Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Воскресенье, 24.11.2024, 07:59
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4123

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Д.Гойченко. 120 часов в "мясорубке".ч.2
Говорил я с такой горячей убедительностью, как ни тяжело мне было шевелить опухшим языком и выдавливать звуки из разбитого и распухшего горла, как-будто и в самом деле моя речь, как бы она ни была правдива, могла подействовать на это чудовище. Однако я выигрывал то, что получал пару лишних минут передышки.
- Мы знаем, что ты работал хорошо, что премии получал. Тебя могли бы даже орденом наградить, но какой же был бы дурак тот враг народа, который открыто вел бы свою деятельность? Так он и дня не продержался бы. Поэтому, все враги народа в целях маскировки работают хорошо, а тайно, тихой сапой основы советской власти подкапывают. А что касается правды, то знаешь, что я тебе скажу? Где правда там…(употребляет похабное слово) вырос. Понял? Но, допустим, что ты действительно ни в чем не виновен. Все равно тебе выгоднее дать показания. Пойми же это, дурак. Неужели ты до сих пор не раскумекал этого и мучаешь себя и нас? Без показаний тебя все равно отсюда живого не выпустят и зароют в "помойку" (т.е. на свалку, в землю), мертвого или живого. Если же дашь показания, то спасешь свою жизнь. Ну, получишь конечно 10-15 лет, пусть 20. В концлагере за образцовую работу тебе сократят срок на одну треть и ты выйдешь на волю, еще и семью увидишь.
Он так внушительно это говорил, стараясь убедить меня, как-будто он действительно хотел спасти мне жизнь.
- Но за что же я буду сидеть в концлагерях, если я ни в чем не виновен? - спросил я.
- НКВД не ошибается, - ответил Нагайкин.- Тебе уже говорилось не раз и мной, и наверняка до меня также, что раз ты арестован, значит, виноват и отсюда тебе нет выхода, как рыбе из верши, понимаешь? Как рыбе из верши.
Товарищ Сталин приказал: искоренять врагов народа любой ценой, не стесняясь средствами. Раз ты попал сюда, значит, на тебя законы больше не распространяются, и напрасно ты вздумал бы рассчитывать, что тебя прикроет сталинская конституция. Сталинская конституция не для вас, все вы здесь вне всякого закона. Для вас здесь действует только один закон: "бей-выбивай"! Навоз дороже вас, он нужен для удобрения земли.
Следует заметить, что вся эта речь вовсе не являлась творчеством мозга сержанта Нагайкина. Из других застенков доносились речи, как две капли воды подобные этой. Как все приемы пыток, так и все разговоры преподавались исполнителям высшим начальством.
Нагайкин продолжал:
- Вы не можете быть приравнены даже к сору. Вы ничто. И вы подлежите истреблению, а раньше, чем вы сдохнете, вы должны…

В это время кто-то открыл дверь в коридор. Нагайкин мгновенно сменил тон с "хорошего" на дикий лай:
- Встать! Давай показания, фашистский бандит!- неистово орал он и изо всех сил хлестал ладонями по лицу для большего звука.
Войдя в азарт, и, видимо, мстя мне за то, что я не поддаюсь его уговорам, Нагайкин совершенно выходил из себя. Он метался по застенку, в бешенстве кидался на меня с разбегу, и швырял чем попало. Он так избил носками сапог мои ноги ниже колен и каблуками пальцы, что при всех своих усилиях, я никак не мог больше устоять на ногах и опустился на пол. Никакими избиениями палачу не удалось меня поднять.
Поставив сапог на уголок табурета и, отведя таким образом установленную полутародюймовую площадь, он велел садиться. Но так как я никак не мог сам подняться, Нагайкину пришлось подымать меня, схватив за воротник, как кошку за шерсть.
Устав от "работы", Нагайкин снова обратился ко мне "по-хорошему":
- Видишь, дурак, сам себя мучаешь и меня мучаешь. Что мне, легко столько работать с тобой, выбиваясь из сил? Ты только посмотри на мои руки, они все изранены о твои мосалыги. Я лишь удивляюсь, откуда у тебя берется терпение и сила. Другой уж давно сдох бы. Но все равно пропадешь, как собака. За твое поведение дырка в кумполе обеспечена, если бы ты даже и раскололся. Мы тебе этого не простим. Но показания ты все равно дашь. От показаний тебя не спасет и смерть.
