Революция и Гражданская война [64] |
Красный террор [136] |
Террор против крестьян, Голод [169] |
Новый Геноцид [52] |
Геноцид русских в бывшем СССР [106] |
Чечня [69] |
Правление Путина [482] |
Разное [57] |
Террор против Церкви [153] |
Культурный геноцид [34] |
ГУЛАГ [164] |
Русская Защита [93] |
Малолетки: полуфабрикат и сырье Звенят ключи, гремят засовы. Будь что будет! Прощай, Барнаул! Несколько часов простояла я на дворе загородной первой тюрьмы. Ни деревца, ни кустика, зато надо мною-небо без решеток. И опять переплет решетки в окнах столыпинских вагонов, на сей раз в форме ромба. Мне вспомнилась картина Ярошенко «Всюду жизнь»: перед вагонным окном, забранным решеткой, голуби. За окном люди. Ребенок смотрит на голубей и радуется; у деда взгляд грустный. Из глубины вагона мать ребенка с любовью и печалью глядит на сына. Смотрю на своих попутчиц. Малолетние преступницы? Нет, пока еще дети. Голуби? Нет, пожалуй, неоперившиеся цыплята, которых слишком рано бросила наседка. Попутчицы мои - девочки в среднем лет тринадцати-четырнадцати. Старшая, лет пятнадцати на вид, производит впечатление уже действительно испорченной девчонки. Неудивительно, она уже побывала в детской исправительной колонии и ее уже на всю жизнь «исправили». Руки дрожат, глаза бегают. Развязна и болтлива. Может быть, рисуется? - Не везет мне в жизни! И вообще, разве это жизнь? Мелкие кражи, чтобы с голоду не околеть. Вот кабы мне за границу, хотя бы в Польщу. Какая там шикарная работа в поездах - золото, меха, бриллианты... Риск? Да! Зато в случае удачи в золоте купаться можно. Уж там бы я себя показала! Остальные девочки - их семеро - смотрят на свою старшую подругу с испугом и завистью. Если эта старшая уже полуфабрикат, то они еще сырье - просто перепуганные дети. Туго заплетенные и завязанные тряпочками косички, юбчонки из крашенины (холст, крашенный чернильным порошком), блузки из грубого холста, материнские кофты. В глазах - тоска и испуг, вот-вот брызнут слезы. Неразговорчивы: молчат, опустив голову. Они уже осуждены по закону «о колосках», попались на краже кто горсти, а кто и пригоршни зерна. Голод не тетка, а чужая тетка не мать. Все - сироты или почти сироты: отец на войне или уже убит; матери нет или угнали на работу. А дети есть хотят! Самая маленькая - Маня Петрова. Ей 11 лет. Стриженная под нулевку, с большим ртом и серыми глазами навыкате, она ужасно похожа на лягушонка. Отец убит. Мать давно умерла. Жила с братом, который работал в кузнице. Его забрали в армию. Всем тяжело, кому нужна сирота? Она нарвала лука. Не самого лука, а пера. Над нею «смилостивились»: за расхищение дали не десять лет, а один год. ...Наконец добрались до Новосибирска. Самый большой город Сибири. Хоть вокзал европейский, но ведут нас по совсем не европейским улицам, немощеным. Улицы без тротуаров или вместо тротуаров - доски. Пыль. В низинах лужи. На одном перекрестке долго стояли: мимо везли инвалидов. Было что-то вроде парадной встречи. Запомнился один: ни рук, ни ног. Человеческий обрубок. Война... Какой ужас! Это тюрьма? Да. Пересылочная. Нечто среднее между столпотворением вавилонским и стамбульским базаром. Огромная камера, вдоль стен которой трехъярусные нары - сплошной настил из неструганных, плохо подогнанных, до блеска отполированных грубых плах. И всюду, даже на полу под нарами, женщины или, во всяком случае, существа, которым природой предназначено быть женщинами, иметь право на мужа, на ребенка, на семью... на счастье. Теперь никакого права ни на что у них не осталось. Даже на место на нарах (в любую минуту их могли с него согнать: куда? зачем? надолго? - этого им было знать не дано), даже на тюремную пайку (за провинность или без нее их могли посадить в шизо, то есть штрафной изолятор, и там заморить голодом). «В тюрьму попадают те, кто совершил преступление. Тюрьма - наказание. Тюрьма - искупление». Таково общее мнение. Так думала и я, до того как познакомилась со своими товарищами по несчастью в Барнауле. Здесь, в новосибирской пересылочной, я увидела и других заключенных - бытовиков. Но в этих нюансах я не сразу разобралась. Пока что понимала лишь одно: это люди, лишенные человеческих прав. У них остается одно право - на парашу! Формируются и отправляются этапы, другие приходят на их место. Не так-то легко разобраться в этом калейдоскопе. Прежде всего, я присмотрелась к малолеткам. Здесь, на пересылке, - это нечто совсем иное! Они лишь немногим старше тех девочек-колхозниц, которые и теперь еще, на нарах, рядом со мной, испуганно жались к стенке. У этих грусти и испуга и в помине нет! Их наряды (если нарядами можно назвать ту мишуру, назначение которой доказать, что они одеваются не для того, чтобы работать, а «зарабатывать» - отнюдь не руками), их завивки перманент, обесцвеченные перекисью, их крашеные губы, подведенные глаза и выщипанные брови не гармонировали с еще детскими чертами лица и детской фигурой, зато вполне гармонировали с неизменной папиросой, хрипловатым голосом и манерами, свойственными проституткам низшего пошиба. Что же касается их разговоров... Мне казалось, что я выросла отнюдь не под стеклянным колпаком. В свое время, преодолевая отвращение, я знакомилась с порнографической литературой, которая, надо признаться, была очень распространена в городах Румынии и Бессарабии, не считая романов, печатавшихся «подвалом» в таких грязных газетах, как «Бессарабская почта». Но когда я слушала разговоры этих «детей», у меня к горлу подкатывало, как при тошноте. Разумеется, я знала о существовании однополой любви, бывшей одной из излюбленных тем романов двадцатых годов, но знала, как о кольце Сатурна: оно так далеко, что это нереально. Даже теперь, лежа на верхних нарах и наблюдая за поведением и жестами этих малолеток, я не понимала пантомимы отдельных парочек. Зато слышала их разговоры. Если их сквернословие вызывало у меня отвращение, то цинизм этих детей привел меня в ужас! Откуда, Боже мой, берутся эти развращенные, испорченные до мозга костей дети? Пока я безуспешно ломала свою голову над этим вопросом, ответ пришел сам собой. Вначале одна из девочек новичков-малолеток, затем другая, третья, отделившись от стенки, робко подползли к краю нар. Их широко раскрытые глаза и рты указывали на любопытство, а то, как они закрывали ладошкой рот, сжимали руками щеки и охали, указывало на испуг, смешанный с восторгом и завистью. Они были заворожены и буквально застыли, впиваясь глазами в бесшабашное веселье этих бесстыжих тварей. Насторожив уши, они вслушивались, как те из девчонок, которых брали на кухню в качестве подсобных рабочих, не жалея красок на описание, рассказывали, когда, где и, главным образом, как они устраивались с тем или иным из поваров и что им после сеанса дали пожрать. «Воспитание» малолетних правонарушительниц уже началось. А Христос говорил: «Истинно говорю вам: лучше с жерновом на шее упасть вам в омут, чем соблазнить единого из малых сих!» Он не рассчитал, что слишком много потребовалось бы жерновов... О населении этой пересылочной тюрьмы я так и не смогла