Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Воскресенье, 01.12.2024, 00:25
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4124

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 16.
Гуманное изобретение

Если заглянуть в словарь, то против слова «тюрьма» стоит: «место, где преступники отбывают срок заклю­чения». Но у нас каждое слово имеет, кроме офици­ального, еще неофициальное значение. Поди-ка по­пробуй своими словами растолковать значение таких слов, как «свобода», «счастье», «любовь к родине». Э, да что там! Каждое с детства знакомое слово вдруг ока­зывается как бы в маске. А что под маской? Это нелег­ко угадать.

Исправительный трудовой лагерь... Вот это поисти­не гуманное изобретение! Как будто бы даже не нака­зание: «исправительный»... Если исправляют, значит, делают лучше, чем был прежде. Помогают избавиться от дурных наклонностей и приобрести хорошие. Даже указано, каким путем: при посредстве труда. Ведь труд облагораживает! Кроме того, это не тюрьма (одно слово чего стоит!), а лагерь. Хоть бы скорее! Мое желание исполнилось очень быстро. Через два дня я попала на этап. Из пришедших со мной из Нары-ма в этот этап никто не попал. Во-первых, из них никто не был опасным политическим преступником, а если и были осужденные по статье 58, то лишь по пункту 14, то есть за саботаж. Этот «саботаж» расшифровы­вался так: люди просто выбились из сил и не смогли выполнить требований Хохрина, а если перевести на обычный язык - это были обыкновенные люди. И, безусловно, в лучшей форме, чем я. Их отправляли в ла­герь, где требуются работоспособные люди. Я же, как говорится, «дошла до ручки» и, скорее всего, скоро умру. Для таких безнадежных полутрупов существует лагерь, на входе в который можно было бы написать, как в дантовской «Божественной комедии» на вратах адовых: «Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate!»*

Таким образом, меня отправили с группой 58-й статьи в лагерь около станции Межаниновка, где-то неподалеку от узловой станции Тайга.

«Высадили» довольно ускоренным и абсолютно неожиданным способом: поезд лишь притормозил, конвоиры раскрыли двери товарного вагона, в кото­ром мы почти окоченели, и с криком "Прыгай, мать твою...» помогли тем, кто не решался прыгать в темно­ту, прямо в снег, куда-то вниз. Помогали они проде­лать это сальто кому - кулаком в спину, а кому - ногой чуть пониже. Минуты не прошло, как мы все уже ба­рахтались в снегу, а поезд, набирая скорость, исчезал вдалеке.

Я, не дожидаясь пинка, выскочила едва ли не пер­вой, упала на четвереньки и уткнулась лицом в снег. Вскочив на ноги, с удивлением осмотрелась: ни наме­ка на станцию. Лес. Редкие сосны. Ели. Кустарник. Дороги нет. Нас погнали целиком. Местами мы увязали по колени, и было ужасно тяжело идти: конвоиры -молодые сытые ребята - нещадно нас понукали, так что грудь разрывалась, нечем было дышать' Впрочем, это не бессознательная жестокость, а система этапи­руемых гонят так, чтобы все силы, все мысли бьпи по­глощены одной заботой - выдержать, не свалиться . И вот таким темпом, почти бегом, мы отмахали семь километров

 

Три одессита в «собачьем ящике»

Наконец-то пришли Слава Богу! Сил больше нет. Высокий частокол. Ворота. Нас впускают. Но что это? Впереди еще один частокол, увенчанный колючей про­волокой, и запертые ворота. Так это еще не конец на­ших мучений?! Первое, что поражает, - это темнота. Впрочем, справа какое-то продолговатое здание, окна которого слабо освещены. Наверное, тут баня. А пред­банник где? Раздеваемся. Свертываем и увязываем свои вещи дрожащими от холода пальцами. Пальцы ног сразу заломило от холода. Скорее! Где же тут баня?

- А ну заходи! Пошевеливайся!

Передо мной открытая дверь в какой-то сарайчик. Солдат меня подталкивает, и я ступаю через порог. Дверь захлопывается, и я натыкаюсь на чьи-то дрожа­щие голые тела.

Истерический женский шепот:

- Кто еще? Мужчина? Женщина?

Я совсем обалдела и ничего не понимаю. Где я? Это какой-то ящик полтора на полтора метра. Высокий, как труба. Без крыши. Над головой - небо с крупными, спокойными звездами. Под ногами – лед. Запах мочи и голых тел.

- У меня ноги больные. Я не выдержу - вздыхает мужской голос.

Нет, это уже слишком! И издевательству должен быть какой-то предел! Так вот с чего начинается ис­правительный трудовой лагерь! Теперь этому трудно поверить, но я, хоть и очень страдала от холода, еще мучительней переживала стыд от сознания, что меня, голую, затолкали в один ящик с голыми мужчинами. Но еще сильней я страдала от отвращения - оттого что под голыми ногами размерзались экскременты, а я не могла ступить в сторону из-за тесноты.

Вызывали по двое, по трое. И надо же было так слу­читься я оказалась самой последней! Гуськом, торо­пясь и оступаясь, проковыляли мы через двор Причем по дороге я обтирала ноги об снег.

Мы вошли. Большая грязная комната Посредине, под висячей керосиновой лампой, большой стол - се­рый, грязный, ничем не застеленный За столом око­ло десятка тюремщиков и пара женщин в военной форме. В дальнем конце стола груда вещей одежда, рукавицы-шубенки, меховые вещи, свитер, меховая безрукавка, чемодан - одним словом, то, что получ ше Высокая растрепанная и неопрятная, немолодая уже женщина подымает с пола связку вещей

- Чьи вещи? Старичок выходит вперед.

- Эти вещи мои, - сказал он, закрывая руками срам.

- Назад! - рявкнул, вскакивая со стула, один из пса­рей.

Бедный старичок отскочил, подняв руки, чтобы за­слонить лицо. И началась отвратительная процедура осмотра и прощупывания грязных лохмотьев. После этого вещь возвращалась владельцу, и тот торопливо ее одевал. Но не все вещи после осмотра возвращались. Жилет домашней вязки, теплое кашне, носки - то, что получше, - женщина отбросила в дальнюю часть стола. Старичок дергался, вздрагивал, но горестно опускал го­лову: ведь мы бесправны, а грабители - наши хозяева. Из опроса я узнала, что старичка зовут Футорянский и родом он из Одессы. Следующая также оказалась одесситкой по фамилии Кобылянская.

«Чудно! - подумала я. - Ведь и я тоже из Одессы родом. Итак, трое голых одесситов очутились в одном «собачьем ящике» где-то возле Томска. Тесно на пла­нете Земля!»

