Приветствую Вас Вольноопределяющийся!
Пятница, 26.04.2024, 03:47
Главная | Регистрация | Вход | RSS

Меню сайта

Категории раздела

Наш опрос

Оцените мой сайт
Всего ответов: 4119

Статистика

Вход на сайт

Поиск

Друзья сайта

Каталог статей


Ефросиния Керсновская. «Сколько стоит человек». Часть 20.

Подземные знакомства

Еще одни засов отперт, еще один отодвинут, дверь открылась и вновь захлопнулась. Я остановилась. Мне показалось, что тут абсолютная темнота.

- Не тушуйся! Это со свету кажется, что здесь, как у негра в ж... Так оно и есть, только когда негр скинул штаны: хоть немного света, а все же видно чуть-чуть. Привыкнешь - даже понравится! - послышался до­вольно приятный, с легкой хрипотцой голос.

- Присаживайтесь! У ногах правды нет, - добавил другой голос, сдобный, с украинским акцентом.

- Вот тут, посередке! Я вам уже освободила местеч­ко, - откликнулся третий, еще совсем детский голосок.

- Да сколько же вас тут, черт возьми? - рассмея­лась я.

И заметила: им пришлось по душе, что новенькая не вздыхает, не куксится. Это особенно неприятно, если сидишь в темноте под землей вчетвером, когда и одно­му в такой конуре тесно.

- Вот попривыкнут глаза, тогда и знакомиться бу­дем, а пока садитесь, - произнес первый голос.

Я кое-как нащупала нары из кругляков с торчащи­ми винтами, как это всегда делают для неудобства, и улеглась.

- Это правда, девчата, - сказала я. - Самое глав­ное - привыкнуть. Вот был однажды такой случай. Ходил как-то по городу в ярмарочный день запоро­жец-казак. Ходил-ходил, да и забрел в костел, в цер­ковь, значит. Там ксендз проповедь говорит, что, мол, пьянство - грех, а кто горилку пьет, тот на том свете деготь пить будет. Слушал-слушал казак, да и пошел на рынок к жиду Янкелю. Купил у него на ко­пейку гарнец* дегтя, выпил, крякнул, рот утер, усы расправил и говорит: "Погано! Але не дуже: як приюбикнешь, то i це пити можно...»** И пошел в шинок. Так оно всегда бывает: главное - привык­нуть.

С этого началось наше подземное знакомство с подругами по несчастью.

Все они знали, что следствие, суд и прочее - толь­ко ненужная формальность: судебным властям нуж­но как-то оправдать свое присутствие в тылу, вернее, свое отсутствие на фронте. Для этого и нужна их судебная деятельность, это и есть их фронт в глу­боком тылу.

Попавшие в это подземелье на оправдание могут не надеяться. Меньше всего теряют те, у кого боль­шие сроки, так как добавляют обычно до десяти лет, если не выносят смертного приговора. Поэтому больше всех теряла самая из нас младшая, Машка Братищева, курносая толстощекая девчонка-сирота, воспитанница детдома.

Она отбывала год за мелкую кражу, а когда уже оставалось меньше двух месяцев до освобождения, обварила кипятком руку и была на больничном. Оста­ваясь в зоне, пошла на кухню подработать черпак ба­ланды мытьем бачков.

Там снюхалась с поваром и поняла, что, пользуясь его покровительством, сможет куда лучше питаться, чем таская кирпичи. Чтобы продлить бюллетень и не ходить на работу, стала растравлять хлорной извес­тью заживающую рану, как говорится, сделала мастырку.

Но об этой хитрости узнали, ее посадили и обви­нили в саботаже.

Таким образом, ей было обеспечено 10 лет. (Году этак в 56-м или 57-м я ее встретила в Норильске. Она отбыла 10 лет заключения и после освобождения там и осталась.)



Звуковая галлюцинация

 

Следствие по делу Лиды Арнаутовой было законче­но, и со дня на день ее могли вызвать на суд. В смерт­ном приговоре она была уверена, ведь уже в прошлый раз ей дали вышак, заменив «катушкой» (десятилетним сроком) лишь условно, а она - на тебе! - затеяла писать плакаты, порочащие самого Сталина, подумать только!

Девчонка она была гордая, знала, что на суде будет начальство, в том числе майор Калюта, товарищ ее отца. Так что же делать, чтобы никто не принял ее бледность, результат трехмесячного пребывания под землей на сугубо голодном пайке, за результат волне­ния или, еще хуже, страха?

Бедняга! У нее было более чем законное основание быть бледной - туберкулез уже наложил на нее свою бесцветную печать.

Когда в мужской камере N21, что была напротив нашей, обнаружили тиф-сыпняк, нас единственный раз как-то ночью повели в баню. Наверное, она сумела перебросить через ограду записку, и ей в кусочке мыла передали осколок зеркала и губную помаду. Как она обрадовалась! Теперь-то она была уверена: никто не подумает, что Лида Арнаутова боится смерти.