Надо сказать, что в разгар избиений я не раз жаждал уже умереть, смерть казалась мне единственным избавлением от нечеловеческих страданий. Когда же пытки прекращались, ее мрачная пасть снова повергала меня в ужас и я всячески старался подавлять даже мысль о смерти.
Как я завидовал верующим, для которых после смерти лишь начиналась жизнь вечная, которую никакие палачи не могли отнять у них. Эти счастливые люди во время жестоких истязаний обращались за помощью к Богу, как к реальному, Всемогущему Существу. У меня же не к кому было обращаться.
Единственным на свете существом, которое не только сочувствовало, но, как я был убежден, страдало и терзалось душой по мне, была Мария.
Я, как и всякий арестованный, был отверженным, и даже мои ближайшие сотрудники и друзья, будучи ослеплены большевистской ложью, могли видеть во мне и в самом деле нечто опасное, угрожавшее их благополучию и покою, а то и жизни. Если из них кто-либо и не был столь ослеплен и знал или догадывался, что люди арестовываются безо всякой вины, а по определенным планам сверху, из Кремля исходящим, то все равно он боялся даже вспоминать обо мне. И не напрасно.
Достаточно было в разговоре об арестованном враге народа по ошибке назвать его товарищ, чтобы оказаться на учете в НКВД. Больше того, из собственных наблюдений я знал, что даже встречая мою жену или ребенка, ближайшие друзья будут сторониться их, как прокаженных. Если раньше знакомые и сослуживцы, встречая моего ребенка, брали его на руки, ласкали , шли с ним в магазин и покупали какой-либо подарок, то теперь, встречая его, многие из них будут злобно шипеть: "У, вражонок!" И это не только из страха быть обвиненным в сочувствии семье врага народа, но и вследствие какого-то психоза ненависти, охватившего тогда многих людей, особенно же актив. (Характерно, что меньше всего поддавался этому психозу, как и всякому прочему вызываемому агитацией и пропагандой власти, простой народ).

Моя смерть мало у кого вызвала бы сочувствие, но зато у многих злорадство, поскольку одним врагом стало меньше (имею в виду свое окружение, в котором жил и работал до ареста). И поэтому она явилась бы тем более страшным ударом для семьи.
Жутко было думать, что свидетелями моего последнего вздоха будут не те, кому я дорог, и даже не товарищи по камере, а эти страшные садисты, темные души которых насыщаются и не могут насытиться непрестанными человеческими муками, эти вампиры, на совести каждого из коих если не сотни и тысячи, то десятки убийств, которыми они друг перед другом хвастают, даже в присутствии пытаемых ими заключенных (которые, будучи обреченными, никому не смогут рассказать).
Это были как бы уже не люди, а лишь имеющие облик людей, какие- то подземные чудовища, специально выплодившиеся для этого ужасного подземелья, несравненно более страшные и отвратительные, нежели черти, какими я представлял их себе когда-то.
Эти чудовища ставили некогда сильных, храбрых, воинственных и высокопоставленных людей в такое положение, что они предпочитали смерть страданиям, так они были жестоки и нестерпимы. Их почти никто не выдерживал и почти каждый становился на путь самооклеветания, обрекал себя и губил других людей, часто близких и родных, ибо у подавляющего большинства не находилось личных факторов, могущих дать силу терпеть нестерпимое.
Я, например, никогда бы не выдержал не только пяти, но и трех суток перенесенных мною страданий, даже ради царской короны и несметных богатств, если бы даже я знал, что от пыток я не умру, а останусь цел и невредим. Такое терпение противоестественно и даже страх перед смертью оказывается слабее мучений.
Факторы, дающие сверхъестественную силу для терпения, лежат вне пределов личности. Ими являются любовь к Богу, или же любовь к людям, если речь идет о неверующем, для верующего же та и другая любовь сливается воедино. Одним словом, таким фактором является только любовь.