Бедная Кобылянская стояла, опустив голову, и если бы она не посинела от холода, то сгорела бы от стыда. На глазах у десятка мужчин тюремная надзирательни­ца (или, как их тут называют, воспитательница) поды­мала одну за другой ее вещи: трусы, рубашку, поло­тенце, - перепачканные засохшей кровью. Как благодарила я Бога за то, что с того самого дня. Когда меня отправили в ссылку, у меня не стало месячных!

Последняя связка одежды и рюкзак положены на стол. «Ну, моими вещами вы не соблазнитесь», - дума­ла я. Увы, я плохо знала своих новых хозяев! Когда все мои лохмотья были ощупаны, один из «воспитателей» пристально посмотрел на мой рюкзак и... бросил его в кучу награбленных вещей.

- Разрешите! - подняла я голос. - Мне и в тюрьме возвращали мешок для вещей.

- Р-р-разговор-р-ры! - зарычал он в ответ.

- Вы можете забрать завязку, а мешок - нет. Или, по меньшей мере, должны дать расписку.

Наверное, Валаам не так удивился, когда заговори­ла его ослица, ведь в старину к ослам, даже не говоря­щим человеческим голосом, относились с известным уважением, и после «чад и домочадцев» ослы и отчасти волы неоднократно упоминаются в Священном Писа­нии. Но вслед за первым мгновением удивления у моих «воспитателей» глаза на лоб полезли, и я сообразила, что начинать знакомство с каждой новой тюрьмой с ее карцера явно не отвечает моим интересам. Так лиши­лась я последней вещи, связывающей меня с моим прошлым...

Прощай, мой верный рюкзак! «Английский», из до­бротного, непромокаемого материала, с такими хоро­шими пряжками и ремешками, сопровождавший меня в веселых походах на Карпаты, на берег родного Чер­ного моря; ты случайно спасся, когда меня выгнали из дому, потому что находился v Иры. Ты был со мною на всех этапах моего «крестного пути». И сейчас, глядя на тебя в последний раз, я поняла, что судьба препо­дала мне еще один урок: нет у нас такого обездолен­ного человека, которого нельзя было бы еще немного обездолить!

 

Наш кормилец и хозяин Вайсман

Нас снова пересчитали (а было в этапе 12 мужчин и 3 женщины); заскрипели ворота, и нас впустили в зону и повели в этапный барак.

Как я сама вскоре убедилась, весь этот лагерь был вполне забытый Богом и людьми. Что же касается этапного барака, то даже на фоне общего запустения он имел еще более запущенный вид. Мы растопили давно не топленную печь, но, кроме дыма, из этой за­теи ничего не получилось. Дымоходы были плотно забиты, зато щели в засыпных стенах давали свобод­ный доступ свежему воздуху, хотя по непонятной причине дыма наружу не выпускали. Пришлось улечься на голых досках нижних нар. На верхних, может быть, было менее холодно, но дым! Он весь скопился под крышей (потолка не было). Плотно прижавшись друг к другу, мы уснули.

Засыпая, я утешала себя мыслью: «С этапами по­кончено. Здесь мне жить, здесь работать. Хоть пользу буду приносить! А уж если дело коснется ра­боты, то последней я не буду!»

Наверное, это от мамы я унаследовала неисправи­мый оптимизм: хочется надеяться, хочется во всем видеть хорошее, но на душе как-то смутно. Или в душе поднялся протест, оттого что при проверке вещей у заключенных отбирали все, что приглянулось тю­ремщикам? Или я мучительно перенесла стыд, когда, голая, стояла перед всей этой комиссией? Или - и это скорее всего - в лицах этих рабовладельцев середины XX века я увидела такое смертельное равнодушие, которое страшнее ненависти?

Но это было там, по ту сторону частокола с колючей проволокой, а тут все должно быть иначе.

- Вы в бригаде Вайсмана, - говорит нарядчик.

Значит, мой кормилец, а следовательно и хозяин, Вайсман. Мне указывают, где его найти. В сарае большой, как гроб, ящик. В ящике - хлеб, нарезан­ный пайками. Довески приколоты лучинками. Возле ящика с дощечкой в руке стоит сам Хайм Исакович Вайсман - высокий, стройный, лысый, как колено, старик - сын раввина из Гомеля. Старый революци­онер, всю свою жизнь посвятивший борьбе за свобо­ду и справедливость. Убежденный коммунист - один из тех, которые еще встречались до 1937 года. И судьба его была такой же, как судьбы тысяч и ты­сяч ему подобных. Но он не отчаялся, не обозлился. Во что он верил, что любил и что ненавидел, трудно было сказать. Никто от него не слышал ни жалобы, ни слова осуждения или похвалы по адресу тех, кто разбил его жизнь и растоптал его идеалы. Но я знаю одно: он был умен, очень умен, и весь свой ум, свой опыт - я бы сказала, мудрость - направлял на то, чтобы помочь своим бригадникам выжить. Приходи­лось проделывать чудеса, чтобы, закрывая наряды, сводить концы с концами и выкраивать для своих бригадников обычную гарантийную пайку хлеба в>670 граммов. Каким-то чудом это ему почти всегда удавалось.

В этом куске хлеба была жизнь, или, вернее, более медленный путь к смерти... Шестьсот семьдесят граммов - это не так уж мало. Если бы только не это убийственное однообразие! Хотя человеческий орга­низм - очень тонко устроенная живая лаборатория, но все же из одного хлеба, чуть ли не наполовину со­стоящего из соломы и воды, невозможно изготовить все необходимое для создания и поддержания живых клеток организма. Даже если есть этот хлеб досыта, как говорится, от пуза, и то организм со временем ощутил бы острую недостачу белков, витаминов, ферментов, ведь мы были лишены возможности грызть кору деревьев, есть «гнилушки», траву, корни, листья. Эти добавки к горсти муки дают возможность человеку извлечь из нее все, что она может дать. Когда же питаешся только хлебом, и притом впрого­лодь, то образуется своего рода заколдованный круг: истощенный организм не в состоянии усвоить хлеб, а организм, неспособный усвоить хлеб, истощается.

Заслуга Вайсмана заключалась в том, что он умуд­рялся всеми правдами и неправдами сохранить своим бригадникам тот минимум, который им давал возмож­ность подольше протянуть.

- Вы признаны инвалидом второй группы и можете работать сидя, - сказал Вайсман. - У нас в бригаде следующие цеха: изготовление деревянной игрушки, главным образом деревянных грузовичков; ширпо­треб, то есть изготовление деревянных гребешков и портсигаров; наконец, бондарный цех, где делают бочарную клепку, черемуховые обручи и собирают бочки. Что предпочтете вы?

- Да здесь и выбирать нечего! Пойду в бондари.