Но как ни надежно было припрятано ее сокровище (в щели нар с нижней стороны), в канун 1 мая Дунаев учинил такой яростный шмон, что добрался и до этого тайника.

Лида была обезоружена, и это чуть ли не в канун суда, где ей дана была последняя возможность козыр­нуть в игре, называемой «жизнью», где ее карты все равно были биты...

Здесь, в темном подземелье, как-то особенно ярко представляешь себе собственное бессилие перед без­душной жестокостью тех, кто может тебя раздавить, как козявку, даже не замечая твоего страдания. Каза­лось бы, такого рода размышления должны бы полно­стью поглотить наше внимание. Вовсе нет, все наши мысли обратились к одному: каким образом ото­мстить Дунаеву?


Первая идея пришла в голову Машке Братищевой.

- Вот что я вам скажу, девки! Они, значит, ни в грош нас не ставят. Мы, пусть даже нас тыщи, если мы с го­лоду околеем, то это для них тьфу и не больше. Но очень они боятся самоубийства. Вот рухнет, к приме­ру, стена и задавит целую сотню - им плевать. Соста­вят акт и спишут. А вот под машину кто сиганул или удавился - им хана. На фронт отправят и - прощай, теплое местечко!

План «самоубийства» мы разработали до мельчай­ших подробностей и отрепетировали так, чтобы все прошло без сучка и задоринки. В потолке находилась вентиляционная труба. Свет через нее не проходил, мешало «колено». В трубе закреплялась щепка, я ее подобрала на дворе, должно быть, дежурняк колол полено на растопку. На этой лучинке и должен был висеть «самоубийца» - чучело, сделанное из Лидиной подушки, моей телогрейки, шапки и Машкиных ватных брюк.

Фигура получилась очень правдоподобная: вытяну­тая шея и свесившаяся набок голова, ноги в моих баш­маках носками внутрь... Скреплено все было чулками так, что в полминуты чучело разбиралось и его состав­ные части были на местах - в изголовье.

Дикий, нечеловеческий вопль потряс подземелье... Машка не преувеличивала - ее воя может испугаться сам леший из Брянского леса. Даже меня мороз по коже продрал.

Топот ног. Дунаев сорвался с топчана и вихрем промчался по коридору. Вот зажглась электрическая лампочка (ее зажигали, лишь когда надо было загля­нуть в волчок), загремел замок, и слышно было, как Дунаев ахнул... Вслед за тем зазвенели ключи - видно, он не попадал ключом в скважину, потом брякнул за­мок, загремел засов, дверь распахнулась так, что стук­нула о наружную стену.

Дунаев вскочил в камеру, споткнулся о парашу и грохнулся на «мирно спавшую» Марусю Якименко.

- Ай-ай-ай, с ума сошел! - завизжала Маруся. Мы все «спросонья» хлопали глазами и "ничего не могли понять». От висельника не осталось и следа: мы бы четырех висельников успели ликвидировать, пока Дунаев отпирал двери! Думаю, что он и сам понял, до чего же у него был глупый вид, когда он не без труда вырвался из объятий Маруси, которая «с перепугу» вцепилась в него, продолжая визжать.

Нам стоило неимоверного труда не лопнуть со сме­ху. Но мы делали вид, что никак не поймем, в чем дело.

- Кто кричал? - обрушился он на нас с вопросом. Мы удивленно переглянулись, изобразили испуг и прижались друг к другу. Машка, у которой оказался неплохой драматический талант, вцепилась в меня, задрожала и зашептала свистящим шепотом:

- Тетенька, он сумасшедший, из тех, что буйные!

Мы долго задыхались от смеха, вцепившись зубами в свои телогрейки, от напряжения даже искры из глаз сыпались, но ничем не выдали себя. Лишь заслышав, что он подкрался и подслушивает, не открывая волч­ка, я сказала, будто отвечая на вопрос:

- Нет, это не опасно. Звуковая галлюцинация. Так обычно начинается прогрессивный паралич. Оконча­тельно он сойдет с ума года через три, не раньше...

Кажется, он так и остался в неуверенности. Во вся­ком случае, в ту ночь он плохо спал: раз шесть или семь зажигал свет и заглядывал в волчок. А утром до­вольно долго стоял за дверьми нашей камеры и при­слушивался к научно-популярной лекции, которую я проводила:

- Когда только звуковая галлюцинация, это еще не так далеко зашло. Хуже, когда человеку мерещится то, чего нет. Например, кажется, что змея по полу ползет или покойник в гробу лежит...

Разумеется, проще всего было спросить заключен­ных в другой камере, слыхали ль они крик? Но дело в том, что он никогда ни с кем не заговаривал. Кроме того, он видел висельника! А этого проверить Дунаев никак не мог.