Лишь редкие единицы среди заключенных, подвергавшихся столь жестоким пыткам, оказывались способными переносить их во имя любви. Старец Варлаам и лесоруб Петров претерпели страшные мучения за свою веру, за их самоотверженную любовь к Богу. Старец погиб, Петров остался калекой. Васильев терпел тяжкие муки во имя идеи, в которой он видел спасение для любимого им народа, иные шли на муки и смерть ради любви к дорогим для них людям, которых они погубили бы, признав себя врагами народа. И я крепился также во имя любви, без которой уж давно "раскололся бы".
Чем более меня мучили, тем сильнее становилась моя ненависть к палачам, к клеветникам, к сатанинской власти, развязывающей силы зла, таящиеся в людях, и поощряющей их, и ко всем тем, кто считает эту власть своей, кто ее любит и служит ей не за страх и не ради куска хлеба, а искренно, "за совесть", продав ей свою душу. И тем сильнее возрастала любовь к семье, и тем резче выделялась для меня семья на фоне чудовищной подлости, что звезда среди непроницаемого мрака.
Все больше росло во мне чувство глубокого сострадания и почтения к тем мученикам-героям, которые были замучены в застенках, но не пали к ногам убийц, и я преклонялся перед этими героями. Те же, кто "раскалывался", не имея в своей душе ничего святого, кроме своих личных интересов и потребностей, жившие и живущие лишь для себя, губящие своими показаниями бесконечное количество людей, хотя и вызывали сострадание, но выглядели как пустоцвет.
Какими жалкими и ничтожными выглядели разные бывшие "знаменитости", "таланты", "гении", разные наркомы, командиры армий , ученые и разные мудрецы, перед авторитетами которых я некогда преклонялся, после того, как они вследствие душевной пустоты своей раскалывались, губили массу людей, а в камере уговаривали других, чтобы следовали их примеру.
Каким ничтожеством выглядит герой Советского Союза, командовавший советской дивизией в Испании, на груди которого не оставалось места для орденов, в сравнении хотя бы с тем же дровосеком Петровым. Бравый командир дивизии, которого после возвращения из Испании встречали с великим почетом, как героя и победителя, даже не видел "мясорубки", на третий день конвейерного допроса в кабинете следователя наверху уже раскололся и своими показаниями обусловил множество арестов; скромный же дровосек Петров, выдержав значительно более жестокий конвейер в "мясорубке", длившийся в два раза дольше, чем у бравого командира, остался непоколебим.
Это потому, что душевное состояние этих людей совершенно различное. Страдания обнажают человека и он становится как бы прозрачным, обнаруживая все, что делается в его душе. Весьма показательно, что хвастливая, самовлюбленная личность неизменно оказывалась тряпкой, жалким трусишкой. Конечно, немало и честных людей, у которых не оказывалось в достаточной степени чувств жертвенности, или же страдающих врожденным чувством непреодолимого страха, становились на путь самооклеветания, а вслед за тем и оговаривания других. Но оговариваемым не легче от того, почему их оговорили…
Нагайкина сменил Костоломов. Избив меня, он сел к столу, достал из кармана письмо, видимо, весьма волновавшее его и, забыв про меня, читал его с чувством и улыбкой. Было как-то неестественно видеть в жестоком, кровожадном палаче проявление каких-то волновавших его чувств, хотя быки и кобели тоже не лишены некоторых из них.
Он взялся писать ответ, но лишь напрасно тратил усилия, стараясь, должно быть, написать покрасивее и почувствительней. Начав таким образом несколько раз письмо, он каждый раз сердито рвал его и швырял на пол. На одном из лоскутов, упавших вблизи от меня, я заметил написанное крупным и совершенно безграмотным почерком :"Дорогая Лидочка..."
Человек с такой грамотой не в состоянии был написать самого простейшего протокола дознания, однако же, он был следователь НКВД, ибо задача его не писать на бумаге, а "выбивать", а для написания есть другие, тоже немалые виртуозы своего дела.
