первых, река со своим камышом и тростником, шагов триста, во-вторых, над берегом деревня, и мы в домах, погребах, садах и сараях стреляем через окна, чуть ли не с кроватей. Были, конечно, и окопы с козырьками, ходами сообщения и бойницами, но, когда не было огня, люди больше жили по домам и сараям, отдыхая и сколачиваясь в солдатские единицы. Поспевала шелковица и вишня. Всюду встречались солдаты с красными губами и руками. Этот раз, слава Богу, не от крови. Отдыхали полной грудью и целой головой. Пополнялись. И опять обучались. – А скажи, образца какого года винтовка? – А почему её заглавие – трехлинейная?[3] Конечно, это ни к чему: стрелял бы земляк! Не отставал бы и не балдел бы от огня. Но у обучающего есть своя манера, инициатива, которую никогда не следует ломать или отменять, своя система, свой «знай», по которому он вдалбливает в сырую голову «земляка» военную премудрость «сполнения солдатской стойки». Такой обучающий уверен, что он должен трудиться для просветления голов своих подчиненных, для сноровки, общей хватки, а больше, конечно, для того, чтобы думал «погуще» насчет военного, а не деревенского дела, чтобы в отделении не отделялся, «слухал» бы начальство, которое знает, когда помирать, отдыхать или кому лопать. Он полагал, что делает самое главное военное дело. Да, собственно, так оно и было. В пехоту приходит пополнение третьего сорта. Высший сорт рассасывался по тыловым городам; первый сорт — по штабам и прочим привилегированным и не пыльным учреждениям; второй — шёл в артиллерию, кавалерию, инженерные войска, хлебопекарни и лазареты. А нам доставался третий сорт – простой, малограмотный народ, признающий Бога и начальников. И, мне кажется, что именно в этом, третьем сорте больше всего встречалось золотых самородков душевности и геройства. Наш участок считается в некотором роде пассивным, и нам разрешаются некоторые привилегии: мы ходим к артиллеристам. Недавно пришла тяжёлая батарея, совсем новенькие орудия; снаряды – вроде поросят, мы их любовно щупаем: они с нами заодно – будут хрюкать на врага… При нашей дивизии – одной, кажется, на весь русский фронт –действуют два передовых перевязочных отряда: графини Шуваловой и графа Канкрина. Работа этих отрядов бесподобна. Их летучки выбрасываются во время наступления в роты – здесь ротный фельдшер и здесь же сестры Шуваловского или Канкриновскаго отряда. Выволакивают раненых из огня и под огнём же перевязывают; почти все с медалями и большинство – со школьной скамьи. Старшие сёстры – мамаши и тетушки – принимают раненных, помогают оперировать, лечат, кормят и эвакуируют в тыл: у них санитарные автомобили. Жертвенный порыв русской аристократической крови в этом случае ничем не отличающийся от общей жертвенной крови, так потеплевшей и заискрившейся в общей народной беде. Гостить-то мы гостим. Нас принимают, как своих будущих подопечных, но до милосердных деток дотронуться или пожать ручку – ни-ни. Мы обедаем у них. Мы, конечно, одичали: ни манер, ни выдержки. Нож держим, как «наган», а вилку – наподобие казачьей пики, хотя такой пики в руках никогда не держали. Немного неловко, но чтобы аристократы не подумали, что мы дома «опорками щи хлебали», заводим отвлеченные умные разговоры, например: «Нашу жизнь устроили наши допотопные предки, когда ещё не знали, что такое “bon jour, Mesdames“ или любовь с первого взгляда. Достраивали это здание уже позднейшие каменщики и штукатуры, каждый в своё время и по своему вкусу, добавляя общественные балкончики, социальные мезонинчики и национальные балюстрады. Думали, что здание будет навеки и будет годиться слепому и зрячему, бедному и богатому, а на самом деле оно пригодилось только вековой сырости и крысам. Эту жизнь скрепили ложью и заставили кружиться в балаганчике, а для дисциплины и тишины бытия снабдили её религиозным послушанием. Мы на поводу мёртвых: законы, понятия мысли и вещи, нас окружающие, – их. Разве с этой крошкой морали возможно протолкнуться сквозь всю темную толщу жизни или дойти до первого привала? Конечно, нет. А в руки дают лопату, молоток, перо или ружье и, указывая на мир, говорят: пиши, бей, рой, страдай и стреляй во славу этого мира! Какой-то злодей или шутник пустил жизнь в орбиту и она на ней крутится и живет - ведь не только отдельные люди, но и целые народы не преуспевают в жизни, именно из-за отсутствия у себя этой черты». Ах, как хорошо философствовать со столетней серьезностью, когда самому только двадцать зелёных лет! Милые сестрички недоуменно хлопали своими карими глазками, слушая эту окопную «мудрость»… У одной глазки – как чернильные кляксы, а у другой – как брусничное повидло. Но именно эта простота глазок заставляет трепетать чернильные и жестяные звёздочки нашего звания… – Ну и сказал! – может тоже сказать взыскательный читатель, рассматривавший аристократок на более близком расстоянии. – Пишет, как о какой-то Наталке Полтавке или дьячковской Катьке из епархиального училища, никакого уважения к изысканным именам: Натали и Китри… С удовольствием извиняюсь и исправляюсь: у одной глаза, как агаты в кокошнике византийской Царевны Анны, когда она приехала в Киев к князю Владимиру, а у другой – как темные янтари в мечах славных Рюриковичей, в рукоятках, конечно, когда те пришли володеть Русской землей. С вышеупомянутой Китри у меня какие-то точки соприкосновения находятся: я живу на Таврической улице, она – на Сергиевской, между нами – только Таврический сад. Но главное – мы оба пишем стихи. Она, конечно, красивые, звучные, вроде:
Накидки белые и шлейфы дам, Мундиры, звёзды, юность, знать… Сегодня бал у нас, и гости к нам Пришли, чтоб с нами танцевать.