 

Месть за губную помаду 

На сей раз это была месть так уж месть настоящая. Я и не думала, что представится оказия поманежить до седьмого пота Дунаева!

Чистая случайность, что в то утро я, стоя на параше, осматривала коридор. Вернее, наблюдала за Дунае­вым. Вот он принес фанерный чемодан с разрезанны­ми пайками хлеба, и, предварительно их пересчитав, стал раздавать, начиная с камеры № 1.

Но что это? На откидной крышке чемодана лежат ключи - вся связка ключей, нанизанных на широкий сыромятный ремень. Ремешок поднялся «колечком»...

Да он же сам подсказывает, что мне делать - это един­ственная в своем роде оказия!

Как пантера, метнулась я к той щели, где был спря­тан наш «телеграф», выхватила его, загнула конец крю­чочком, вскарабкалась на парашу и глянула в «пери­скоп». Дунаев взял две пайки и не спеша пошел вглубь коридора, к камере №5.

- Дзинь! - чуть слышно звякнули ключи, следуя по траектории с крышки чемодана через решетку к нам в камеру.

И вот они у меня в руках!

Все на них уставились, разинув рот. Затем перегля­нулись и прыснули от смеха. Потом ринулись, толка­ясь, к «перископу».

Дунаев закончил раздачу хлеба. Вот он не спеша, вперевалочку подходит к чемодану, протягивает руку и... рука повисает в воздухе. Недоумение. Это еще пока не тревога. Лишь немного резвее, чем обычно, идет он к топчану. Оттуда возвращается очень быстро и поспешно шарит на столике, хлопая крышкой чемо­дана. Затем бегом вверх по лестнице в дежурку.

Мы отплясываем священный танец краснокожих и валимся на нары, воя от смеха. Машка Братищева виз­жит, как поросенок...

- Вот теперь он икру мечет!

Назад идет медленно. Долго стоит у дверей нашей камеры. Мы подчеркнуто топчемся, одевая башмаки, и вполголоса переговариваемся:

- Что же так долго нас не ведут на оправку? Может, у него опять галлюцинация или припадок?

Наконец, решается:

- Ну, девочки, хватит! Пошутили и довольно!

Негодующий голос Лиды Арнаутовой:

- Гражданин дежурный, ведите же нас поскорее на оправку!

- Я говорю, верните то, что вы взяли! Живо!

- Это хлеб? Нет, вы нам дали только четыре пайки, ни одной лишней. И ни одной горбушки!

- За то, что шумите, вообще сегодня не поведу!

Раздает кипяток. Весь день проходит тревожно. Вечером Васильев его не сменяет: очевидно, без клю­чей отказывается принять смену.

Но куда девать ключи?

Тут меня осенило. Пока Дунаев ходил в дежурку, я, развязав ремешок, сквозь решетку рассовала ключи по щелям меж кирпичей, но не в камере, а снаружи, со стороны коридора. А ремешок Машка вплела в свою косу.

На следующее утро еще до раздачи хлеба кто-то грохочет за дверьми. Я быстро наматываю «телеграф» вокруг пояса. Дверь открывается, и становится ясно, отчего был такой грохот. Дунаев французским клю­чом вывинчивал болты из перекладин!

Никогда мы так долго не гуляли. Часа полтора кру­жили по дворику, наслаждаясь дивным майским днем. Мы знали, что Дунаев шмонает наши апартаменты, и заранее злорадствовали, что он до вечера будет во­рошить экскременты в нужнике!

Лида была вполне отомщена. Дорого Дунаеву обо­шлась ее губная помада!

На третий день мне стало его жаль. Васильев все не желал его сменять, и Дунаев изрядно измучился. Весь день он завинчивал и развинчивал гайки болтов. Под глазами легли черные тени, и вообще вид у него был до предела несчастный. В любую минуту могло нагрянуть начальство. Он вызывал дежурнячку, которая очень старательно нас перещупала, заглядывая даже в рот. Затем вдвоем они обыскали каждый сантиметр нашей камеры. Напрасный труд!

До самого вечера Дунаев копался в нужнике, и ве­чером от него разило...

Мы довольно громко обменивались «догадками»:

- Знаете, девчата, что-то с нашим дежурным не того... Наверное, ему опять что-нибудь попритчилось, и он с перепугу в штаны наложил. Может, привидение у него ключи отобрало, а у него медвежья болезнь объявилась?

Вечером я не выдержала:

- Однако, девчата, хватит его мучить, можно и ам­нистировать: как-никак, он после ранения. Проучили и хватит!

Пока он завинчивал дверь в дальней камере, я успе­ла выковырять из щелей все ключи, собрала их в горсть да как шарахну по всему коридору! Девочки,  которые смотрели в «перископ», говорили, что он кру­жился, как волчок, и не знал, который из ключей под­хватить в первую очередь.

