Революция и Гражданская война [64] |
Красный террор [136] |
Террор против крестьян, Голод [169] |
Новый Геноцид [52] |
Геноцид русских в бывшем СССР [106] |
Чечня [69] |
Правление Путина [482] |
Разное [57] |
Террор против Церкви [153] |
Культурный геноцид [34] |
ГУЛАГ [164] |
Русская Защита [93] |
Мои напарники Так начинался год 1941 -и. Конец одной эры, начало другой. Роковой год, полный роковых событий и роковых ошибок. Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait!.* Восьмого декабря подмерзло, выпал снег. Легла зима. Работы на виноградниках закончились. Но я, разумеется, без дела не сидела. Купила два топора, пилу и навела справки, где, в каких учреждениях можно подрядиться пилить и колоть дрова. Для подобной работы необходимо обзавестись напарником. Искать напарника мне не пришлось, он сам напросился. Это был Иван Бужор, сосед Домники Андреевны. Дом его был не достроен, и он очень обрадовался возможности подработать. Подрядились мы, если память мне не изменяет, по 25 копеек с пуда. Заработали мы в первую неделю очень хорошо. Иван Бужор нахвалиться не мог! Но в следующий понедельник он на работу не вышел. Во вторник - снова... Я зашла к нему на дом, и он мне сказал, что его якобы наняли к лошадям кучером и он уже приступил к работе. Жаль! Бужор был хоть и цыган, но хороший работник. Тут напросился ко мне еще один напарник, какой-то голодранец и пьянчужка, но я надеялась, что втянется в работу и привыкнет. Однако привыкнуть он так и не успел, дня через три сказал, что работать со мною не может: жена, дескать, заболела, с ребенком побыть некому. И я опять без напарника! Тогда я вспомнила, что у Василия Лисника есть сыновья, ведь полная хата ребят - выбирай! Я пошла к Василию, и он мне дал своего старшего сына Ванюшку, парня лет 16-ти, невысокого коренастого паренька, очень рассудительного и словоохотливого. Работать с ним было очень приятно: он никогда не опаздывал, работал не торопясь, толково, как говорится, в охотку. Взялись мы за 200 рублей гуртом 1000 пудов напилить, поколоть и сложить в сарай так называемой алейниковской школы. За неделю мы окончили, играючи, и парню было даже неловко брать половину платы: - Вы, тетя Фрося, берите себе 120 рублей, а мне и восьмидесяти рублей хватит. Ведь инструмент ваш; вы инструмент точите, правите, вы и работу находите. Я же вам только помогаю... Но я, разумеется, на это не согласилась: - Делить пополам легче, да и вообще лучше! Глазной врач снимает с моих глаз повязку Может быть, с ним бы я и поработала еще какое-то время, но получилось так, что однажды в воскресенье я, посвистывая, скорым шагом спускалась по крутой тропинке мимо синагоги в город и возле старого кладбища чуть не столкнулась со старушкой, идущей по этой же тропинке вверх. Я извинилась и хотела уже продолжать свой путь, как вдруг старушка заговорила со мной и оказалось, что это наша старая знакомая Феофания Петровна Буды, глазной врач. Ее сын, Миша Буды, придерживался очень передовых взглядов как, впрочем, и его мамаша. Лет десять тому назад, будучи студентом-медиком, он принимал деятельное участие в какой-то стачке или террористической выходке (уж не помню точно, что именно там было), организованной румынской коммунистической партией. Так или иначе, а угодил он в тюрьму, где просидел с полгода, а потом, когда его выпустили, предпочел уехать во Францию, где закончил свое образование и остался там работать врачом. А его мамаша продолжала фрондировать, и румыны продолжали смотреть на нее косо. Старушка очень обрадовалась встрече со мною. Она знала, как с нами поступили, как выгнали из дому, и она, всегда ратовавшая за свободу и справедливость, была глубоко возмущена и разочарована тем, что видела. Нет, ничего подобного она не ожидала и теперь очень рада, что ее сын во Франции, хотя уже больше года Франция воюет с Германией и она ничего не знает о судьбе сына теперь, когда Франция раздавлена. Ее Миша где-то в Африке продолжает бороться с фашизмом. Он может с чистой совестью бороться, продолжая верить в свои идеалы. - А то здесь происходит такое, что я ни понять, ни объяснить не берусь. Вот и теперь с вами... Мне все Иван Бужор рассказал. Я так была возмущена! - Чем возмущены? И где вы видели Бужора? - Он работает у меня поденно: дорожку в саду мостит кирпичом, мусор