Мне даже жаль становилось Костоломова и я еле сдержался, чтобы не предложить ему свои услуги.
Неумение написать письмо так его разозлило, что он вскочил со стула и, засучив рукава, заорал:
- Что смотришь, бандит? Ты будешь давать показания?
После обычного "нет" он меня так жестоко избивал, что мне несколько раз становилось дурно. Должно быть, на этот раз ему поддавали энергии его чувства к Лидочке, письмо которой лежало в кармане.. Возможно, Костоломов даже мечтал о том, как он напишет или расскажет своей подруге о его "крупной победе" над закоренелым врагом народа, каковая победа могла принести сюрприз и Лидочке в виде подарка, который Костоломов мог купить ей на деньги, полагавшиеся в качестве обязательной премии за каждого "расколотого".
Я многократно просил Костоломова свести меня в уборную. Добиться этого, однако, было не так просто, ибо и эта потребность была превращена как в тюрьме, так и на допросах, в жестокую пытку, как и чувство голода, жажды, потребность сна.
Иногда людей не водили в уборную по несколько суток. В результате старики начинали страдать недержанием мочи, нередки были тяжелые кишечные заболевания, которыми также пользовались палачи для воздействия на заключенных. Иные же ,не будучи в состоянии сдерживаться, оправлялись в штаны. Тогда, если такого заключенного нельзя было еще согласно плана отправлять в тюрьму, волей-неволей приходилось вести в уборную чиститься и мыться, не ради его, а в интересах следователя, которому с ним придется работать.
В конце концов, Костоломов повел меня. Закрыв меня в кабине, он стал расхаживать взад и вперед, затем остановился перед зеркалом и, наморщив лоб, сделав свирепое выражение лица, сжав кулаки, беззвучно бросился на воображаемого "врага". Закончив репетицию, он даже улыбнулся. Должно быть, он очень нравился себе в этой сатанинской позе.
Под предлогом мытья лица, израненного и покрытого, как засохшей, так и свежей кровью, я хлебнул немножко воды рукой. Костоломов ударом ноги сбил меня и я упал на пол.
- Я тебе дам пить! - шипел он.
В застенке он дал мне "пить" так, что я не рад был выпитой капле воды.
В застенок вошли два человека. Один из них в форме лейтенанта артиллерии, другой в гражданской одежде. Этого я видел в качестве продавца в одном из магазинов. Возможно, что они были тайными сотрудниками НКВД и временно мобилизовались для "работы", иначе они не могли бы пройти в "мясорубку", куда не имел доступа никто из работников НКВД, если не был следователем, т.е. не имел непосредственного отношения к пыткам.
Чтобы меня напугать, Костоломов говорил мне, указывая на военного:
- Это начальник из Москвы. Он решил тебя прикончить сейчас.
- Пожалуйста, я рад буду ,- сказал я.
- Так тебе нравится? Бандит! - крикнул лейтенант, дополнив фразу, как полагается, матерщиной. - Я вернусь через полчаса, если не дашь показания, ты пропал.
И сам вместе с одетым в гражданское ушел, а Костоломов принялся энергично колотить меня, якобы выполняя приказ "начальника из Москвы", и все грозя расправой, ожидающей меня, когда тот вернется. Костоломову принесли обед и я получил передышку от избиений.
Однако он не оставлял меня в покое. Это шли уже четвертые сутки, как я не ел и не пил, и Костоломов старался возможно сильнее разжечь во мне чувство голода и жажды. Он бросил на пол кусочек хлеба и велел мне поднять и съесть его. Я бы его съел, но я знал по опыту, что попытка взять хлеб закончится тем, что Костоломов раздавит мою руку ударом каблука, а хлеб все равно не даст донести до рта, и я отказался. И вот мне стало невыносимо горько, так горько, что я еле сдерживался, чтобы не расплакаться. Мне вдруг стало невероятно больно и обидно за то, что я некогда так искренно доверял этой дьявольской, человеконенавистнической власти и служил ей, веря, что я служу добру.
Теперь я расплачиваюсь за свое бывшее ослепление, но может случиться, что тот же Нагайкин или Костоломов также будут расплачиваться, ибо немало уже расплачивается бывших палачей НКВД, из которых один, после того, как побывал на "конвейере", обратился даже к Богу.