Заключительный аккорд нашего водевиля прозву­чал на следующий день. Накануне, возвращаясь в ка­меру, я подхватила и спрятала в параше кусок карто­на, на который в дежурке сметали мусор, и тщательно вырезала из него нашим «перископом» весьма харак­терную фигуру Дунаева. Корпела я над этой скульп­турой долго, зато сходство получилось полное: фу­ражка набекрень, руки в карманах огромных «ушас­тых» галифе, низкая талия и ноги врозь, носками наружу.

Утром, выходя на оправку, я шла последней и, про­ходя мимо Дунаева, который стоял в своей излюблен­ной позе на крылечке, закрепила на перекладине эту фигурку.

Картонный Дунаев был повешен на сыромятном ремешке, на который были нанизаны злополучные ключи!

Мы как могли затягивали наше пребывание во дво­рике: по очереди задерживались в отхожем месте, чтобы остальные могли вдоволь хохотать, сравнивая самого Дунаева с его изображением, висевшим прямо над его левым плечом. Но надо было и честь знать, ведь другие камеры ждали своей очереди.

- Пошли! - скомандовал Дунаев, посторонился, пропуская нас, и... окаменел: прямо перед его носом качался его двойник, повешенный на ремешке от ключей!

Боже, какими глазами посмотрел он на нас! Впро­чем, не столько на всех нас, сколько на меня.

 

Борис-Голубые яйца

 

Но, как говорится, своя рубашка ближе к телу, а поэтому, хоть я и принимала самое активное участие в жизни и приключениях нашего подземного коллекти­ва, все же следствие по моему делу - это было глав­ное, что меня мучило.

К чему из этого подземелья водят подследственных на допрос? Зачем переводить бумагу и писать то, что давно известно, или то, чему никто не верит? В чем бы тебя ни обвинили, ни одного слова обвинения, даже самого нелепого, ты отвести и опровергнуть не мо­жешь.

Но этот ритуал соблюдается с глупо-напыщенным видом, ведь вся эта петрушка оправдывает существо­вание следственных органов.

Впрочем, иногда органы и извлекают какую-то пользу. Напуганные, малодушные, морально сломан­ные люди в безумной надежде заслужить смягчение своей судьбы пытаются очернить и потянуть за собой как можно больше соучастников.

Для меня же в этой нелепой процедуре было лишь одно достоинство: пока идешь туда и обратно, можно подышать не затхлым воздухом. И глаза хоть ненадол­го, а отдыхают от необходимости таращиться из-за темноты.

Когда после первого допроса я описала внешность следователя, Лида воскликнула:

- Это Голубые яйца!

И добавила:

- Он еще не самый плохой из всей этой шайки.

Я поинтересовалась, откуда взялась эта странная кличка, и мне рассказали.

Как-то на Пасху следователь допрашивал одного подследственного. Это был лагерный повар, поляк, горячая голова. Выведенный из терпения, он схватил со стола чернильницу с синими чернилами и запустил ее в следователя, да так, что она попала ему за расстег­нутый ворот рубахи и чернила растеклись, добрав­шись даже до сапог.

Свой поступок он мотивировал так:

- На Пасху принято красить яйца, вот я их и покра­сил в голубой цвет!

...Сколько я ни ломала голову, не могла догадать­ся, что же я сделала плохого? Мне казалось, что все мои поступки были правильными, намерения - добры­ми, поведение - безукоризненным, и если уж на то по­шло, то заслужила я только похвалу и благодарность. А получилось как раз наоборот!

Горький опыт мне подсказывал, что никакой ошиб­ки тут нет, но в чем в данном случае моя вина, было мне абсолютно непонятно. Поэтому я с самым откро­венным любопытством предстала пред светлые очи моего следователя.

- Итак, вы обвиняетесь в том, что проникли на свино­ферму с заранее обдуманной целью: в стороне от надзора вести антисоветскую агитацию и подрывную деятельность, направленную во вред советскому госу­дарству.

- Вот те на! А я-то думала, для того чтобы лечить больных свиней! Если от антисоветской агитации сви­ньи перестали дохнуть, то остается предположить, что они подыхали до моего прихода на ферму, оттого что изучали марксизм?

- Да вы... да вы... Отдаете вы себе отчет в том, что говорите?!

- Слишком нелепо то обвинение, что вы мне предъяв­ляете. Разве не глупо звучит такая фраза: я, оказывает­ся, вылечила свиней путем антисоветской агитации. Образцовый порядок, заведенный мною на ферме, имел целью, по-вашему, антисоветскую агитацию и являлся подрывной деятельностью, а здоровое поголо­вье свиней наносит ущерб советскому государству? Извините, этого я не пойму.