составить какое-то определенное мнение: состав ее непрерывно менялся. В закоулке у двери обосновались маленькие колхозницы и я. Вот вливается новая группа малолеток. Та же экстравагантная, дешевая мишура, те же обесцвеченные перекисью кудри, та же циничная похабщина: - Ты из Искитима? Мариинска? Встречала там Витьку Воропая? С Урала? Там у меня был знатный ё... Мишка-Дышло, все мне завидовали. Попадешь на Дальний Восток, может, встретишь Яшку-Три Ноги, передай ему привет! Казалось, в свои 15 лет они уже знали «все и вся»: Час разлуки, час свиданья – Им ни радость, ни печаль; Им в грядущем нет желанья, Им прошедшего не жаль*. Не знаю, это ли подразумевал Лермонтов, но сам Демон, отец Зла, о лучшем материале и мечтать не мог! Олень и волчья стая Недолго я задержалась на пересылке, хотя могла бы там остаться до трубы Архангела. На этот раз я нарушила воровской закон. Моих малолеток угнали неизвестно куда. Самую младшую, одиннадцатилетнюю Маню Петрову, дежур-нячка в первый же день вырвала из этого шалмана и устроила у мамок - нянчить детей, рожденных в неволе. На освободившееся после них место на верхних нарах поместили этап, прибывший из Караганды. Эти 24 женщины находились в состоянии крайнего истощения: вместо трех дней они были в пути 15 суток! Сначала их продержали в Акмолинске, затем повезли в сторону Петропавловска, но с полпути вернули и погнали почти до самого Магнитогорска... Снова вернули в Акмолинск, а оттуда в Барнаул. Видно было, что они уже почти «готовы», и их высадили в Новосибирске. Дотащились они в два часа ночи и имели все шансы не дотянуть до утра. Особенно плохи были мужчины из этого этапа. Женщины в заключении выносливей к голоду, и при прочих равных условиях на одну умершую женщину приходится четверо умерших мужчин. Решено было весь этап ночью же накормить. Они сложили свои торбы, «сидора» по-лагерному, на нары, рядом со мной, и поплелись за дежурнячкой. Я уже было опять засыпала, когда шорох заставил меня встрепенуться: рядом со мной на нарах копошились какие-то тени. «Неужели их уже успели накормить?» - сквозь сон удивилась я, думая, что это уже вернулись новенькие из Караганды. Но странно! Почему же они высыпают содержимое торб и ворошат его руками? Блеснул нож. Резкий звук разрываемой ткани. Сон как рукой сняло - это же малолетки шарят в нищенских пожитках! Хлеба, сухарей там нет. Так что им нужно? - Вот блузочка фартовая, - слышу я перешептывание. -Табак-самосад... - Это что такое? А ну брысь отсюда, соплячки! Малолетки почти не обратили на меня внимания. Та, у которой был нож, распорола еще один сидор, не утруждая себя развязыванием тесемок. В следующее мгновение она полетела вверх тормашками на головы тех, кто сгрудился внизу. Вторая, третья и четвертая последовали за ней. Шелест пронесся по камере. Три сотни растрепанных голов повернулись в мою сторону. - Я ничего не видела! - проскандировала одна из них. Им дали команду ничего не видеть. Значит, дано разрешение на расправу со мной. - Я ничего не ви-де-ла! - откликнулось из разных углов. Малолетки - целая свора - молча полукругом приближались ко мне. Их несколько десятков. Свидетелей нет: все «спят». Что и говорить, положение не блестящее... Я как олень, окруженный стаей волков. Только у оленя есть рога, и он может умереть сражаясь, а не головой в параше. Через полчаса или час приведут карагандинских новичков. Вряд ли смогу я до тех пор отбиваться... А если смогу? Все равно дежурнячка (даже двое, трое) побоится зайти: они храбры лишь по ту сторону дверей. Значит, рассчитывать надо лишь на себя. Что ж, a la guerre comme a la guerre!* Сколько времени прошло? Мне об этом судить трудно. Как будто они не приближаются, их стало вроде бы меньше... Я стояла в углу на верхних нарах, чуть пригнувшись, крепко упираясь ногами и спружинив все мускулы, готовая первой нанести удар. Кто кого? Кажется, все же не одни хищные звери иногда пасуют перед спокойной силой или перед тем, что лишь кажется силой. А если это не сила, то что? Блеф или мужество? Но вот загремели засовы. Дежурная впустила «накормленных» новеньких, и они заняли свои места на нарах, нисколько не удивившись тому, что некоторые их сидора оказались раскуроченными. Удивлялись только, что я осмелилась вмешаться: - Ведь это их право! Малолетки всегда обирают вновь поступивших! Утром ко мне подошла староста камеры - «заслуженная» рецидивистка. У нас с ней произошел приблизительно следующий диспут «о законах»: - Учти: малолетки имеют право курочить фраерские сидора и никто не смеет им мешать. Понятно? - Учти: никто не имеет права обижать тех, кто и без того обездолен. И я этого не допущу. Понятно? - Да ты сама фраерша! Смотри, как бы тебе не пришлось заглянуть на дно параши. Понятно? Я прошла уже нелегкий путь и чувствовала, что самое тяжелое - впереди. На что опереться, когда силы изменяют? Что сможет поддержать меня, указать прямой путь, подсказать правильное решение? Безусловно, не страх. Уж это я твердо знала: кого страх однажды победил, тот будет его рабом всю жизнь. «Agit qui voudra, advienne que pourra!» - говорила Жанна д'Арк, что в вольном переводе значит: «Выполняй свой долг, и будь что будет!» Разумеется, на эту тему я часто рассуждала сама с собой, а поэтому за ответом в карман не полезла: - Не испугалась щенят - не испугаюсь и взрослых шакалов! Понятно? Параша... Обычно это ведро. Вернее - смрадная бадья. Но здесь, когда в одной камере человек 300, а то и больше, это бочка ведер в 20-25, куда выливают быстро наполняющееся ведро. Но это еще не все. Параша - это символ тюремной солидарности и угроза нарушителю тюремного закона. Незадолго до моего прибытия на эту пересылку, там произошла очередная расправа. Какая-то женщина наябедничала - выдала, где блатные прячут нож. Утром ее нашли мертвой: ее утопили в параше. Виновных не нашли - все 300 человек ничего не видели. Иначе, в какую бы отдаленную тюрьму их не отправили, они бы не ушли от тюремного закона. А этот закон пощады не знает. И снова мне пришлось удивляться: ни у кого в отношении меня не было заметно враждебности. Даже у малолеток. Азербайджанские «преступники» и европейская тупость Вот опять она, матушка Обь! Нет, не лежит к ней мое сердце. Широкая, полноводная, серая, по-осеннему холодная, течет она на север - туда, где лишь страдания, голод и холод, где и природа и люди неприветливы, враждебны. Я под конвоем доставлена на пароход «Ворошилов» - старую калошу с бортовыми колесами - плицами. Бесспорно, Ворошилов очень немолод, но эта калоша... Наверное, ровесница не Ворошилова, а Марка Твена, который плавал на подобной калоше по Миссисипи. Меня вводят в общую каюту третьего класса и запирают. Нет, жизнерадостному Марку Твену здесь определенно делать нечего. Скорее, приходит на ум Бичер-Стоу, и кажется, что сейчас услышу заунывную песню негров «Down the river» - «Вниз по реке» -о том, что для тех, кого отправили вниз по Миссисипи, нет надежды. Для моих попутчиков также нет надежды, и это мне очень скоро становится ясным. Тут женщины и дети. Три совершенно древних