- А вы что, знакомы с этим делом?

- Очень мало. Но это не на день, не на два, а на де­сять лет. Обучусь ремеслу и буду хорошим бондарем. А делать никому не нужные гребешки и портсигары -бесполезная трата времени!

- Именно не день, не два, а десять лет. И поэтому нужно попытаться выдержать эти десять лет и не уме­реть от истощения!

- Но я хочу научиться полезному...

- Самое полезное, чему вам надо научиться в ла­гере, это «инстинкту самосохранения». Когда вы еще станете хорошим бондарем! А пока что за невыпол­нение нормы сядете на штрафной паек... Это еще не все. Недостаточно быть даже хорошим бондарем. Надо уметь угождать начальству - всем, от началь­ника лагеря до последней дежурнячки. Кому бадей­ку. сделать, кому ванночку, лохань или кадушку. Иногда я получаю за это какую-нибудь подачку, но даже и без того вынужден их всех ублажать, чтобы сохранить себя, свою жизнь, а заодно и жизнь своих бригадников: если начальство не закроет глаза на все ухищрения и приписки, которые я делаю, закры­вая наряды, то 131 человек моей бригады получат вдвое меньше хлеба, а это значит... Нет, вы еще не знаете, что это значит. Вы только что прибыли, и это ваш первый лагерь. Советую вам в ваших же интере­сах: работая, всячески старайтесь сберечь свои силы и не пренебрегайте ничем для того, чтобы съесть лишний кусочек хлеба. Я вижу, вы негодуе­те? Вас возмущает мой цинизм? Шесть лет тому на­зад и я никогда бы не поверил, что стану так рассуж­дать... И уверяю вас, что значительно раньше, чем через шесть лет, вы со мной согласитесь, но только в том случае, если еще сегодня, даже не соглашаясь со мной, последуете моему совету и возьметесь за работу «полезную». Не в широком смысле, а в самом узком: полезную лично вам! Иначе будет поздно. Че­ловек - не какой-то особенный герой. Обычный, нормальный человек может выдержать без пищи очень долго, больше месяца. Но фитиль... Извините, вы, быть может, не знаете, что «фитилями» называют доходяг, то есть истощенных до предела людей, в ко­торых жизнь еле теплится. Так вот, такой фитиль, дня два-три лишенный пищи, умирает.

...Всю эту науку преподал мне Хайм Исакович не сразу, а в несколько приемов, в течение тех дней, когда я, желая поступить по-своему, как мне каза­лось, - правильно, пыталась стать бондарем. Понят­но, если есть желание освоить какое-либо ремесло, то рано или поздно успех будет достигнут. Рано или поздно... Вся беда заключается в том, что в нечело­веческих условиях этого лагеря успех пришел бы слишком поздно.

Хороший человек был Хайм Исакович! Он не только помогал мне советом и практическим показом, но са­мую ответственную часть моей работы выполнял соб­ственноручно, благодаря чему я получала гарантий­ную, а не штрафную пайку. Но так не могло, не должно было продолжаться.

В шесть часов - конец рабочего дня. Хоть чувство усталости никогда меня не покидало, но я знала, что от этой усталости невозможно отдохнуть, и не спешила на свои нары. Я умышленно не говорю - «домой», так как это слово будило во мне слишком священные для меня ассоциации, и я не хотела их профанировать. Итак, вместо того чтобы возвращаться в жилую зону, я предпочитала побродить по рабочей. Здесь на этот счет особенных строгостей не было - население ла­геря было до такой степени истощено, что на них смотрели, как на покойников, немного задержавшихся на этом свете.

Мое внимание привлекла постройка, похожая на жилой дом, в отличие от прочих, барачно-сарайного типа. Толкнув дверь, оказавшуюся незапертой, я спу­стилась по ступенькам, ведущим вниз, в полуподваль­ное помещение и остановилась от удивления: посреди комнаты стоял мольберт, а за ним сидел одноногий старик с густыми усами и бровями, но совершенно лы­сый, если не считать венчика серебристых кудряшек на затылке. У него была одна нот. Культя другой опи­ралась на костыль.

Я встала за спинкой его стула и критическим оком осмотрела его творение. Хоть я и не художник, но в произведениях искусства разбираюсь, и мне сразу стало ясно, что этот мазила менее заслуживает звания художника чем я - бондаря, но уж лучше малевать неудачную имитацию Левитана, чем изготавливать деревянные гребешки, пригодные разве что на расче­сывание тех остатков седых волос, что еще сохрани­лись на затылке горе-художника. В это время в сосед­ней комнате загремел стул и в дверях появился молод­цеватого вида мужчина среднего роста и. что меня больше всего удивило, средней упитанности.

- Вам что здесь надо? - спросил он не очень любез­но, но, присмотревшись, продолжал чуть мягче: - А, я, кажется, узнаю. Вы из нового этапа и хотите стать бондарем. Хотите заниматься полезным делом.

- Пока что присматриваюсь к вашим художествен­ным произведениям.

Он держал в руках карандаш, из чего я сделала вывод, что он так или иначе тоже мазила. Он посторо­нился, и я вошла во вторую комнату. Посреди комнаты стоял стол. Нет, не стол, а алтарь. Что за черт, к чему он здесь? Куб, сложенный из кирпичей и покрытый мельничным жерновом. В середине этого жернова чуть дымились остатки углей. Сбоку какое-то приспо­собление: колесо с ручкой, вроде колодезного ворота и лопасти в кожухе, а от кожуха - трубка, ведущая под жернов.

- То. на что вы смотрите, - «выжигалка», - бросил он через плечо. - А вот посмотрите-ка сюда. Может, подскажете, как нарисовать «Тройку"? Я хочу освоить этот узор для выжигания на портсигарах.

Я посмотрела на его эскиз и покачала головой: ри­сунок, над которым он корпел, даже отдаленно не на­поминал «Тройку».

- Дайте бумагу, я попробую набросать...

- Бумагу? Да знаете ли вы, что во всем лагере нет ни обрывка бумаги? Даже стельки и задники старых ботинок давно пошли на курево. Вся бухгалтерия -и та давно на досках. Напишут, соскоблят и снова пи­шут. Вот и вы возьмите эту дощечку - и айда, попро­буйте!

Я взяла портсигар и довольно неуклюже изобрази­ла на нем три конские головы и шесть ног плюс один хвост. Головы эти были, по меньшей мере, страшные. Сидя на любом из этих коней, святой Георгий Победо­носец на старинных иконах мог бы с большим успехом поражать дракона, но запрячь подобных чудовищ в тройку - недопустимая авантюра.

Тот художник, что помоложе, пришел в восторг:

- Великолепно! Это же просто великолепно! Из скромности я поторопилась ретироваться.