- Вы все поймете, когда узнаете, что все ваши гнус­ные замыслы были разгаданы и мы получили сигнал тревоги! Но мы терпеливо следили за вашими поступка­ми, пока мера терпения нашего не переполнилась...

- Знаете что, слезайте с ходулей и говорите человеческим языком. Не знаю, какие гнусные замыслы были у ваших соглядатаев, но хочу знать, зачем вам понадобилось действовать окольными путями. Хотите что-нибудь от меня узнать - задавайте вопрос, и я от­вечу, не унижаясь до лжи. Это проще и куда порядоч­нее, чем подсылать кого-то, чтобы подглядывать и подслушивать то, чего нет!

- Мы знаем о вас все. Каждое ваше слово подтвер­ждено свидетелями.

- И это тем более достоверно, что моими слушателя­ми были обычно подшефные свиньи...

Должна отметить, что полемические реплики мне особенно удаются, и я не могла отказать себе в удо­вольствии щелкнуть по носу того, в чьих руках моя судьба. Я говорила с излишней резкостью, но отлично понимала - терять все равно нечего. Коль скоро меня обвинили, все равно признают виновной, каким бы нелепым ни казалось обвинение.

- Вы даже осмелились непочтительно отозваться о великих советских поэтах и писателях. В этом прояви­лась ваша бессильная ненависть и злоба к советскому государству, которое своевременно вас обезвредило.

Так вот где собака зарыта! К тому, что следователь говорил дальше, я не прислушивалась... Наконец в моих руках был конец нити, и я напряженно думала, стараясь размотать весь клубок. Значит, на меня до­несли, приведя мое мнение об антирелигиозных стиш­ках, в том числе и тех, которые написаны Маяковским.


Кто написал этот донос?

Is fecit, cui prodest - «сделал тот, кому это выгодно». Выгодно это было Ирме Мельман, которой очень хо­телось устроиться на синекуру - ветеринаром на об­разцово поставленную свиноферму.

Кто там был еще?

Оба инвалида работали. Их она губить не станет. Затем свиная кухарка Фаина, хитрая баба из породы лукавых царедворцев, и Ленка-дурочка. Эти выполнят любую гадость, лишь бы угодить Ирме.

Саша Добужинский! Вот этого она охотно засыпет, чтобы на его место устроить своего любовника Нико­лая.

- Признайтесь, кто слышал, когда вы в своей нена­висти обливали помоями верных сынов Советского Союза?

- Выбирайте свои выражения! Когда я кормила сви­ней, я имела дело с помоями, но в разговоре - и в сви­нарнике, и здесь, у вас - я предпочитаю чистоплот­ность.

- Но вы в недопустимых выражениях порочили...

- Выражения, которые я употребляю, одобрены академическим словарем. А порочить бездарные вир­ши трудно. Прежде всего потому, что они уродливы и глупы, а значит, и не могут считаться поэзией.

У следователя просто глаза на лоб полезли.

- Да вы знаете, что Маяковский - гордость нашей поэзии?

- Гордость нашей поэзии - Пушкин. Он говорит: «прекрасное должно быть величаво». А все эти кос­ноязычные пошлости, рассчитанные на полуграмотных алкоголиков, не поэзия, а кривляние.

- Ну, знаете, вы превзошли все мои ожидания! Я со­брал о вас много разных фактов, но после того, что вы сказали, я полагаю, что они не только соответству­ют действительности, но даже недостаточно ее отра­жают...

- Уверяю вас, излишне было собирать факты в сви­нарнике, по задворкам и помойкам! Куда проще было бы расспросить меня о том, что вас интересует. Я пре­зираю ложь и всякие увертки, и в том, что касается меня, скрывать мне нечего!

Он, кажется, неправильно истолковал мои слова и поэтому вернулся к тому, с чего начал:

- Так перед кем вы произносили свои крамольные речи?

- Перед котлом с поросячьей кашей!

- В ваших же интересах советую вам - без балагана!

- Благодарю за заботу о моих интересах. Но гово­рю я вполне серьезно: единственный раз я слышала чтение этого «раешника», когда зашла на кухню за ка­шей для поросят-сосунков. Набрав котел этой каши, я пошла кормить своих питомцев, когда Ирма Мель­ман меня спросила, прихожу ли я в восторг от этой «поэзии». В помещении был кто-то из рабочих свино­фермы. Но кто именно, я особо не присматривалась. Мое внимание было занято поросятами.

Не стоит слишком рассусоливать перипетии этих допросов. Следствие шло, как и полагается след­ствию: все было заранее предрешено. Допросы ве­лись, как положено такого рода допросам: смысл их состоял в том, чтобы, кроме меня, «закопать» еще кого-нибудь из заключенных.

Все мое внимание было направлено на то, чтобы никому не повредить, даже Ирме Мельман.