старухи, восемь женщин в расцвете сил и около тридцати детей, если эти лежащие рядками обтянутые желтой кожей скелеты можно считать детьми! Ошеломленная и удрученная этой непонятной картиной, я попыталась разобраться в том, что здесь происходит. Женщины окружили меня и о чем-то расспрашивали, но я не могла понять ни слова ни полслова! Они о чем-то посовещались, и наконец одна из них, помоложе, выступила вперед и дала мне понять, что хочет спросить меня о чем-то. - Меня зовут по-русски Соня, - сказала она и объяснила, что они все азербайджанцы. Трудно было понять, о чем она меня расспрашивает: остальные семь женщин, перебивая друг друга, что-то ей подсказывали. Все три старухи тоже встали с пола и, дрожа и лязгая зубами, вступили в этот очень нестройный хор. Очевидно, их вопрос был мне передан первым - сказалось уважение к старым людям, присущее всем восточным народам. Махнув рукой в сторону иллюминатора, Соня спросила: - Этот река Каспий? Мы по река в Каспий? Каспий -тепло. Мы - очень холодно. И все глаза с надеждой так и впились в меня... В Каспий... Несчастные, трижды несчастные вы люди! Эта река - путь к смерти... Течет она в Ледовитый океан, и много несчастных ссыльных могли сказать: «Оставьте всякую надежду - те из вас, кого несут на север безжалостные воды Оби». Было всего-навсего начало осени, а они жестоко зябли, хотя на них было надето все, что они сумели с собой взять. Старухи еще кутались в твердые, как жесть, ковры. Но у меня не хватило духа сказать им горькую правду, и я ответила уклончиво: - Нет, не в Каспий! Россия большая. Там много морей. - Балшая, ох, балшая! - вздохнула Соня. Выслушав мой ответ, все сникли: угасла и эта надежда. Но вскоре они опять затараторили: на сей раз речь шла о детях. Рассказ Сони меня буквально ошеломил... Это значит, что мое «высшее образование» подвигалось весьма туго, несмотря на богатый и весьма наглядный материал, на котором я могла бы просвещаться ежедневно. Моя европейская тупость не могла приспособиться к самым азбучным для советской психики истинам. Их мужья, сыновья этих трех старух, были солдатами воинской части, сражавшейся в Крыму. Эта воинская часть сдалась в плен, как, впрочем,сам Севастополь,да и весь Крым. Теперь мы все знаем, что Севастополь - город-герой и его защитники тоже герои, но тогда почему-то считали всех подряд изменниками Родины, даже если они попали в плен тяжелоранеными и единственная их вина заключалась в том, что немцы их не убили, а вылечили. Мужей признали изменниками, но почему наказать за это решили их семьи? В древности царь Митридат велел высечь море за то, что оно потопило его корабли. Мера логичная, хоть абсолютно не действенная. Теперешний деспот велел высечь... семьи, находившиеся «за горами и морями», за тысячу верст от тех, кто перед ним провинился. Если вообще тут была чья-либо вина, кроме его собственной. Логичности в этом поступке нет никакой, но эффект - огромный! Давно известно, что за родину можно умереть, если она стоит того, чтобы в ней жить, если чувствуешь, что это твоя мать - добрая, терпеливая, любящая и всепрощающая. Мужчин этой группы азербайджанцев, то есть стариков - мужей этих трех старух - и всех взрослых детей шестнадцати лет и старше, от них уже в пути забрали. Соня и другие матери надеялись, что их вернули домой, чтобы работать в колхозе, но это мне даже тогда показалось маловероятным. Затем отобрали и детей от двенадцати до шестнадцати лет. Куда, они не знали. Я, вспоминая «воспитание» малолеток, предпочла обойти этот вопрос молчанием. А их самих вот уж больше месяца («один луна и немножко», по словам Сони) возили по Средней Азии и теперь привезли сюда. За это время уже умерло восемь детей... - Мы привык кушать лаваш, чурек... Арбуз - вот такой! Виноград! А нам давать хлеб, селедка... Мы, Азербайджан, рыба - нет! Селедка - тьфу! Хлеб ломай: серединка - п-ф-ф-ф - зеленый пыль! Дети болеть. Я говорил начальник: селедка-дети-умирай! Он смеятся! Дети умирать - смеялся? Зачем смеялся?! Она всплескивает руками, все остальные ломают руки и смотрят в сторону детей. Я смотрю в ту же сторону. Пантомима не требует толкования: на нижних полках рядками лежат маленькие старички с ввалившимися глазами, заострившимися носиками и запекшимися губами. Лишь один мальчонка лет одиннадцати или двенадцати составляет исключение: он карабкается по верхним нарам, и из-под мохнатой папахи блестят черные глазенки. Представляю себе, как гордились эти матери, когда все их ребятишки были такими же шустрыми пострелятами! Смотрю на ряды умирающих детей, на лужи коричневатой жижи, плещущейся на полу. Дизентерия. Дети умрут, не доехав до низовьев Оби, остальные умрут там. «За родину можно умереть, если она стоит того, чтобы в ней жить...» А за что должны умереть те азербайджанцы, которых послали защищать Крым? За то, что Сталин перед самой войной обезглавил армию? За то, что Гитлеру посылали поезда за поездами продовольствие и военное сырье, когда война уже была на пороге? Где же измена? Кто изменник? Шлепают по воде плицы, медленно уплывают назад плоские, унылые берега. Плывет «down the river» наша старая калоша. И сколько же горя везет она с собой! Умерли еще двое ребятишек. Там, где Томь впадает в Обь, на правом берегу, мы их похоронили. «Мы» -потому что я вызвалась рыть могилу. Странные это были похороны... Я впервые видела, как хоронят без гроба, не на кладбище и даже не на берегу, а у самой кромки воды. Подняться выше конвоир не разрешил. В мокром иле вырыла я неглубокую яму, в которую сразу же стала набираться вода. Матери стояли, прижимая к груди свертки с застывшими скелетиками детей, и застывшими от отчаяния глазами смотрели в эту яму. - Я нарву осоки! - сказала я, направляясь к зарослям этой жесткой травы. - Приставить ногу! - рявкнул конвоир, но я не обратила на него внимания. Нарвав охапку осоки, я ее принесла и половину ее бросила в яму. Обе матери опустились на колени, опустили и положили рядышком сперва девочку, затем мальчика. Одним платком прикрыли их лица, сверху -слой осоки, осторожно, как бы боясь их потревожить, и встали с колен. Комья мокрой глины быстро заполнили могилу, а сверху я положила несколько камней. Затем гуськом мы вернулись к трапу. Ни вздоха, ни слезы... Я знаю, что у восточных народов похороны сопровождаются воплями, рыданиями, причитаниями... Поэтому особенно жутко было это молчание, насыщенное отчаянием. Эти еще молодые женщины производили впечатление старух. Но они - не плакали. Они -молчали. Может, горе уже сомкнулось над их головой и они смирились перед неизбежностью? Или поняли, что мертвым надо завидовать? Я понимала, что их положение безнадежно и им ничем нельзя помочь, но в душе чувствовала то, что Ален Бомбар* так правильно сформулировал в своей книге «За бортом по своей воле»: «Люди, потерпевшие кораблекрушение, погибают не столько от самих лишений, сколько от ужаса перед этими лишениями». Инстинкт мне подсказывал: надо бороться. Но, когда меня выпускали на палубу, чтобы принести воду, вынести нечистоты и сделать уборку, в голове невольно бродила