А я о серых окопах, юной тоске с поволокой, о днях, которые больше не вернутся… пишу и ей посвящение «Из окопа на Буге». И вот, у нас не война главное, а стихи… как это по-детски, слабо! Но безгрешно… – Какая же это война, – скажут, – А атаки и штурмы – где? Где истлевшие в славе полотнище и где этот «прапорщик юный с отрядом пехоты»?[4] И правы эти говорильщики. За два месяца я потерял триста человек, большинство из которых так и не увидело лютого врага, – другие больше – и даже ни разу не прокричал «ура». Сюда прибывали, как на сортировочную станцию: убить, ранить, сдать в плен. Мало было в роте солдат с двух-, трехмесячным стажем. Приходилось искать отдушину, создавать романтику и в безвыходном положении. Ведь и баран, идя на бойню, еще щиплет по дороге травку, а мы, загоревшиеся со своего лучшего конца, не хотели затухнуть в тяжести и темноте неприятельского огня и дыма. Многострадальная русская пехота! Много она дала, много положила животов и пролила крови. Это знают и понимают только сами пехотинцы. Не увидели рассвета своей жизни: его поглотил дым войны. Другие роды оружия были в совершенно в других условиях. Их задачи были другие, с них спрашивали другое. Кавалерии была дана возможность помахать сабелькой и ударить в пики, умирать и раниться по отдельности и нормально. Артиллерии поглядеть «в панораму» и, закрывши уши или открывши рот, «дернуть» раз или два по врагу. Пехота же погорала в массе, закрывая глаза и уши и не открывая их… Когда я писал Китри жалостливые стихи, то не себя жалел, а эту самую пехоту:
Я так хочу, чтоб вы заплакали Всего лишь оттого, что солнце встало снова, Хочу, чтоб слезы ваши бы закапали В сиянье просто утра голубого…
Но не хочу, чтоб вы бы плакали От жалости, что больше я не встану, Что звёздочки мои полягут на поле, А сердце остановится так рано.
Вдали бухали пушки, стрекотали, как кузнечики, пулеметы, вызывая смерть, а наши глаза смотрели в небо, мечтая о жизни, ее красотах и ценности… так хотелось, чтобы жизнь не разбилась, как глиняный горшок. Когда посидишь в узком окопе, больше понимаешь и ценишь широкий Божий простор, дальше чувствуешь горизонт жизни. Раздали жалованье. Куда девать деньги? Чьи будут? И мы поигрываем в «девятку». Наутро все деньги переходят в руки очередного «чемпиона» и он идёт сразиться в другие батальоны. Но в этот раз прапорщик Пархомов не успел этого сделать: батальонный командир созвал к себе всех офицеров батальона – в батальоне опять четыре роты – и сообщил, что дивизия требует «языка». – Кто желает идти в разведку? – сперва подняли руки ближайшие к нему, а затем и все остальные. Он улыбнулся: – Ну, тогда бросим жребий… чтобы без обиды… В ответ все тоже улыбнулись, одни более, другие менее натянуто. – Да тут нечего и тянуть: Пархомову очередь, – говорит один из проигравшихся до нитки. Пархомов неприятно ёжится, в глазах даже испуг: повезло в одном, не повезет в другом. Как это на войне часто бывает, примета оправдалась. Пархомов вытащил свой жребий. Как я теперь понимаю на это ответственное дело его нельзя было посылать, так как все его командирское уже рассыпалось в землянке батальонного командира. Пархомов – хороший офицер. Но война полна случайностей, примет и даже суеверий; Пархомов им поддался и потерял себя. А потерявший себя, почву под ногами, конечно, не мог руководить солдатами. Из поиска не вернулся Пархомов и десяток солдат. Наткнулись на плавучий караул с пулеметом. Вот и говори, что австрийцы – никуды… всё зависит от руководства. Под Бородином и итальянцы Евгения Богарнэ[5] были хороши.
[1] Бугские уланы – чины 9-го уланского полка Русской Императорской Армии. Перед началом 1-й Великой войны шефом этого полка состоял Эрц-Герцог Австрийский Франц-Фердинанд. [2] «Ваша река» – каламбур: для защиты Буга были оставлены бугские уланы. [3] Основным стрелковым оружием Русской Императорской Армии во время 1-й Великой войны 1914-1918 гг. являлась пятизарядная магазинная винтовка системы Мосина, образца 1891 года. Названия «трёхлинейная винтовка», «трёхлинейка», происходит от калибра ствола винтовки, измерявшегося в линиях (старая единица измерения в России и Англии, равная 2,54 мм). Три линии равнялись 7, 62 мм в метрической системе. [4] «Прапорщик юный сотрядом (со взводом) пехоты» – строчка из популярной песни времён 1-й Великой войны. [5] «Итальянцы Евгения Богарнэ». Евгений Богарнэ (1781-1824), пасынок Наполеона Бонапарта, вице-король Италии. Во время похода Великой Армии Наполеона в Россию, Богарне командовал 4-м пехотным корпусом, состоявшим из итальянцев. | |
| |
Просмотров: 342 | |