Мое сознание то затуманивалось, то просветлялось, и я думал - живу ли я или нет, или это какой-то кошмарный сон. Присутствие страшного палача, который после обеда возобновит пытки, возвращало меня к реальной действительности.
Казалось невероятным и неестественным, что я уже 85 часов "бодрствую". И хотя я почти не жил, уже одна нога была в могиле и другая скользила туда же, но все же я еще тлел, а муки, невзирая на слабое тление жизни, оставались по-прежнему чувствительными.
Я подумал о том, долго ли еще может выдержать мой организм, что будет завтра, послезавтра (хотя время я исчислял только по сменам палачей и не знал, когда день, когда ночь). Сознание, на основании логики, действовавшей в застенках, утверждало что день или два, но за этим неизбежна смерть, что мне уже не выйти отсюда.
И опять несносная горечь навернулась на сердце. Напрягая последние силы, я пытался успокоить себя очередными соображениями: "А вдруг,- думал я,- смерть в застенке минует меня? Ведь если меня не убьют, то когда-нибудь прекратятся же пытки. И о, счастье! Я вдруг окажусь в камере посреди людей, смогу полежать и даже уснуть! А как я буду пить воду, когда поведут в уборную! Что может быть на свете приятнее и вкуснее воды! Сколько я ее выпью! О, какое это будет наслаждение! А затем, гляди, верх счастья - меня не расстреляют, а отправят в концлагерь, который при всех своих ужасах, в сравнении с этими застенками - подлинное блаженство. Ведь там уже, очевидно, не будут больше допрашивать, поскольку я буду осужден, там открытый воздух, солнце, вода! Для желающих умереть там также идеальные возможности, стоит только сделать вид, что хочешь бежать, чтобы быть сразу же пристреленным..."
(Мечтать о встрече с семьей, как о вещи, казавшейся совершенно нереальной и тревожащей сердце, я остерегался. Семья была недостижимым идеалом и принадлежала безвозвратно ушедшему прошлому).
"... Врагу же не сдамся, - думал упрямо я.- Я уже притерпелся к страшным мукам и буду терпеть дальше. Нельзя привыкнуть к боли, болит всегда одинаково, но можно научиться терпеть эту боль. А если бы каким-то чудом сохранилась моя жизнь,- думал я,- с какой неописуемой радостью я, будучи где-либо в сибирском концлагере, оглянусь на этот ужасающий пройденный путь, на это страшное подземелье, на эти адские муки, не сломившие мой дух и не смогшие превратить меня в убийцу семьи и других, ни в чем неповинных людей! Вот тогда-то я смогу с удовлетворением сказать: "Да, я все же человек, не тряпка. Я выдержал непостижимые человеческому разуму страдания и не стал на путь лжи, которой от меня только и требовали".
(Мог ли я тогда предполагать, что Господь, готовивший мое обращение, выведет меня не только из застенков, но и из порабощенной страны - за границу!)
Этими бодрящими мыслями я укреплял свою волю для дальнейшего самообладания.
Костоломов, по мере приближения конца его дежурства, видимо, основательно устал и избиения его становились менее жестоки. Он старался воздействовать на меня страхом и фиксировал мое внимание на том, что творилось в соседних застенках, где уже начались ночные экзекуции во главе с начальником УНКВД, величайшим злодеем, носившим среди заключенных кличку "Живодер".
Живодер вместе со своими помощниками - искуснейшими палачами, почти каждую ночь посещал какие-либо застенки, "раскалывая" или убивая упрямившихся. Среди подвергавшихся экзекуции бывали люди, в которых оставалась лишь слабая искра жизни, и вот их пороли нагайками, железными прутьями, розгами или ломали на "козе".

Д.Гойченко "Сквозь раскулачивание и голодомор"
http://d-v-sokolov.livejournal.com/268486.html
 
Категория: ГУЛАГ | Добавил: rys-arhipelag (20.02.2011)
Просмотров: 714 | Рейтинг: 4.0/2