 

«Рабочий верблюд», одноногий художник, Заруцкий и я

- Я вас перевел к Заруцкому, в выжигалку, - объявил мне Вайсман. - Он явился ко мне вчера просто с ультиматумом - ваша "Тройка» растоптала вдребезги его покой.

И вот я на новой работе. С утра, получив суп в свой котелок, иду в выжигалку. Хотя я не стала бондарем, но котелок я все же себе сделала. Котелок - бадейка из отструганных березовых дощечек, стянутых обручами из ветвей черемухи, литра в полтора «водоизмещени­ем». Баланду описать куда трудней. Горсть озадков -того, что выпадает под решето веялки, когда провеива­ют зерно. Там мелкая "запаленная" пшеница и рожь, «куколь», "мышиный горошек", семена васильков и про­чих сорняков. Все это варился в воде и чуть-чуть сдаб­ривается солью. Хоть это хлебово и горько на вкус, но съесть его можно. Беда лишь в том, что зерна не перевариваются. Все слишком голодны, чтобы не спеша пе­режевать их. Силенки не хватит, да и зубы от цинги и пиорреи шатаются. Если бы зерна сплющили или ис­толкли, а еще лучше - смололи! А так... Может быть, это нарочно, чтобы доходяги умерли от кровавого поноса?

Между преступным замыслом, преступной глупос­тью и не менее преступной халатностью трудно про­вести черту...

Итак, я завтракаю и сажусь за выжигалку. Мой на­парник - старичок Федя Баландин, родом из Тамбова. На его обязанности - крутить колесо вентилятора, раздувающего березовые чурки, заменяющие уголь. Наша работа носит какой-то древнеегипетский харак­тер. Баландин очень напоминает верблюда, вертящего водяное колесо, а я сижу сгорбившись в клубах едко­го дыма от горящих чурок и орудую раскаленными жигалами. К вечеру мы оба угораем до полусмерти!

Но работа мне нравится, за ней я могу забыться: как-никак, это что-то творческое! Сначала Заруцкий завалил меня портсигарами. Прежде на них выжигали два шаблона: «ветку ландыша» и «трубку». Я же ввела разнообразие: тут была и «Тройка», и все породы со­бак, и морские пейзажи - с маяками, лодками и про­чее, и зимние пейзажи, и цветы, и даже самовар! За­тем Заруцкий стал мне давать гладко обструганные березовые дощечки, которые шли на изготовление крышек шкатулок На них я могла по своему усмотре­нию рисовать, вернее выжигать, целые картины.

Пока мой «рабочий верблюд» Баландин отдыхал, я шлифовала выжженный рисунок мелкой наждачной бумагой и подкрашивала углубления бейцем - специ­альной краской, усиливающей эффект. Последняя процедура - лаковое покрытие.

В своей наивности я многого не понимала. Во-первых, норма - полторы картинки, а я так увле­калась, что делала их 7-10. Если норму повысят, то я сыграю некрасивую роль в отношении тех, кто будет после меня выполнять подобную работу. А не выпол­нить норму - значит получить штрафной паек. Мое неуместное рвение могло стоить жизни моим несчас­тным преемникам на этой должности.

Во-вторых, я не подумала о том, что до меня един­ственным художником считался одноногий старик -Семен Иванович Прошин. При всей своей бездарно­сти он сумел прослыть художником, ведь «среди сле­пых одноглазый - царь». Мне и в голову не могло прий­ти, что он меня возненавидел! Дело шло не о славе, а о хлебе, то есть о жизни. Я же, ничего не подозревая, отвечала откровенно на все его вопросы, тем самым давая ему в руки оружие, которое он в любое время мог пустить в ход против меня. Не только мог, но дол­жен был донести: по советским законам того времени тот, кто слышал «крамольные речи» и не донес, считал­ся соучастником преступления. Меня слышали трое: Заруцкий, Прошин и Баландин. Кто бы из них ни стал доносчиком, он бы погубил одновременно со мною и остальных двоих, а поэтому пока что никто не доно­сил. А я, в простоте душевной, желала всем только добра.

Еще несколько лет тому назад Прошин не был лы­сым одноногим стариком. Ходил он по Московскому Кремлю, встречал и сопровождал многие иностран­ные делегации, так как был знаком с языками.

Он считал, что ему в 1937 году здорово повезло: хотя ему, привыкшему только к партийной работе, пришлось катать и грузить круглый лес, из заключения все же есть надежда вернуться... И тут ему повезло: он сильно ушиб и разодрал себе колено и попал в больницу. Но выздоровление подвигалось быстро и можно было опасаться, что в ближайшем времени вновь придется катать бревна... Тут-то он начал по­немногу растравлять заживавшую было рану, и при­том так удачно, что инфекция проникла в сустав. Дело закончилось ампутацией и еще реампутацией бедра. Теперь от катания бревен он избавился, но оказался перед незавидной перспективой - вырезать деревян­ные ложки в бригаде Немировского. Он готов был позавидовать своим товарищам, которые, получив пулю в затылок в застенках Лубянки, были избавлены от долгого и мучительного умирания от истощения. Дело в том, что в бригаде Немировского, почти такой же многочисленной, как бригада Вайсмана, хотя и насчитывалось, как и в прошлом году, сто одиннад­цать человек, но на протяжении года состав всей бригады полностью обновился, кроме самого бригадира. Остальные сто десять человек умерли. Объяснялся этот фокус очень просто: чтобы получить гарантию, то есть 670 граммов хлеба, надо вырезать вручную шестьдесят шесть ложек из липы и тополя, а вырезать из липы удавалось лишь по 25-30, а если из тополя, то и того меньше.

В Сибири шутят, узнав о чьей-либо смерти:

- Ну что ж, ложки подешевеют!

Но это не о тех ложках, изготовленных в бригаде Немировского. За них люди расплачивались жизнью...

Тут-то у Прошина и объявился «художественный талант». Заруцкий взял его в выжигалку и организовал художественное оформление ширпотреба. Прошин выжигал на портсигарах «трубки» и «ландыш», а в сво­бодное время работал налево - малевал «ковры» и «картины» для вольнонаемных хозяев, которые снаб­жали его материалом и расплачивались продуктами.

Повстречайся я с Заруцким на год-два позже, я бы угадала в нем подлеца, быть может. И теперь мне тя­жело за фасадом благожелательности и даже дружбы разгадать человека продажного. Я знаю, чего можно ожидать там, где донос возведен в степень добродете­ли, а предательство вменяется всем с самого детства в обязанность. И все же снова и снова обжигаюсь и не могу (а впрочем, и не хочу!) привыкнуть к тому, чтобы видеть в каждом советском гражданине потенциаль­ного предателя. Но тогда, в расцвет тлетворного безвременья Сталина, Берии и К°, мне и в голову не при­ходило, почему Заруцкий постоянно переводит разго­вор на самую горячую почву идеологических споров.