назойливая мысль: «Прыгни через борт! Это легче того, что тебе предстоит!» Но я гнала этот соблазн прочь. Добиться какой-нибудь помощи для больных детей - об этом и речи быть не могло. Питание больным? Куда там! - Они получили сухой паек - хлеб и селедку - на все время, что будут в пути! - отрезал конвоир. Я растолковала Соне, что хлеб - большие круглые караваи - превращаются в «зеленую пыль», поэтому плесень надо из середины выбросить, а остальное разломать, раскрошить и высушить; селедку из мешка выложить в большой луженый медный котел - камба-ну, по-гречески, - брать оттуда столько, сколько надо на один-полтора дня, и вымачивать ее в пяти-шести водах. Добилась я и того, чтобы им давали кипяток, а не прямо воду из-за борта. Если бы сделать это месяц тому назад! Впрочем, зачем лицемерить? Сибирь была для них смертельна и куда более мучительна, чем знаменитые газокамеры. До сих пор, несмотря на ежедневные «лекции», я делала слишком ничтожные успехи и все еще надеялась на справедливость, поскольку я не совершала преступления. Должно быть, вид этих азербайджанских детей наконец протер мне очки! Когда однажды ночью меня вызвали и повели по неосвещенным улицам какого-то местечка, я знала, что добра ждать не приходится. Мало ли, что я невиновна! Ведь все или почти все те, с кем мне приходилось до сих пор встречаться в тюрьме (из политических, разумеется), были невиновны и все же обречены. Но дети? У нас в Европе они были бы «детьми», но здесь... Могли же Валя Захарова восьми лет и Володя Турыгин, чуть постарше, работать кольцевиками в Суйге, то есть носить почту, проходя туда и обратно 50 километров в день - зимой, в пургу? Дети в 12-13 лет работали на лесоповале. А Миша Скворцов, женившийся в 14 лет? Впрочем, эти-то не умерли... Пятеро детей той литовской женщины умирали где-то по ту сторону тюремной стены, я их не видела. А эти ни в чем не повинные дети умирали здесь, на моих глазах... Нарымская капезуха От тюрьмы нельзя требовать комфорта, но хотелось бы, чтобы какая-нибудь современная Бичер-Стоу побывала со мною в той конуре, где мне суждено было провести всю зиму 1942-43 года. Низкая бревенчатая клетушка с одним широким, но низким зарешеченным окном без стекол. Зимой, когда морозы достигали 45-50 градусов, окно было заткнуто чем попало. Отопления не было никакого. И это когда кругом непроходимая тайга, где дровяник (бревна с дефектом) сжигался еще на лесосеках! Истощенным, из-за тесноты лишенным возможности двигаться людям очень тяжело переносить холод. Впрочем, он спасал нас от клопов, которые в мороз проявляют незначительную активность, забиваясь кучами в щели. Зато какое богатое поле деятельности для вшей! На площади в 8-9 квадратных метров сгрудилось до двадцати женщин. Если даже не учитывать холода, то раздеться из-за тесноты было невозможно, а поймать вошь в темноте - абсолютно немыслимо. Что же касается мытья, то нам давали два раза в день по 200 граммов воды. Нелегко из этого количества выкроить что-либо на нужды гигиены, а ведь мы как-никак женщины! Едва ступив на порог этой конуры, я остановилась и попыталась осмотреться, чтобы не наступить кому-нибудь на голову. На стене справа висел шкафчик без дверцы и на нем - коптилка из пихтового масла, тускло освещавшая груды тряпья, в которых можно было угадать женщин-заключенных. Я стояла, с отвращением вдыхая смешанный аромат раздавленных клопов, немытых женских тел и параши. Вдруг один из этих узлов тряпья выполз из-под нар и ринулся меня обнимать, всхлипывая: - Фрося, ты жива! Зачем ты его, гада, тогда не зарубила?! Тебя бы расстреляли, но скольких бы ты спасла! Да как бы мы все за тебя Богу молились! В этой растрепанной старухе я никогда бы не узнала аккуратную круглолицую девушку Олю Попову, произведенную Хохриным в сан медсестры. Немного успокоившись, она мне рассказала совсем уж неправдоподобную по своей нелепости историю: Хохрин не только продолжал терроризировать подвластных ему несчастных лесорубов, но получал поощрение за поощрением и превзошел самого себя. Казалось, его совершенно перестало интересовать и количество, и дешевизна выданных кубометров, и их качество: все его усилия были направлены на то, чтобы уничтожить своих же рабочих. Это достигалось тем, что он разбрасывал по разным точкам членов одной семьи, не оставляя им возможности поддерживать друг друга, системой штрафов и разных комбинаций лишал их заработка, а следовательно - средств существования. Когда же они окончательно выбивались из сил, обвинял их в саботаже по статье 58-14 и отдавал правосудию для расправы. Не избежали этой судьбы и те любимчики, чей пример должен был всех подхлестывать. В тот единственный раз, что нас гоняли в баню, встретились мы на мостике с группой мужчин-заключенных, которых уже гнали из бани. Ольга, шедшая рядом со мной, подтолкнула меня локтем, указав глазами: - Смотри, Фрося, в последнем ряду с краю Вася Тимошенко. Даже он, тот самый «стахановец», по которому все должны были равняться, - в тюрьме. Хохрин никого не щадит! Ах, Фрося, Фрося! И чего это ты... Тут она горестно махнула рукой и еще ниже опустила голову. Нет, Васю Тимошенко мне было не очень жаль: уж слишком живо было в моей памяти, как он, сытый, издевался над нами, голодными! Впрочем, трудно было поверить, что этот сгорбленный, сопливый, дрожащий от холода оборванец и есть тот самый «торжествующий хам», сидевший за персональным столиком с вымпелом и надписью «стахановец». И потянулись тюремные будни... Подъем. Прогулка с парашей до нужника - ямы, стоя на краю которой приходилось отправлять естественные надобности на глазах у конвоира, пока остальные женщины в ожидании очереди заслоняют тебя от его взоров. Топтание возле того же нужника на нескольких квадратных метрах загаженного дворика, обнесенного высоким частоколом, охватывающим и здание КПЗ; завтрак -дневная порция хлеба и полкружки воды. Обед... На нем нужно остановиться подробней. Дело в том, что наша система обожает натуральные повинности и всякого рода поставки. Но что можно слупить с жителей тайги? Налог - мясо, молоко, кожи, шерсть, яйца. Это само собой. Трудгужповинность -бесплатная работа на своих харчах на лесоповале, вдали от дома, в ту пору года, когда у колхозника могло бы найтись время для отдыха, то есть зимой. Но есть еще и обязательные поставки, которые могут выполнять и дети, притом летом. Население было обязано сдавать государству ягоды: малину, чернику, голубику, бруснику, клюкву, для аптеки - березовые почки, кедровый стланик. И ценный продукт питания - грибы. Но грибы нуждаются в переработке: их надо, не теряя времени, сушить, солить, мариновать. Для этого нужна тара, соль и персонал. У нас в мирное время, уже через 25 лет после войны, на целинных землях даже пшеница в буртах гниет по причине бесхозяйственности, поэтому легко себе представить, что получилось из грибов, которых в огромном количестве доставили во двор столовой и свалили под открытым небом - вроде бы заскирдовали. Они превратились в гниющую кучу черной слизи, распространяющую невыносимый смрад... Эту