Вот показания Саши Добужинского.

Следователь говорит, будто Саша приписывает мне очень много антисоветских, подлежащих анафе­ме поступков. Он даже с укоризной покачивает го­ловой:

- Ай, как нехорошо! Добужинский перестарался и валит на вас даже больше, чем я могу поверить. Вы­гораживает себя...

Мне даже смешно: очень уж грубо берет на пуш­ку, хочет побудить меня вознегодовать и выдать ка­кую-нибудь неосторожность Саши.

И опять бумаги, и опять доносы... Выплывают по­казания Заруцкого, Прошина, даже покойных Баландина, Футорянского...

О, исправительно-трудовой лагерь! С каким садиз­мом производится там растление душ человеческих!

Бумаги... Кипы бумаг! Допросы, свидетельские по­казания, доносы... Мне не дают их читать, а только показывают: вот показания Капинуса, Веры Михай­ловны, Мадаминова, Касымова. Всем им не сладко:

скажи обо мне хорошее - окажешься соучастником, скажи плохое - опять виноват будешь: не донес -значит, укрыватель.

За каждым листком, за каждой бумажкой видишь, как корчится от страха, от ужаса перед занесенным каблуком чья-то человеческая душа, превращенная в извивающегося червяка!

Сколько грязи пытаются таким способом поднять со дна души человеческой! Когда в водоем не посту­пает свежий воздух, на дно его опускается все, что погибло без воздуха. Эта грязь разлагается, выделяя зловонный и ядовитый сероводород.

Если в духовный мир человека не поступают све­жие мысли, чувства, переживания, в душе его оседа­ет черная зловонная тина. Когда ее взбалтывают, «се­роводород» распространяет такое зловоние, что может отравить все и всех!

Гибель живой души в исправительно-трудовом ла­гере, рабство души способствуют образованию и накоплению ядовитого сероводорода. Следователь при посредстве изощренной системы доносов и доп­росов ворошит этот зловонный осадок. И слабые люди гибнут и губят друг друга. Но можно ли их об­винить в том, что они слабы? Ведь все пущено в ход, чтобы разложить, ослабить, отравить!


Последняя унция, проламывающая спину лошади* 

Бегут дни, недели, месяцы... Что теперь - май, июнь, июль? Одних угнали, другие заняли их место. Ни для кого надежды нет! Тесно в подземелье. Темно кругом, и в будущем - нет просвета! Хочется знать, что происходит на свете? Но до могилы новости и события не доходят, а чтобы усугубить чувство без­надежности, на допрос чаще всего водят ночью.

Шел обыкновенный допрос.

Как обычно, следователь применял весь свой ар­сенал, пытаясь нащупать слабое место и, ловко сде­лав подножку, вынудить меня совершить то, что и является целью любого допроса - обычное преда­тельство. Еще кого-нибудь запутать в антисоветское дело, наказуемое по статье 58. Как всегда, нервы были напряжены до предела. В это время его куда-то вызвали, очевидно ненадолго, и он, вместо того что­бы меня отправить обратно в подземелье, повел вглубь коридора, открыл дверь налево, пропустил меня и сказал:

- Это мой человек, пусть здесь подождет.

Я уселась в углу на табурет и осмотрелась. В боль­шой полутемной комнате было несколько столов. За каждым столом сидели женщины. На столе лежали ворохи писем, главным образом треугольники полевой почты. Рядом с женщинами на полу стояли объемистые плетеные корзины.

Я догадалась: здесь перлюстрируют письма.

До чего же я ненавижу все, что делается тайком, исподтишка! Подслушивать у дверей, подглядывать в замочную скважину, писать доносы, анонимки, читать чужие письма или нападать из-за спины - все это у меня всегда вызывало брезгливое отвращение, кото­рое я даже словами описать не могу.

Я отвернулась к стене. Но любопытство взяло верх, и я против воли стала присматриваться к этой мерзкой процедуре. Вот та брюнетка, по виду осе­тинка, проверяет письма, написанные незнакомыми мне буквами. Она водит по строчкам пальцем справа налево. Кто, кроме турок и арабов, так пишет? На­верное, все мусульмане? Та, возле окна, перлюстри­рует немецкие письма. Читает внимательно и почти все уничтожает. А у этой тоже немецкие? Нет, на­верное, эстонские, в них часто встречаются два «о» подряд.

Куда бы я ни смотрела, взгляд мой как магнитом при­тягивала та тощая женщина, которая была ближе всего от меня: не старая и не молодая, не худая и не толстая, не седая, а какая-то полинявшая, бесцветная, как вы­горевшее мочало. Унылый нос опускался к бесцвет­ной, чуть выпяченной губе. Если бы скульптор или художник-импрессионист искал натуру, чтобы вопло­тить Бездушное Равнодушие, лучшей бы не нашел.