Я должна была задать себе вопрос, почему он, за­ключенный с 1937 года, живет совсем неплохо - име­ет собственную квартиру при выжигалке, пользуется услугами денщика, того самого Баландина, сумел со­хранить бравый вид и упитанность? Может, думала я, семья его поддерживает деньгами и посылками? Или местное начальство не может поверить в то, что он ви­новен? Ведь он из окружения маршала Тухачевско­го... И я думала, что очень многие не верят, не могут верить, что Тухачевский был врагом того строя, кото­рому служил! Лишь позже я узнала, что семьи репрес­сированных были подвергнуты подобным же репрес­сиям (расстреляны, загнаны в тюрьму, ссылку) или успели официально отречься от своих мужей, отцов, сыновей, братьев и дрожат теперь, пресмыкаясь, или затаились по углам, как мыши под метлой.

В сказке говорится: «третий - форменный дурак». Итак, в этой компании третьим был Федя Баландин. Но дураком он был не сказочным, а самым настоящим. Тихий, безобидный и какой-то обреченный. Уж этот едва ли мог оказаться доносчиком! Вряд ли было ему 45 лет. Пожалуй, меньше, но выглядел он глубоким стариком, абсолютно дряхлым.

- Был я совсем мальчонкой еще, когда Колчак занял наш город. Ну, пацаны, известное дело - им всюду надо было побывать. Я тоже Колчака встречал, шапку вверх бросал, ура кричал. За это и пострадал. Я забыл, а они вспомнили.

Не забуду я Пасху 1943 года. В этот день неверо­ятно вкусным лакомством угостил меня бедняга Балан­дин.

- Христос воскресе! - с какой-то особенной торже­ственностью возгласил он.

- Воистину воскресе!

- Ну, Фрося, что я припас! Вот с тобой и разгове­емся...

И он бережно расстелил на краю горна белую тря­пицу - в ней была соль - целая чайная ложечка! Это не всякий поймет, а оценит лишь тот, кто знает, что та­кое - поделиться горстью соли!

Мы отщипывали от наших паек по кусочку, бережно макали в соль и благоговейно отправляли в рот. До чего же это было изумительно вкусно!

Но Баландин был как-то особенно грустен.

- Эх, Фрося, Фрося! Доживем ли мы до Пасхи Гос­подней, до того дня, когда будем на воле? Хоть бы еще разок пшенных блинов поесть! Какие блины пекут у нас на Тамбовщине!

Нет, не дожил ты до Пасхи Господней на воле, не поел и блинов на родной Тамбовщине... Не зря был ты так грустен в то утро, когда мы «разговлялись» той со­лью, что ты разделил со мной. Через несколько дней я узнала, что Баландин сошел с ума: раздевшись догола­

 
- 153 -

он с воем носился по зоне, налетая на стены, и жут­ко было слышать его вопли. Пеллагра сделала свое дело. Три «D»: Dispepsia, Dermatitis, Dementia.* Сначала понос. Изнуряющий, затяжной, не поддающийся ника­кому лечению («лечили» их раствором марганцовки). Затем дерматит - сыпь вроде чесоточной. Осложня­лась обычно пиодермией, фурункулезом, которому также ничем нельзя помочь. Потом безумие и смерть.

 

Куриная слепота

Приближалась весна, прекраснейшее время года, но ничего хорошего она нам не сулила. Все живу­щее к началу весны слабеет. Человек не составляет исключения, а заключенный и подавно. К тому же и без того скудную пищу давали нам без соли...

Говорят, что дикие племена Африки и Океании не употребляют в пищу соли. Зато они едят много ово­щей и фруктов, богатых минералами, солями. А мы? Какие химические процессы происходит в нашем организме, мы не знали, но самочувствие резко ухуд­шалось, усилился голодный понос, участились припад­ки, напоминающие эпилепсию. Слух и зрение слабели, и под влиянием авитаминоза все население лагеря (около 800 человек) почти поголовно было поражено куриной слепотой.

* Диспепсия (нарушение пищеварения), дерматит (заболевание кожи), деменция (приобретенное слабоумие).

На первый взгляд, это могло бы показаться даже комичным: солнце только что зашло, еще совсем свет­ло, а целая вереница людей медленно, наощупь про­двигается вдоль стены. Рукой опираясь о стену, ощу­пывая дорогу перед собой палками, бредут они неуверенной походкой, будто в темноте. Но ведь для них и на самом деле абсолютная темнота! Это не на­стоящая, а куриная слепота, она была очень быстро ликвидирована весной, когда в тайге в изобилии по­явилась колба, то есть черемша, своего рода дикий чеснок. Но черемша появилась лишь в июне, а тогда, в апреле...

Трудно себе представить, до чего доходят голодные, отчаявшиеся люди, к тому же еще пораженные слепо­той! Они торопятся получить свой черпак баланды, на­тыкаются друг на друга, падают, роняют котелки, иног­да уже с супом, и тогда ползают на четвереньках, плачут от отчаяния, пытаясь сгрести зерно. Собрать эту горсть зерна со снега еще возможно, но под снегом тол­стый слой опилок (рядом пилорама). Что ж, в рот от­правляют пригоршнями и опилки.

Не знаю, как и почему, но необратимых форм ави­таминоза я избежала. Можно заподозрить меня, пожа­луй, в суеверии, что ли, но я твердо верила, что передо мной лежит лишь один путь: никогда не выгадывать -не искать спасения путем хитрости и лжи, что бы со мной ни случилось, воспринять это как волю Божью, а она во зло обратиться не может. Это залог морально­го здоровья, и рикошетом это помогало мне выжить в самых тяжелых условиях. Мама утверждала - я выжи­ла потому, что она ежедневно в молитве обращалась к своему ангелу-хранителю, прося его превысить свои полномочия, ведь то, о чем она его просила, выходило за пределы его компетенции, а именно:

- Ангел-хранитель! Храни мою Фофочку! У этого ангела-хранителя была, безусловно, не си­некура!

Мука и мука

Настал день, когда я заметила, что у раздаточного окна не толпится народ. Я поняла, в чем дело: на скла­де нет продуктов. Ничего нет! Ни муки, ни соли, ни озадков (отбросов зерна). Даже капустных кочеры­жек, обгрызенных и потоптанных скотом с осени, за­мерзших и перезимовавших в поле под снегом, и тех больше нет! Пусть это и не питание, но все же их вы­капывали из-под снега, рубили топором, превращая в щепу, заливали водой и варили - вода хоть пахла капустой, а сердцевину можно было жевать. Но все окончилось. Ничего, кроме кипятка...