вонючую массу набирали вилами в ведро, заливали кипятком и приносили в тюрьму, где и раздавали нам по кружке. Надо признаться, что никто из женщин, кроме меня, не мог съесть эту вонючую, черную, горьковато-кислую жижу, иногда непосоленную. Я уже до того изголодалась, что даже этот «грибной суп» не вызывал у меня рвоты. После обеда ждать уже было нечего: ужин состоял из полкружки теплой воды. В противоположность барнаульской тюрьме, здесь допросы производились днем, и официально никто не мешал спать. Сон - это счастье, он дает забвение! Но заснуть было очень нелегко: теснота не давала возможности вытянуться, холод не давал уснуть, и голод также в этом принимал немалое участие. И еще подробность: нары были из плохо отесанных кругляков, а чтобы их нельзя было разобрать, они были стянуты железными полосами, через которые пропущены толстые болты, торчащие дюйма на 2-3. Ну а если удавалось уснуть, то клопы и вши заботились о том, чтобы сон был не слишком крепок. Говорят, знакомясь с товарищами по тюрьме, узнаешь много любопытного и знакомишься с интересными типами. Может быть, где-то это и так. Но здесь, в нарымской КПЗ, ждали решения своей горькой участи самые обыкновенные, забитые жизнью и раздавленные горем женщины, раздираемые страхом за мужей и сыновей, которых, может быть, уже убили на фронте; тоской и страхом за оставшихся дома детей и матерей, обреченных на голод, а то и на голодную смерть, страхом и отчаянием при мысли о собственной беспомощности в зубьях безжалостных шестеренок правосудия. У многих еще с 1937 года кровоточили душевные раны, когда из семьи выдергивали кормильца, судьба которого так и осталась неизвестной, как непонятной была и его вина. «Ночью все кошки серы», а от страха серыми становятся люди, но и на этом сером фоне можно разглядеть несколько более ярких пятен. Самой разговорчивой, способной думать о чем-нибудь, кроме сегодняшего дня, была Татьяна Жданова. Ее мужа Петю забрали как политического в 1937 году. С тех пор вестей о нем не было, говорят, расстреляли, но она все надеется, что он вернется. Работала не покладая рук. Летом - на рыбозаготовительном пункте, зимой ходила возчиком с обозами в Томск. Надо было прокормить слепую свекровь и двух дочерей. Весной старшая, Наташа, утонула: несла пустое ведро в засолочную, дурачась, надела его на голову и оступилась с крутого берега в реку. Было это в ледоход. Труп нашли месяца через два. Младшей, Альбине, шесть лет. Она ведет все хозяйство, ухаживает за слепой старухой и носит матери передачу - котелок картошки, два яйца, кусок рыбы. Идти пешком надо 32 километра... Обвиняют Татьяну в том, что из рыбьих кишок она вытапливала жир, а из чешуи варила студень. Отчего лучше и кишки и чешую выбросить в Обь, чем их использовать, мне неясно. Нельзя и все тут. Когда ей разрешали передачу, то на мою долю приходилась кожура с вареного картофеля, яичная скорлупа и рыбьи кости. Не густо! Но все-таки дополнение к грибной жиже. Татьяна, кондовая сибирячка, хорошо знающая историю своего края, умела бесхитростно, но ярко описывать жизнь Сибири. Она и мне помогла разобраться во всех наслоениях и переменах последних лет. Неожиданно Таню выпускают. Это еще далеко не настоящая свобода, суд еще предстоит, а пока что она пойдет с обозом в Томск: не хватает возчиков. На прощание, собирая второпях свой скарб, она дарит мне штаны. Не новые, но еще крепкие, из "чертовой кожи». - Я небогата, и у меня на руках двое голодных ртов. Может быть, в недалеком будущем расстанусь я с ними надолго. Но ты так часто меня подбадривала! Хочу, чтобы и ты помянула меня добрым словом. А в воскресенье принесу передачу. Многого не обещаю, но картошки хоть раз, а поешь досыта. Все, даже те, у кого нет никого, как чуда ждут передачу. Она полагается раз в неделю по воскресеньям. Но, за очень редкими исключениями, лишь тем, кто признал свою вину. Как часто старухи или дети, пришедшие издалека, стоят за воротами КПЗ до самой ночи и уходят домой, унося свои узелки. В воскресенье Татьяна пришла с передачей, которую, разумеется, не приняли. Хотя тем, у кого следствие закончено, передачи разрешались, но уж на очень плохом счету числилась я. Издали, с холма, Таня помахала мне и, указывая на сумку, развела руками: дескать, не пропускают. Спасибо тебе, Таня, за доброе намерение. Спасибо и за мужество. Теперь уж я знала: у нас требуется большое мужество, чтобы пожалеть опального и гонимого, да еще когда сам одной ногой в тюрьме. У нас принято одобрять тех, кто отворачивается от друзей и отрекается от родных, на которых обрушился гнев «хозяев». Жены декабристов, что бы сказали вы, будь на месте Бенкендорфа - Берия, а на месте Николая Первого - Сталин? Впрочем, это нелепый вопрос: ваши мужья были бы расстреляны, ваши дети - отправлены в детдома, а сами вы очутились бы «во глубине сибирских руд»... Непонятно, за что угодила сюда Люба Богданова -высокая, крепкая девушка, сероглазая, со светлыми пушистыми волосами, загорелая до цвета кирпича, с белым от фуражки лбом и с сильными, в царапинах и ссадинах, в янтарных мозолях руками. Она работала шкипером на паузке и, по-моему, заслуживала не десяти лет тюрьмы, а ордена за проявленное мужество. Их судно совершало последний рейс, чтобы завезти запас товаров в сельпо прибрежных чулымских селений. Зима быстро, на три недели раньше срока надвигалась. В верховьях Чулыма прошли дожди. Река, и без того полноводная, вздулась, оторвала закрайки*, и по реке пошел лед. Мороз крепчал, льдины росли, смерзались, и ледоход стал угрожающим. Берега Чулыма крутые, песчаные, в половодье и ледоход их подмывает, и деревья рушатся в реку. В довершение всего, дизельное топливо оказалось очень низкого качества, и против течения было почти невозможно продвигаться, особенно ночью: на стрежне слишком сильное встречное движение, под берегом течение значительно слабее, но возрастала опасность от льдин и коряг. На ночь они пришвартовались к берегу, закрепив паузок веревками к деревьям, и... команда сбежала! Девятнадцатилетний шкипер Люба осталась одна на катере и принялась бороться со льдинами. Она спустила и закрепила вдоль носовой части корабля два бруса и сама с багром в руках отпихивала льдины. Когда льдины срезали брусья, она их заменяла другими. Каждую минуту льдины могли сорвать обшивку, разворотить борт и потопить судно вместе с его храбрым шкипером - глубина там, под самым берегом, большая, а берег отвесный: если бы судно набрало воды, швартовы бы лопнули, как соломинки. Люба это понимала, но как бросить свой корабль? Наконец, ледоход ослаб и Люба по доске перебралась на берег; в соседнем селении Каригоде подобрала четырех человек взамен сбежавшего экипажа, пообещав им по бутылке водки. Паузок они вывели из затора и благополучно завершили рейс, доставив все товары по назначению. Ну, не так уж все - борясь день и ночь со льдинами, она питалась печеньем и поддерживала силы грогом: смесью кипятка, сахара и водки, - потратив на себя коробку печенья, две бутылки водки и три кило сахара, да команде добровольцев дала четыре бутылки. Эта