убирает. - Как же так? У вас? Поденно? Да ведь он в какое-то учреждение кучером поступил... - Кучером? Нет! Он без работы. И страшно жалеет, что не может работать с вами. Он так был доволен, с вами так хорошо было работать! И работа хорошо оплачивалась. Но его вызвали в НКВД и сказали, что если он будет работать с вами, бывшей помещицей, то его возьмут на заметку как идеологического врага и тогда он сам окажется за бортом: его не примут в профсоюз. Да вы, оказывается, ничего об этом не знали? В это время мы вошли в город, и, воспользовавшись этим, я распрощалась с доброй старушкой. Мне надо было остаться одной, чтобы во всем разобраться. Мораль Волка по отношению к Ягненку Так что же это все-таки получается? Неужели со мной все еще продолжают сводить счеты и добивать лежачего? Но ведь это подлость! А я все стараюсь себя убедить, что все это - ошибка! Меня выгнали из дому, потому что я помещица, то есть паразит, не способный работать, эксплуатирующий трудящихся. Это неправда. Но они ошиблись. Пусть так! Мне сказали, что отныне я должна работать: все, что мне нужно, зарабатывать своими руками. Ладно. Работать так работать. Это как раз то, что я всю жизнь делала. И я стала работать. Да еще как! Разве в соревновании по вспашке зяби не я заняла первое место?! Разве не занесли меня на Доску почета? Да, но сразу после этого оказалось, что в моей работе больше не нуждаются. Тогда сказали: сезон, мол, окончен! Остаются-де лишь годовые рабочие. Так это тоже была ложь?! Говорят: «Ты должна работать». А сами на каждом шагу ставят подножку. Фу! Какая мерзкая ложь! Мерзкая и трусливая. Это еще один урок. Я не догадывалась, что впереди еще много-много уроков. Впереди - все мои университеты... Я продолжала работать с Ванюшкой. Но теперь я присматривалась к нему, прислушивалась к тому, что он говорит. И мне казалось, что неспроста он рассуждает примерно так: - Есть на свете 64 страны. В каждой стране свои законы. Они в каждой стране разные, как и сами страны разные. Но всюду живут люди. Сами живут и другим не мешают жить в своем доме, в своей семье, где дети слушают родителей и верят им. Те, в свою очередь, учились уму-разуму у дедов своих. А вот в одной стране все наоборот: хотят, чтобы люди на головах ходили и чтобы яйца курицу учили... И вот однажды, когда мы пилили дрова на Божа-ровке, подошел милиционер и через забор вызвал Ванюшку. Тот спокойно загнал топор в колоду, кивнул мне и пошел. «Все, - подумала я. - Завтра не будет у меня напарника!» Час спустя Ванюша вернулся, поплевав на руки, взял топор и спокойно принялся колоть дрова. Вечером, когда мы расставались, я его спросила: - Что ж, завтра не придешь? - Приду. - Однако тебя вызывали в НКВД? - А вы откуда знаете? - Больше того, я знаю, что тебе говорили. Они тебе пригрозили, что если ты будешь со мной работать, то они тебя в профсоюз не примут и ты нигде работы не получишь. Ванюша рот раскрыл от удивления. - Да... Именно так и сказали. А я им ответил, что я сын рабочего, бедняка, у которого восемь детей. Отец мой - рабочий, и меня работать научил. Он ни у кого разрешения не просил и запрещений не боялся. Жил без чужой указки и мне также жить велел. О вас я им так и сказал: я бедняк, а она беднее меня. У меня есть крыша над головою, а ей на эту крышу еще заработать надо. Она хорошо работает и честно со мной заработком делится. Проживу без вашего профсоюза! - Нет, Ванюша, не проживешь! Ты давеча правильно заметил: закон здесь вверх ногами стоит, и никто не знает, что плохо и что хорошо. Ты хочешь поступать по-справедливому, а это может причинить вред и тебе, и твоему отцу. Прощай, Ванюша! Сегодняшний заработок - вот он, бери его целиком и не поминай меня лихом! Ванюша всплакнул немного, пошмыгал носом, немного покривился, не хотел брать денег, но под конец понял, что я знаю, что делаю. Мы пожали друг другу руки и расстались. Я поняла этот урок так: я как прокаженная, меня все избегают и, что еще грустней, отныне я должна всех избегать, дабы не причинить им вреда. Теперь мне вспомнился еще один урок, который преподала мне Паша Светличная, вскоре после того как я отправила маму за границу. - А теперь и вам нужно уехать куда-нибудь подальше, где никто вас не знает, и начать жизнь сначала! Тогда я возмутилась: - От кого мне прятаться? Я не воровка, ничего не украла, никого не обидела. И стыдиться мне нечего! Напротив, своей работой я только горжусь! Теперь я вижу, что мне предстоит выдержать травлю тем более беспощадную, что она абсолютно глупая, а с глупостью бороться - безнадежное дело! Кроме того, переменить место - этого еще мало. Надо надеть маску и лгать, лгать, заметать следы и опять лгать. Нет. Этого я не умею и не хочу уметь! «Advienne que pourra!»