С 13-го по 15-е апреля у нас во рту ничего не было. Тут я убедилась, насколько Вайсман был прав. Сколько несчастных доходяг, которые еще кое-как тянули, за эти три дня шагнули через барьер обратимо­сти! Три дня без пищи - и фитиль умирает. Вот когда я поняла, что рассказ о том, как здесь, в этом самом лагпункте, вымерли все до последнего те две тысячи китайцев, перешедшие границу в поисках спасения во время заварухи на Восточно-Китайской железной дороге, - это не плод больной фантазии и не горячеч­ный бред. Тут же умерли испанцы, спасавшиеся от Франко. Одного я еще застала - звали его Сергей, на­стоящего имени не знаю, и родом он был из Барсело­ны. Те, что умирали теперь, были из улова 1937 года, но поступило немало и «молодежи» - с Украины, из Крыма. Но на этот раз наш час еще не пробил. Стрел­ку роковых часов остановила мужественная женщина, принадлежавшая к отнюдь не геройскому племени ко­лена Израилева, - врач Сарра Абрамовна Гордон, не­давно назначенная начальником медсанчасти. Не под­чиняясь начальнику лагпункта Лопатину, она - в самое бездорожье - отправилась верхом в Томск на лагер­ном коне-доходяге, который обычно возил только по­койников на наше кладбище, вернее - на наш лагер­ный «скотомогильник».

Все собрались на холме возле водокачки, чтобы по­смотреть, как Сарра Абрамовна, всю жизнь прожив­шая в Москве, первый раз за всю свою карьеру поедет верхом. И было на что посмотреть! Кляча по упитан­ности соответствовала нашему стандарту, а Сарра Абрамовна весила добрых шесть пудов! К тому же дорога была жуткая - набросанные поверх трясины бревна. И летом там было не ахти, а теперь...

Мы с замиранием сердца смотрели, как отправля­лась в путь наша «последняя надежда»: кляча шаталась из стороны в сторону, оступаясь на бревнах, которые под ней шевелились, как живые. Сама Сарра Абра­мовна колыхалась, как аэростат. Вслед ей неслись все наши молитвы и благословения. Доедет или не до­едет? Добьется ли помощи?

Может быть, не следует лишать Сарру Абрамовну лаврового венка героини, но «правда, Платон, мне до­роже...»* Спасая нас, она спасала и себя. Ее муж был репрессирован в 1937 году. Она избежала участи чле­на семьи врага народа, и, не ожидая, пока «хозяева» передумают, сама завербовалась врачом в систему ИТЛ, покинула Москву и вот уже шестой год из кожи вон лезла, работая в самых захолустных лагерях.Что же получилось бы в случае массовой гибели чуть ли не всего населения лагеря: пришлось бы признать преступную халатность начальника лагеря, члена партии, или вредительство врача - жены врага наро­да? И все же Сарра Абрамовна до Томска (35 верст по качающимся бревнам!) добралась, и в тот же вечер из поезда, который лишь замедлил ход, выбросили не­сколько мешков муки.

Доставили мы их вручную на жердях, так как наша кляча еще не вернулась. Не так-то легко было найти полтора десятка таскальщиков, хоть свои-то ноги спо­собных таскать! Разумеется, «без Грыця и вода не святыця», и без меня дело не обошлось, ведь набирали добровольцев. Могла ли я отказать себе в удоволь­ствии вечерней прогулки, хоть и под конвоем, но под чистым небом? У конвоиров хватило ума не запре­щать нам поесть, наоборот: один мешок специально для нас развязали и разрешили нам съесть по целой пригоршне муки. И еще в пути дали немного - иначе доходяги самовольно растерзали бы мешок, нажра­лись и, пожалуй, околели бы.

Какие были на следующий день рези в животе! К слову сказать, я и тут учудила - все несли вчетве­ром один мешок, я же перла мешок сама, сделав из жердей волокушу. Первая выпечка хлеба нам не до­сталась. Озверевшие от голода люди ринулись на фургон, везший хлеб, изломали его и чуть не растер­зали и конвой, и нашего Росинанта. И откуда у полу­покойников прыть взялась?
 

Веселый Первомай

Вот уже месяц я здесь, в этом лагере. Месяц - изо дня в день, без выходных - выжигаю я на кедровых досках картины. Кроме своей работы, которую я вы­полняю на 700 процентов, делаю и норму Прошина -портсигары, чтобы он мог к 1 мая нарисовать ковер для кого-то из начальства. Заруцкий меня торопит, он хочет подарить всем нашим начальникам картины, а женам начальников - шкатулки. От дыма дерет в горле и слезятся глаза, но не беда: предстоят два вы­ходных, первое и второе мая, и я смогу посидеть на солнышке, подышать чистым воздухом. Отдохнуть!

Работа закончена. Уф! Как я старалась, чтобы спра­виться с такой перегрузкой! Слава Богу, сделала все...

Проглотив свою баланду, устраиваюсь на штабеле досок возле выжигалки. Солнышко заходит, и его последние, косые, ярко-желтые лучи создают иллю­зию тепла. У меня в руках кедровая веточка. Я с на­слаждением ее нюхаю. Запах хвои усиливается запа­хом смолистых досок, и стоит закрыть глаза, как в памяти встают бескрайние леса Сибири - те места, по которым я в прошлом году шагала. Шишкинские пейзажи... А вот и еловые леса Карпат, охотничий павильон Франца-Иосифа и те далекие счастливые дни, когда мы лазили по горам с Ирой. Сколько там было земляники...

- Керсновская?

Очарование нарушено, но я все еще в блаженном настроении. Передо мной один из тех конвоиров, ко­торый помогал мне привязать мешок с мукой к жер­дям.

- Отдыхаешь? - у него какой-то смущенный вид.

- Отдыхаю! Наглоталась дыма и теперь проветри­ваю легкие. А в чем дело?

Я все еще улыбаюсь, нюхая кедровую лапу. Солдат мнется. Вид у него определенно смущенный. Постояв еще с минутку, он резко поворачивается и быстро шагает прочь. С удивлением гляжу ему вслед.

Вечером, когда я возвращаюсь в свой барак, жен­щины при виде меня несказанно удивлены.

- Смотрите, Фрося пришла... Так ее не забрали?

- Меня? Зачем? Куда это? - удивляюсь я.

- Ах, она ведь новенькая!

- Да скажите же толком, в чем дело?

- Сюда приходил дежурняк из местной псарни и спрашивал вас.

- Ну и что же? Он и ко мне подошел, спросил, я ли Керсновская, постоял и ушел.