девчонка ценой нечеловеческих усилий, рискуя жизнью, спасла и судно и груз, выполнила задание и успела, пробиваясь сквозь лед, привести на зимовку судно в затон Моря-ковку, хотя на обратном пути уже наступил ледостав... Это ли не подвиг?! Да. Но печенье, сахар, водка... Это же «расхищение государственного имущества», что, согласно Указу от 7 августа 1932 года, карается десятью годами ИТЛ. Dura lex, sed lex* - дура! На Любе была мужская, из пыжикового меха шапка, и ей без платка «было стыдно». Она очень обрадовалась, когда я согласилась отдать ей свой клетчатый платок в обмен на ее шапку, хотя в выигрыше осталась, безусловно,я. Бедный шкипер Люба! В сущности, это была застенчивая, грустная девушка, и слово «шкипер» к ней удивительно не подходило. Совсем другой «тип» - Орлова, тоже Люба. Внешне она производила благоприятное впечатление - высокая, румяная, черноглазая, с черными косами и челкой. Она жила «в прислугах» у вдовца - работника торговли (в ту пору я была достаточно наивна, чтобы верить, что она работала действительно прислугой). Когда Николая взяли в армию, она осталась сторожить его хозяйство. Николай дезертировал и вернулся домой, вернее, домой он только наведывался, брал, что ему надо, и рассчитывал так дождаться окончания войны. Ох как много оказалось таких ожидателей! Орлову, как укрывательницу, посадили. С допросов возвращалась она раскрасневшаяся, с блестящими глазами - веселая и навеселе, принимаясь громко и очень хорошо петь «Летят утки». И теперь, когда я слышу эту песню, вспоминается мне эта красавица сибирячка, распевающая песни в ужасной конуре, набитой горем и клопами. Ее вскоре освободили, а недели через три опять она очутилась среди нас. Из ее сбивчивых рассказов можно было заключить, что Николая подстерегли и убили при попытке к бегству. Безусловно, она сама устроила ему западню, надеясь, что наследство достанется ей. Имущество дезертира, разумеется, конфисковали, а его любовницу, хоть и сослужившую службу органам, использовав для своих целей, судили по статье 163-17 как соучастницу и влепили десять лет. Так ей и надо! Была еще и третья Люба. Фамилия ее ускользнула из моей памяти, но забыть ее саму трудно, очень уж была она самобытна: неунывающая, остроумная, затейница и к тому же потрясающе талантливая сказоч-ница-импровизаторша. Те три недели, что она провела с нами, были самыми веселыми - да, веселыми, она и в тюрьме не давала тосковать! Невысокого роста, с маленькими мышиными глазками, жидкими и жирными черными волосенками и прыщавым лицом - далеко не красавица. Но стоило ей только сказать: - Ой, девки! Что мне сегодня приснилося! - и все привставали, теснились к ней поближе, зная, что она сочинит такое, что слушать будешь до самого вечера. Рассказывала она и обычные сказки - с драконами, Бабой-Ягой, оборотнями, царями и царевичами, но ту же сказку каждый раз рассказывала по-иному. Однако лучше всего ей удавались импровизации на заданную тему. Например, скажу я ей первое, что взбредет на ум: - Расскажи, как тебя тогда за бабкой-повитухой послали. Или: - Почему дядя Иван не смог выкопать колодец? Она и минуты не подумает и начнет как будто с удивлением: - А ты откуда знаешь, что со мной тогда приключилось? Я и сама думала об этом рассказать... Такой талант! Могла стать первоклассной артисткой, а была телятницей из Латгалии, и в тюрьму попала из-за телят. Телятник, в котором она работала, находился на одном берегу реки, а сено - на другом. Лошади возили по трудгужповинности лес, а сено не подвезли про запас. А тут лед пошел. Отсюда - бескормица. И соловьев баснями не прокормишь, а телят и подавно. Кормили их ветками, а тех, что собирались подыхать, резали на солонину. Это расценили как халатность, и Любку-сказочницу отправили в ИТЛ на восемь лет «исправляться». Ну, такая «никогда и нигде не пропадет»! Вспышка «сыновнего долга» Злая судьба свела меня с тремя землячками из Сорок. Все три - профессиональные проститутки. Две -очень безобидные и даже симпатичные. Сестры. Одной лет 20, другой - 23. Младшая почти не знала по-русски, и старшая ее опекала. Вообще они были трогательно дружны. Зато Крышталюк... О, это был экземпляр! Жадная, лживая, подлиза и интриганка, не брезгующая ничем. Когда после побега я попала в одном колхозе в барак, где проживали бессарабцы, то встретила там семью Сырбуленко, моих хороших знакомых. В том же бараке была и Крышталюк. Когда в КПЗ втолкнули эту самую Крышталюк, я очень удивилась, как это ее занесло так далеко на север. Оказалось, она ходила из села в село и гадала, выдавая себя за цыганку. Гадала она на картах, по линиям рук, толковала сны... Очевидно, власти сумели ее истолковать по-своему. От нее я узнала, что мрачные предчувствия не обманули беднягу Сырбуленко. Через месяц после того, как я там побывала, он заболел и умер. Мальчики на санках дотащили фоб с телом отца до кладбища, но похоронить его не смогли: земля была мерзлая, а сил у мальчиков не было. Жена Сырбуленко тоже болела. Выжила ли она, неизвестно. Бедные мальчики, «д-р Фауст» и помощник! Отчего Крышталючка меня так невзлюбила? Потому что я знала о ее «домашней профессии»? Впрочем, у нее была просто потребность обливать всех помоями. Пока она, желая придать себе веса, всячески шпыняла меня, я ее полностью игнорировала. Но когда, желая меня уколоть, она стала поносить моего покойного отца, я сказала: - Не смейте даже произносить имя человека, которого вы не знали и которого все знавшие его уважали. - Это его уважали? Взяточника, которому... Что хотела она еще сказать, не знаю. Не помня себя, я ринулась к ней и схватила за горло. Она была сытая, только что с воли, а я... Неизвестно, в чем у меня душа держалась. Но, очевидно, память об отце, которого я боготворила, придала мне силы, и, прежде чем на ее вой прибежали дежурные, я ее отмочалила крышкой параши, как Бог черепаху. Понятно, за эту вспышку «сыновнего долга» я крепко поплатилась: старший дежурный скрутил мне руки за спиной сыромятным ремнем, а другой его конец захлестнул петлей на шее. - Чтобы никто не смел ей помочь! - крикнул он грубо сбившимся в кучу перепуганным женщинам. -Если кто вздумает ослабить ремень, той тоже руки скручу! Нестерпимо ныли перетянутые ремнем кисти рук. Петля давила на горло - казалось, что распухала голова... Дышать было нечем. Слабость, шум в ушах, пол уходил из-под ног, и, чтобы не упасть, я опиралась о стенку. Некоторое время мне удалось устоять на ногах, но недолго. Я упала. Смутно помню, что еще пыталась подняться, упираясь лбом в пол. Очнулась я уже развязанной. Первое, что почувствовала, был холод: голову и плечи мне облили водой. В Томской тюрьме, той, что на Иркутском тракте, эта самая Крышталюк заболела тифом-сыпняком. Когда пришли брать ее в тюремную больницу, она упала мне в ноги и вопила: - Простите меня, Евфросиния Антоновна! Бог меня покарал! Если вы меня не простите, я умру! Академическая свобода Следствие по моему делу все еще продолжалось. Смехотворная версия о шпионе, приземлившемся на парашюте в Кулундинской степи, похожая на