Перед ней лежал большой ворох писем без марок, написанных часто на обрывках газет - потертые, измя­тые, размытые треугольники полевой почты... Может, это последнее письмо того, кто отдал свою жизнь, за­щищая в том числе и вот эту ко всему равнодушную серую женщину?

От нее зависит, прижмет ли мать к сердцу этот лос­кут газеты или так никогда и не узнает ласку своего сына, излитую в неуклюжих словах - последних сло­вах, обращенных к матери.

Но что это? Женщина даже не развернула этот треугольничек полевой почты! Она его просто разорвала и бросила в корзину... За ним - другой, третий... За­тем, опять же не глядя, положила одно письмо в стоп­ку. Потом снова два-три в корзину. И все это - не чи­тая их, даже не разворачивая!

Это не цензура. Даже не самая строгая цензура! Это Слепой Случай, олицетворяемый бесцветной фи­гурой Тупого Равнодушия!

Я почувствовала, что больше не могу, теряю кон­троль над собой: комок отвращения подкатил к само­му горлу. В кончиках пальцев началось легкое пока­лывание, холодный озноб прошел по спине к затылку. Казалось, волосы зашевелились, в глазах потемнело, и я скорее почувствовала, чем поняла, что это и есть та «последняя унция», которую я не в силах вынести...

- Ну вот и я! - послышался голос следователя. -Пошли!

Совершенно машинально я встала и пошла к двери. Я шла, шатаясь как пьяная, в голове была какая-то неразбериха, и понимала я лишь одно: так больше нельзя, я не хочу этого видеть! Люди, миллионы людей лишены всего. Их не рвут раскаленными клещами кро­вожадные палачи, но их медленно душат бесцветные, равнодушные, глухие ко всему призраки. Не могу больше! Довольно! Единственное, чего я хотела в ту минуту, - умереть. Смерть, только смерть может изба­вить от этого кошмара без конца!

Дверь. За нею крошечный тамбур. Из него направо дверь к заместителю следователя, налево кабинет сле­дователя. Я резко толкнула дверь кабинета, шагнула вперед и отпрянула: дверь ударилась об стену и, от­скочив, стукнула меня по лбу.

Все, что произошло потом, так и осталось для меня неясным... Следователь подался вперед и, протянув руку через мою голову, вновь открыл дверь. В это мгновение пола кителя поднялась, и я увидела в кобу­ре на поясе маленький пистолет. Кобура была рас­стегнута, рукоять пистолета была подле моей левой руки...

Как это получилось, что я двумя пальцами, как пинцетом, неслышно выхватила этот пистолет, пере­ложила его в правую руку, а оттуда - в карман, и по сегодняшний день для меня загадка. Тут на атавизм ссылаться, как я это охотно делаю, нельзя: карман­щиков у нас в роду не было.

Говорят, что самоубийце удается осуществить свой замысел даже тогда, когда он невозможен. Это и дало повод поверью, что совершить грех черт помогает. Что ж, в таком учреждении, как третий отдел, присут­ствие Бога не ощущается, а значит, ангел-хранитель, которому, по уверению мамы, она меня ежедневно по­ручала, просто-напросто зазевался.

А я, что я чувствовала? Что думала?

Ничего. Или почти ничего. Кругом, да и во мне са­мой, образовалась какая-то пустота и почти безразли­чие. Единственное, что осталось в моем сознании, -это уверенность, что не будет больше ни всех видов тюрем, на земле и под землей; не будет необходимости отвечать на вопросы, которые я почему-то мысленно отождествляла со щупальцами какого-то спрута, ко­пающегося в моих внутренностях; и - в данную мину­ту это показалось мне самым главным - не будет того тупого равнодушия, которое уничтожает треугольнички полевой почты, те треугольнички, которых напрас­но ждут матери...

Что для этого нужно сделать? О, так мало! Я даже не скрывала того, что делаю. Вынув из кармана пистолет, мельком осмотрела его. Дома я любила возиться с ору­жием, но действительно хорошо была знакома с бара­банными револьверами: надежный работяга Наган, нарядный Смит и Вессон, старичок Кольт... Из писто­летов знакома быта только с браунингом, но тут ра­зобралась мгновенно. Отодвинула предохранитель и на секунду задумалась: куда лучше - в висок, в рот или в подключичную впадинку? Последнее казалось са­мым надежным, учитывая малый калибр. Кость пуля может и не пробить, но уж сонную артерию разорвет наверняка.

Все это заняло секунду-две, не больше. Размышляя, я бросила беглый взгляд на следователя. Он обмакнул перо в чернила и что-то просматривал в бумагах, ле­жащих перед ним. Мне показалось, что я смотрю на него со стороны. Стало даже смешно: вот в глупое по­ложение попадет Борис-Голубые яйца! В его кабине­те! Из его пистолета! Ха!