Женщины переглянулись.

- Видите ли, Фрося, - сказала одна из них, - в лаге­ре такой обычай: когда праздник - Первое ли мая, Октябрьские, или там День Конституции, - так на нас, политических, надо нагнать страху и вообще сделать нас еще более несчастными, подчеркнуть то, что мы «враги» и не имеем права на праздники. И вот в эти дни усиленно шмонают, делают особенно дотошную про­верку и если не могут всех, то хоть кого-нибудь обя­зательно «репрессируют» - сажают в карцер на уси­ленный режим. Поэтому за вами и приходили.

Я возмутилась:

- Что за нелепость! В карцер сажают тех, кто про­винился, нарушает режим, ведет себя плохо. А я? С утра до ночи работаю не разгибая спины и за этот месяц план выполнила на 700 процентов. За что же меня наказывать?

На следующее утро к нам в секцию пришел дежур­ный, разбудил меня и, не дав времени получить хлеб, отвел в шизо - штрафной изолятор. Это тюрьма в тюрьме; здание, обнесенное оградой и колючей про-волкой.

Так меня отблагодарили за мой труд, за 700 процен­тов к плану и образцовое поведение.

Узенькая клетушка полтора на полтора метра с од­ним зарешеченным окошечком-щелью, упирающимся почти вплотную в ограду лагеря. Тесно. Темно. Холод­но. Нет нар, так что приходится сидеть на грязном полу. Но не это самое тяжелое, и не то даже, что в ши­зо получаешь штрафной паек - 350 граммов хлеба без приварка (раз в день жидкая бурда). Все это страда­ние физическое. Хуже всего, что я не одна! На полу валяется какая-то вдрызг пьяная, растерзанная и вся измазанная нечистотами и блевотиной девка. Это бы-товичка. Живут они отдельно от нас и занимают при­вилегированное положение: работают на кухне и хо­дят за зону убирать и топить печи к вольнонаемным, по-лагерному - вольняшкам, которые живут непода­леку от зоны. Кроме того, они «обслуживают» всю псарню, то есть ее мужской персонал, и это их главная обязанность. В чем она заключается, я узнала позже.

Моя компаньонка попала в шизо, разумеется, не в честь Первомая. Напротив, она рассчитывала лихо кутнуть с солдатами-охранниками, но перестаралась: напилась раньше времени, нахулиганила и, очевидно, попалась на глаза тому, кто не был ее клиентом. Так она оказалась здесь и теперь, вне себя от досады, буйствует: катается по полу, изрыгает отвратительней­шую брань. Она опрокинула парашу, вся измазалась блевотиной и нечистотами, колотит крышкой параши и орет, орет...

Если что-нибудь на свете может вызвать отвраще­ние, граничащее с ужасом, то это - пьяное существо, потерявшее человеческий облик, особенно женщина.

Но быть запертой с такой тварью в тесной клетуш­ке! Нет, то, что я испытывала, нелегко выразить слова­ми! Кажется, я вообще не нашла бы подходящих слов, что же касается выражений, которыми эта дама сыпа­ла как горохом, то я их слышала впервые в жизни.

- Педерасты... в горло! - орала она, колотя крыш­кой параши. И сразу переходила на умоляющую инто­нацию:

- Митечка, миленький, дай закурить...

И затем разражалась диким ревом и отборнейшим сквернословием.

Мне казалось, что эти грязные выражения прилипа­ют к лицу, как паутина, в которой копошатся ядовитые пауки, а смрад водочного перегара, вонь от неопрят­ного тела и нездорового дыхания, смешанная с запа­хом параши, вызывали спазмы в желудке. Это отвра­щение так и осталось в моей памяти неотделимым от праздника Первомая.

Выпустили меня только утром 3 мая, прямо на работу, которая для меня всегда была утешением и, несмот­ря на удручающее окружение и голод, приносила творческую радость. Но теперь я как-то потеряла к ней вкус. Трудно забыть ту обиду, которую я испыта­ла! Я так хорошо, с увлечением и максимальной отда­чей работала, а меня приравняли к пьяной уголовнице, которая служила солдатам проституткой. Да что там приравняли! Для тех, кто распоряжался моей судьбой, я была хуже.

Раньше я приходила на работу задолго до 8 утра, когда являлись остальные, разжигала в горне березо­вые чурки, при их свете ела свою баланду и сразу принималась готовить инструмент. Надо было выкле­пать и натянуть жигала, наточить их, заменить, где надо, рукоятки. После этого я брала доски и давала волю своей фантазии, делая на них наброски буду­щих картин.

Прежде и в обеденный перерыв с двенадцати до двух часов я, выпив свой суп - вонючую жижу из ка­пустных «ножек», порубленных на щепу, - опять прини­малась что-то доделывать и шлифовать свои поделки, не дожидаясь окончания перерыва. После работы я не торопилась в свой барак, лишь в полной темноте шла на свои нары, где и хлебала вечернюю баланду.

Урок, преподанный мне ко дню Первомая, до ка­кой-то степени изменил мое поведение. Работала я уже без того фанатизма первого месяца моей ла­герной страды.

Теперь я стала больше присматриваться и прислу­шиваться к людям: утром и вечером - к нашим женщи­нам, а в обеденный перерыв шла в игрушечный цех, где руководителем был старичок Футорянский, ев­рей, - тот, с кем мы сидели голышом в «собачьем ящи­ке». Это был очень осторожный, смертельно напу­ганный, но умный и вообще хороший человек. Он мне сообщил много любопытного про 1937 год и про то, как началась эта война - тогда он был еще на воле.


Криминальная категория

 

Большим удобством было то, что наш барак нахо­дился, в виде исключения, не в жилой, а в рабочей зоне, там же, где больница, в которой работало боль­шинство наших женщин. Впрочем, слово «большин­ство» явно неуместно. Нас, политических, было всего восемь.

Прежде всего, наша дневальная Юлия Михайловна Слюсарь из Одессы, с Молдаванки - очень спокойная, симпатичная, вообще какая-то уютная старушка. Каж­дой из нас старалась сделать что-нибудь приятное или хоть слово ласковое сказать. Внучата обычно обожают таких бабушек! Осуждена она была за измену Родине. Что подразумевается под этим, я и сегодня не очень-то понимаю. Ведь судили же (и осуждали на двадцать лет каторги) глупых, забитых жизнью и нуждой женщин только за то, что, имея по шесть детей, они приняли в подарок от немцев корову. Так ли уж опасна для Роди­ны корова? Женщину, осужденную по одному делу с Юлией Михайловной - Марфу Белоконь, - расстре­ляли. Ну а Юлию Михайловну почему-то «пощадили» -заменили смерть медленным умиранием.