приключенческий роман, разумеется, отпала: все, что я говорила о своем побеге из ссылки и дальнейших скитаниях, нашло полное подтверждение. И все же допросы ведутся. Зачем? Этого я никак не могу понять. Я не совершила ни одного дурного поступка по отношению к государству. Перед страной и ее законами я невиновна. Меня с моей матерью выгнали из моего дома, где я никому не причиняла вреда и, наоборот, приносила пользу. Преследовали целый год, мешая спокойно работать, изгнали из родного края. За что? Меня везли, как скот. Зачем? Наконец завезли в болота и велели выполнять тяжелую, непривычную работу, искусственно создавая нечеловеческие условия, но я работала честно и добросовестно, несмотря на голод, холод, отсутствие одежды и медицинской помощи. А что мне можно вменить в вину? Побег. Это был жест отчаяния - прыжок с лодки, которая несется к водопаду. Последний шанс. Я выплыла на берег и тем спасла свою жизнь. Разве это можно назвать преступлением? Самым разумным, с моей точки зрения, было бы расследовать мои жалобы на бесчеловечное и преступное поведение Хохрина, издевавшегося над всеми своими подчиненными, которых он довел до истощения, потери трудоспособности, тюрьмы или смерти. Все без исключения страдали от его произвола. Преступник не я, а Хохрин. Увы! За ним стоят власть, закон, партия - весь правящий класс во главе с московским Хохриным - Сталиным. И я пыталась противостоять всей этой махине, навалившейся на меня! Соломинка, пытающаяся остановить танк... Я недоумевала, а между тем все так просто: я была виновна в том, что была права! Если бы мне пришлось пройти весь этот путь сначала, я бы не попыталась шмыгнуть в кусты, а пошла бы по тем же своим следам, хотя на каждом шагу я резала в кровь об острые камни ноги, рвала о шипы свою кожу и расшибала лоб обо все острые углы, но на эту тропу страданий показывал указатель с надписью "правда". Иного пути мне бы не указали ни отец, ни мать. В чем же меня обвиняли? - Вы вели антисоветскую пропаганду. - Антисоветскую пропаганду вели и теперь ведут те представители советской власти, которые своими поступками и распоряжениями топчут права своих подчиненных, безжалостно их эксплуатируют, запугивают и заставляют в ужасе пресмыкаться. - Вы клеветали и сейчас клевещете. - Я говорила правду. Говорю ее и сейчас. Расследуйте каждый из тех конкретных фактов, которые я называю, и все эти факты подтвердятся. - Вы призывали к невыполнению норм и графиков. - Я указывала Хохрину на незаконность его самовольно повышаемых норм - с 2,5 до 12 кубометров. - Повышение норм было принято единогласно самими рабочими. - Да, единогласно... по принципу "кто против?», когда все были в его власти! - Вы призывали к неповиновению. - Нет! Призывать к неповиновению тех, у кого руки и ноги связаны, а на шее петля, - это нелепо. Я только указывала на невозможность выполнить голодному и усталому то, что абсолютно невыполнимо даже для сытого и здорового. - Вы критиковали распоряжения начальника. - Да, критиковала! Его распоряжения были глупы, жестоки и преступны. - Например? - Желая повысить процент деловой древесины, он приказал сжигать весь дровяник, если его больше восьми процентов. Выполняя это нелепое распоряжение, приходилось иногда сжигать 90 процентов поваленных деревьев, чего не допустили бы ни в одной культурной стране. - Вы хвалите порядки буржуазных стран? - Да. Если эти порядки заслуживают похвалы, если они лучше тех, что я вижу здесь. Я видела лесоповал в Карпатах. Там использовалось все: кора, щепа, ветки, обрезки - шли на изготовление грубой бумаги. Ручей приводил в движение маленькую фабрику. А здесь жгут не только отходы, но и дровяник. - На каждом собрании вы говорили недопустимые вещи. - То, что я говорила, было правдой, горькой правдой. Хохрин запрещал членам одной бригады помогать друг другу, а я говорила, что на взаимной выручке и держиться бригада, так как бригада - рабочая семья, прообраз самого государства. Сея враждебность в бригаде, он подрывает благосостояние и надежный фундамент страны. - Вы призывали к неповиновению и выгораживали симулянтов. - Он называл симулянтами тяжелобольных. Например, человека, у которого была ушиблена печень, или того, кто после ушиба головы болел менингоэнцефа-литом. Оба эти «симулянта» умерли. А разве кормящая мать, работающая сучкорубом, симулянт, если у нее грудница? Такого рода диалоги длились часами. Чего только мне не ставили в вину! Например, кто-то сообщил, что в Горной Шории, в Кузедееве, я раскритиковала комбайн за то, что он или обмолачивает недозрелое зерно (отчего оно сморщивается, повышает процент отрубей и снижает всхожесть семян) или вытряхивает на землю много зерна, если оно перезрело. Я это действительно говорила и на допросе от своих утверждений не отступилась! Что это именно так, у нас догадались лишь в 1956 году, когда Хрущев при всей своей глупости все же это заметил. Во всяком случае, тогда я не только не пыталась изменить смысл сказанного мной, но даже не подумала умолчать, скрыть свои взгляды. Я твердо верила в то, что называется «академической свободой»: каждый имеет право думать, говорить, писать или читать то, что он считает правдой, и имеет право убеждать каждого в том, что он считает разумным и справедливым. Надышавшиеся злой пыли Но были обвинения, которые я с негодованием отвергала! Никогда, ни на одно мгновение мне не приходило в голову, что за все эти безобразия, несправедливости, тупость и прочее ответственность ложится на Россию, мою родину, чей путь был всегда непомерно труден и тернист и все же от падения к падению привел ее, наперекор всем прогнозам, на такие вершины, откуда она действительно могла смотреть свысока на все те страны, что, суетясь и ставя друг другу подножки, с постным и благопристойным видом вышагивали по некрутой лестнице, на которой постелен коврик, аккуратно закрепленный медными прутиками. Пусть в настоящее время не все построено так, как мне этого бы хотелось, пусть не все, далеко не все я одобряю, пусть многое вызывает озабоченность и тревогу, но неужели всего этого достаточно, чтобы перечеркнуть тысячелетнее стремление вверх? Разве могла бы я (да и любой честный сын своей Родины!) пожелать, чтобы кто-то изловчился, подцепил ее крючком за ногу, столкнул в яму, оглушив ее в придачу так, чтобы легче развалить все, что было создано и построено ее сыновьями - нашими отцами и дедами? И все это - чтобы свести счеты или отомстить за личные неприятности? Нет! Трижды нет! То, что я вот уже третий год наблюдала, утвердило меня в мысли, что многое нужно поставить с головы на ноги, много душных комнат проветрить и много мутных стекол протереть, чтобы с людей сошел, как паутина, весь этот слой затхлой пыли, который день за днем, год за годом оседает из всей этой атмосферы, насыщенной страхом и недоверием. Этот страх - самое ужасное на свете. Кто боится, тот пресмыкается. А кто пресмыкается, тот ненавидит. Но из ненависти не рождается ничего, кроме зла и лжи. А это - смерть! Единственное, что безнадежно и непоправимо. Я борюсь с этой «пылью», порождающей