Что заставило меня глянуть в окно? Не знаю, просто как-то механически, уже подымая руку и держа палец на гашетке, я скользнула взглядом со стола на окно и...

Все как-то сразу изменилось. Будто в темноте, с которой глаза уже хорошо освоились, вдруг вспыхнул свет. Окно было открыто настежь. Решеток в нем не было, так как оно выходило в отстойник - дворик меж­ду двух вахт. Кабинет следователя был не на нижнем, полуподвальном этаже, а как бы на антресолях. Из окна не было видно ни здания, ни забора - ничего на­поминающего тюрьму. Перед окном проходили теле­графные провода, и чуть ниже колебалась ветка се­ребристого тополя с еще молодыми, нарядными лис­точками, с одной стороны точно покрытыми лаком, с другой - мягкой, нежной, белой замшей. Небо голу­бое, каким оно бывает в начале лета, по нему плывут белые облака, как паруса, надутые ветром. И, как было всегда и как всегда будет, - пара ласточек, чье гнездо, очевидно, находилось где-то поблизости, за­нимались своим радостным трудом: суетились, нося мошек своим птенцам, и лишь изредка усаживались на провода, будто чтобы обсудить вопросы воспитания птенцов.

Это и было чудо - красота настоящая, вечная и простая. Небо. Облака. Ветка - зеленая, свежая. Ла­сточки. И все это - будет. А меня... не будет? О нет! Еще буду! Я буду стоять, обхватив руками ствол де­рева, чуть вздрагивающего от прикосновения ласко­вого ветерка или от теплоты солнечного луча. Может, это будет не серебристый тополь, а дуб, липа или бук. И небо будет, и тучи. Может, пламенеющие в лу­чах заката или грозные, черные, вспыхивающие от змеек-молний. А птицы? Сколько их, вольных, быст­рых, полных заботы о птенцах, о будущем! Для них и для меня оно будет. Будет!

Все это мелькнуло в голове за одно мгновение; в сле­дующее мгновение я передвинула на место предохра­нитель и бросила пистолет на кожаный диван. Я слы­шала, как он шлепнулся, но смотрела не в ту сторону, а в окно. Впрочем, буду откровенна: смотрела не на ла­сточек, а на створки окна, открывающиеся вовнутрь. В них, как в зеркале, отражалась та половина комнаты, где стояли письменный стол и диван.

Звук упавшего на диван пистолета заставил Бориса вздрогнуть. Взгляд в сторону пистолета, рывок руки к пустой кобуре, взгляд в приоткрытый ящик письмен­ного стола, взгляд в мою сторону...

Все это заняло одну секунду. Затем, неслышно отодвинув стул, он гибким кошачьим движением вы­скользнул из-за стола, схватил пистолет, вернулся к столу, сел за него, опустил пистолет в ящик стола, взял перо и обмакнул его в чернила. Все это время он краешком глаза следил за мной. Но я смотрела в окно «с полнейшим безразличием», замечая в отраже­нии все, что происходит.

Он начал что-то записывать. Рука его бегала по бу­маге, но я заметила, что он ни разу не обмакнул перо. Мне стало смешно от этой хитрости: ему потребова­лось время, чтобы обдумать происшествие и принять решение.

Наконец спокойным голосом, будто ничего и не произошло, он продолжил допрос с того места, на ко­тором он был прерван:

- Чем же вы можете объяснить, что у вас во всей зоне не было задушевных друзей, с которыми вы мог­ли вести беседу?

Я передернула плечами, ответив вопросом на вопрос:

- А вы-то сами все можете объяснить или, по край­ней мере, понять?

И в голосе моем звучала ничем не прикрытая на­смешка.

- ...А ведь я вас знаю, Евфросиния Антоновна!
- Поразительное откровение! Особенно если при­нять во внимание, что вот уже три месяца вы меня до­прашиваете!

- Не в том дело. Мне о вас рассказывал мой друг Николай Салтымаков...

- А-а, - протянула я, усмехнувшись. - Не могу, од­нако, вас поздравить... Говорят, человека познают по его друзьям.

С допроса я шла легким шагом, в особо бодром на­строении. Все кругом казалось мне необыкновенно ярким. Видит Бог, в лагерной зоне не так-то легко най­ти объект для восторга, но восторг был в моей душе! Поэтому и небо было особенно голубым, и солнце высвечивало то ту, то эту песчинку, и она казалась са­моцветом. Даже чахлая пылинка, пробивающаяся меж плит тропинки, говорила о жизни. Наваждение, так безжалостно навалившееся на меня в комнате перлю­страции, развеялось как дым.

 

Категория: ГУЛАГ | Добавил: rys-arhipelag (18.05.2013)
Просмотров: 615 | Рейтинг: 5.0/1