Четверо были «членами семьи врага народа». Что это за криминальная категория? Обычно наказание следует за виной и искупает ее. То, что наказание у нас может без всякой вины просто свалиться на го­лову и при этом не искупает, а увековечивает вину, я уже начала понимать, а вот то, что виновными ока­зываются и члены семьи осужденного...

Выслушивая их дикую и нелепую повесть, я только недоумевала: «Здесь что-то не так! Они от меня что-то скрывают, но я не настолько наивна, чтобы верить подобным сказкам».

Много времени потребовалось, чтобы туман рассе­ялся и я увидела, как под беспощадным светом юпите­ров кровоточит эта язва правосудия!

Итак, членами семьи были четверо. Марья Никола­евна, некогда весьма «высокопоставленная дама», ко­торая даже теперь, через шесть лет, прошедших после 1937 года, никак не могла прийти в себя и смириться со смертью мужа - партийного работника, революци­онера. Ей протежировал Заруцкий, хорошо ее знав­ший. Иногда он устраивал ее не кухню чистить рыбу для больничного стола. Тогда она объедалась соленой рыбой, отекала, распухала и болела недели две.

Две другие старухи знали когда-то лучшие дни. Обе овдовели в 1937 году. Я помню их лица - об­рюзгшие, землистые, с застывшим выражением безна­дежного отчаяния. С наступлением весны они обе слегли и почти одновременно умерли.

Еще одна - рыжая Ядвига, полячка. Она была по­моложе, работала также в больнице и часто ходила «мыть полы» за зону. Однажды, когда я высказала по этому поводу удивление, так как за зону обычно бра­ли бытовичек, то на меня зашикали.

Позже я узнала, что она промышляет абортами. В те годы это было небезопасно: аборт расценивался по статье 136 («преднамеренное убийство») и бил в обе стороны - по абортичке и по абортмахерше. Одним словом, Ядвиге жилось неплохо: безработица ей не угрожала.

Пожалуй, единственно интересная из моих одно-барачниц - Вера Леонидовна Танькова, урожден­ная Невельская. Родом из Эстонии, из Таллинна, дочь адмирала Невельского и внучка того Невельского, который при Николае I присоединил к Российской империи Приморье, открыл Татарский пролив, пер­вый поднялся вверх по Амуру и, вопреки воле импе­ратора, объявил те края принадлежащими России.

Высокая, стройная, энергичная, образованная и, что не так часто встречается, умная и очень остроум­ная, она резко отличалась от остальных прибитых и сломленных судьбой женщин и выглядела моложе своих сорока лет. В неволе она находилась на два года меньше, ведь до 1939 года Эстония была само­стоятельным, хоть и лимитрофным* государством.


Лотерея

- Девчата! Мы все в сборе, и я хочу с вами посове­товаться!

Некоторым из «девчат» было под 70, но в лагере от­чего-то принято всех женщин называть «девушками», хотя здесь и двенадцатилетние малолетки вряд ли могут претендовать на это звание.

- У меня на воле не было детей. Каюсь, чуяло мое сердце, что муж мой плохо кончит, и не спешила я об­завестись потомством. Теперь мне сорок лет, и пят­надцать лет срока, из коих одиннадцать впереди. Так-то, девчата...

Она замолчала. Я смотрела на нее, не понимая, к чему она клонит. Перехватив мой удивленный взгляд, она рассмеялась.

- Я и забыла, Фрося, что вы младенец невинный! Я ведь в вашем присутствии стесняюсь даже анекдо­ты рассказывать, боясь совратить младенца... Мла­денца? А ведь это идея! Вы же знаете, что при розыг­рыше лотереи невинный ребенок вытаскивает билеты? Вот пусть Фрося это и сделает!

Видя, что я все еще не понимаю, она разъяснила:

- Когда я отбуду срок, мне будет уже за пятьдесят лет, и у меня не будет уже никакой надежды родить ребенка. Теперь, когда мне сорок лет, это уже пре­дел для впервые рожающей. Теперь или никогда! А если никогда, то у меня не хватит сил, чтобы жить. Ведь если жить не для кого, то и ни к чему, когда вся жизнь - сплошное унижение и страдание. Я хочу ре­бенка! Хочу! Он мне нужен... Но без отца не может быть и ребенка. Это и вы, Фрося, должно быть, зна­ете. Так вот, я и прошу вас: выберите отца моему ре­бенку!

Все повернулись и уставились на меня. Вот так штука! Оказывается, это серьезно. Я задумалась. Мысленно перебрала всех, кто мог еще считаться мужчиной: из восьми сотен фитилей богатого выбо­ра не было, ей-Богу же, не было!

- Пожалуй, более подходящей кандидатуры, чем Заруцкий, не найти...

- Заруцкий? Пожалуй, как производитель он го­дится - еще молод, в хорошей форме, да и внешность привлекательная. Беда, однако, в том, что он подлец. Вы, я вижу, хотите встать на защиту своего начальни­ка? Но поверьте моему чутью: у этого человека мел­кая, низкая, скользкая душа, к тому же он глуп, как ин­дюк. А я верю в наследственность. Нет, не такого отца хочу я моему ребенку!

- Ну что же, если вам хочется, чтобы ребенку было что позаимствовать у отца, то более порядоч­ного и умного человека, чем Вайсман, здесь я не встречала...

- Хайм Исакович действительно в моральном и ум­ственном отношении - алмаз: он и в грязи не помут­нел, и от ударов не разбился. Беда только - очень уж он лысый! Я немолода, а он вовсе старик. Очень жаль. Будь он помоложе... А так - и эта кандидатура отпадает. Разве что на худой конец?

- Мне кажется, Вера Леонидовна, билетик в этой лотерее для тебя вытяну я! - вмешалась Юлия Ми­хайловна. - Нарядчика нашего, что недавно прибыл к нам, Мухамеджанова, видала? Он не русский. Тад­жик или узбек, не знаю. Собой видный, молодой.

- А что, Юлия Михайловна, вы, может быть, и пра­вы, только не лежит душа к этим дикарям. Впрочем, над этим следует подумать.

Не знаю, долго ли она думала, но месяца через три разразился скандал. Убедившись в том, что она бе­ременна, Вера Леонидовна отказалась от дальней­ших услуг пылкого таджика, что привело к вспышке его темперамента, чуть было не сократившего пят­надцатилетний срок Веры Леонидовны. Он пытался ее зарезать, даже дважды, после чего обоих отпра­вили в этап. Куда сплавили Мухамеджанова, не знаю, а Веру Леонидовну - в Новосибирск.

Категория: ГУЛАГ | Добавил: rys-arhipelag (06.04.2013)
Просмотров: 929 | Рейтинг: 3.0/1