силикоз души - смертельную болезнь, но я понимаю, что лошадей на переправе не меняют и все силы, все старания должны быть направлены к одной цели, одной единственной - устоять и победить! Это общая цель, а личное подождет! Поэтому я самым категорическим образом отвергала как нелепую клевету, приписываемую мне Хох-риным, а может следователем, то, что я желала победы в войне немцам. Враждебности я к ним не питала. До 1934 года я была далека от мысли, что они смогут до такой степени надышаться этой злой пыли и совсем ошалеть, но после расправы Гитлера со своими соратниками я поняла, что грязными руками ничего чистого не создают. Тогда уже мне стало ясно, что, какими бы красивыми словами ни прикрывался диктатор, его оружие -страх. И страх - его хозяин! К счастью, сколько ни старались все «юристы», какие бы каверзы ни выдумывали, факт остался фактом: никто и никогда от меня не услышал злого слова в адрес России, которая мне дорога несмотря ни на что! Все это больше всего походило на толчение воды в ступе. Я говорила честно и бесстрашно всю правду, но моим словам следователи придавали абсолютно чуждый мне смысл, втискивая их в своего рода прокрустово ложе, чтобы создавалось впечатление, что мною руководили все пороки, приписываемые буржуазно-капиталистическому, помещичьему строю: эгоизм, жадность, трусость, злость! Хохрин на очную ставку не явился, а прислал свои показания в письменной форме. Из них я узнала, что он слышал, как я вошла в контору, но думал, что это уборщица принесла дрова; он же подтвердил, что, там, где я и указала, найден топор, брошенный мною под крыльцо. Зато на очную ставку явилась Тая, дочь нашей поварихи, та самая четырнадцатилетняя красавица, поразившая меня редким сочетанием неподдельной красоты и детской простоты, не сознающей ее. Прошел год. Тае теперь чуть больше пятнадцати, но мне больно смотреть на нее. Видно, «сделала карьеру» - от былой свежести не осталось и следа: одета по-городскому, безвкусно и вульгарно, в какой-то немыслимой шляпке, с прической, с подведенным, подскубанным, подкрашенным лицом. Но держалась она твердо,спокойно и уверенно. - Я слышала от Керсновсной много интересного, неизвестного мне о жизни в чужих краях. Она много видела и хорошо рассказывала о разных странах, городах, обычаях... Учила нас песням: за работой всегда пела. А чтобы желала она зла нашей родине или хвалила Гитлера - нет! Этого я ни разу от нее не слышала. Она не только не оболгала меня, но даже не сказала того, что я говорила и что могло бы мне повредить. Например: «Бездомная собака в зимнюю пору счастливей здешних рабочих и даже начальников». И вот меня ведут в смежное с судом здание, где прокурор должен «ознакомить меня с материалом закончившегося следствия» - так называемое «подписание 206-й статьи». Это пустая формальность, и мне неясно, зачем прокурору понадобилось провести в беседе со мной полдня? Но мне, в сравнении с невероятной тоской в грязном, вонючем, холодном и темном клоповнике среди плачущих, отчаявшихся, убитых горем баб, это даже приятно. Чисто, тепло, светло. Солнце играет на замерзших окнах. Удобно сижу на кожаном диване. По ту сторону стола, покачиваясь на стуле, сидит прокурор. На столе - гора бумаг. Одних доносов, написанных Хох-риным, сто одиннадцать. Читаю не спеша. В этих бумагах - жизнь и смерть. Я уже знаю, что для надежды места не осталось. Но спешить не собираюсь и читаю весь этот бред сумасшедшего садиста. Чтобы так исказить правду, надо быть Хохриным, но чтобы принять все это всерьез, кем надо быть? Вот здесь, на этой странице, квинтэссенция всего этого бреда. Здесь я должна поставить свою подпись. Обмакиваю перо и не колеблясь пишу: «Ложь!» - Что вы наделали?! Начальник местного НКВД - огромный, грузный, бритоголовый татарин. Голубоглазый, с белой кожей. Редкий экземпляр! Я его часто видела на допросах. Сам же он никогда меня не допрашивал. Велико же оказалось мое удивление, когда меня неожиданно привели к нему на допрос. Следствие окончено, с материалом ознакомлена, остается ждать суда... Из Новосибирска должен был прилететь какой-то Белобо-родов. Ну что ж, допрос так допрос. Привели меня на второй этаж, рядом с кабинетом начальника милиции Николая Радкина. Светлая комната. Два окна. Между ними массивный письменный стол, за столом еще более массивный голубоглазый татарин. Над ним поясной портрет Сталина. Я чинно уселась на специальный стул возле двери. Рядом вешалка, на которой висят шинели. Слева дверь в кабинет начальника милиции. Все началось с обычной рутины: имя, отчество, фамилия, год рождения... Я отвечала на все вопросы спокойно, точно, правдиво. Он записывал, как это обычно принято, а я не могла отогнать от себя мысль: «Ну до чего же подходящий типаж для того, кто захотел бы изобразить Малю-ту Скуратова - любимого палача Ивана Грозного. А над этим опричником портрет его хозяина, беспощадного и подозрительного грузина. В этом - полная гармония: tel maitre, tel serviteur*. Вот только бороды и косматых волос не хватает этому Малюте!» Вдруг в его лице произошла какая-то перемена: и без того узкие глаза-щелки еще сузились, резче выступили татарские скулы, и под ними словно заиграли желваки, как у рассерженного бульдога. Он уперся руками в стол и прохрипел: - Довольно слушал я, как шипит эта фашистская гадина! Вся его грузная туша выпрямилась во весь рост и двинулась на меня. Инстинктивно встала и я. Отступать было некуда, и я шагнула навстречу двигающемуся на меня истукану. Второго шага сделать мне не пришлось. Стальные ручищи впились в мои плечи, и в следующее мгновение я была в воздухе, причем он так тряхнул меня, что я, как тряпичный паяц, взмахнула ногами и ударилась ими о стенку. С грохотом рухнула вешалка с шинелями, и оторванный лист оберточной бумаги полетел на бреющем полете через комнату. Мои ноги коснулись пола раньше этого листа бумаги, и в то же мгновение я сжалась как пружина и с силой двинула кулаком в скулу Салтымакова. Не столько от удара, сколько от неожиданности, он завертелся на месте. Затем, рванув кобуру, выхватил наган и ринулся вперед. Кажется, я тоже... Должно быть, он этого не ожидал, и я напоролась щекой на дуло револьвера, но он не выстрелил, а шагнул назад, подымая револьвер. Он вооружен, а я безоружна, - так не пойдет! И я, отскочив к двери, схватила за спинку стоявший там стул, на котором до того сидела, и со всего размаха ударила им, метя по ногам Салтымакову. То ли он отскочил, то ли я не рассчитала, но стул ударился об пол перед ногами Салтымакова и разлетелся в щепы. В руках у меня осталась половина спинки с ножкой, и я, размахнувшись, ринулась вперед. Наверное, меня охватила та ярость берсерка, в которую впадали древние викинги. Иначе немыслимо объяснить ни силы, откуда-то взявшейся, ни того, что я перестала видеть и соображать. Перед глазами у меня прояснилось лишь тогда, когда между нами оказался Николай Радкин, сватавший за руку Салтымакова. На пороге кабинета стояла Нина Гончарова, его секретарша - кудрявая блондинка с бледным кукольным лицом. | |
| |
Просмотров: 811 | |