* - говорила Жанна д'Арк. Однако, беря пример с нее, не следует упускать из виду, что ее сожгли на костре... Нет, не сдаюсь! Итак, вокруг меня образовывалась все большая и большая пустота. Даже просто напарники, и те вынуждены были меня избегать. Что ж, подымаю и эту перчатку: буду бороться в одиночку. Я должна победить! Подумав немного, я нашла выход из положения. У столярной пилы полотно закрепляется в рамку; отчего бы не приспособить подобным же образом поперечную пилу? Сказано - сделано. И вот я выступаю в поход, вооруженная до зубов. Я действую так. Вижу во дворе, где-нибудь под навесом штабель дров. Вхожу. - Хозяйка, давайте-ка я напилю и наколю вам дров! Обычно хозяйка рада иметь в готовом виде дрова, и она соглашается. Тем более что цену прошу я божескую. Мелкие чиновники - самые удобные клиенты. Дров у них, положим, не так уж много, зато это дело верное. Но бывают и осечки. Захожу во двор гостиницы, той, что на базаре, возле газетного киоска Мейлера. Во дворе черт ноги сломит - дрова разгрузили прямо посредине! Кубометров десять-двенадцать. Мое предложение принято с восторгом. Я сразу же приступаю к работе. Пила визжит, чурочки так и сыпятся. Напилив достаточно, я их раскалываю и отбрасываю в сторону навеса. Сложу после. Работа спорится. Я уже проложила дорожку вдоль забора и переношу станок дальше. Небольшой морозец. Работать даже приятно. Я в солдатской косоворотке (реликвия русско-японской войны, подаренная мне Эммой Яковлевной). Волосы растрепались: работаю я без шапки и рукавиц. - Дроворуб, а дроворуб! Я даже не сразу понимаю, что это относится ко мне. - Дроворуб! Это вам говорят! Оборачиваюсь на голос. Милиционер? А черт его знает. Красный околышек. - В чем дело? - Идите за мной! - Это с какой стати? И куда? - На минутку. Здесь. Недалеко. Идем. Действительно, недалеко: здание НКВД. Вводят в какой-то кабинет. С грохотом опускаю на пол топор и пилу. Подхожу к столу. Приглашение садиться. Несколько шаблонных вопросов. Наконец понимаю, в чем дело, то есть... именно не понимаю, в чем дело. - Зачем вы дрова рубите? - Я работаю. Кто не работает, тот не ест. А я есть хочу. И даже каждый день. - Нет. Я вас спрашиваю: зачем вы работаете дроворубом? - Неважно - кем, а важно - как. Я работаю хорошо. - Отчего вы не устроитесь на более подходящую работу? - Подходящую к чему? Подходящую к цвету глаз или форме носа? - Я вас серьезно спрашиваю: зачем вы не устроитесь на более для вас подходящую работу – менее тяжелую, которая бы вам более подошла? - Пожалел волк кобылу: оставил хвост да гриву! У меня была очень подходящая работа: дома. Но из дома вы меня выгнали и работу из рук вырвали. А топора вы у меня не отберете! И теперешняя моя работа не возбудит у вас зависти. Вот я и работаю! - Это не работа. Это демонстрация! - Demonstration по-французски означает «доказательство». Что ж, пусть будет так! Я выбираю самую тяжелую работу, а это доказывает, что с более легкой я справлюсь и подавно! - Так вы рассчитываете и впредь... - О том, что будет впредь, я не знаю, а рассчитывать я привыкла на свои две руки и на разум. - Смотрите не просчитайтесь! - То есть вы будете и впредь путать мои расчеты? Этому я охотно верю. А тому, что вы позвали меня, чтобы помочь, не поверю! А теперь извините - мне некогда. Сегодня я еще себе на обед не заработала. Прощайте! Из пустого в порожнее Я не ошиблась: мои расчеты и на сей раз были спутаны. Пока меня, оторвав от работы, водили переливать из пустого в порожнее, это время было использовано для того, чтобы обработать, то есть попросту припугнуть моих работодателей - еврейчиков, хозяев гостиницы. Когда я вернулась, они мне объявили, что передумали и сами решили пилить свои дрова. Хотели мне заплатить. Я отказалась брать деньги. Еще один урок: когда нельзя напугать напарника, то запугивают работодателя. Глупо! Нет, не глупо. Гениально! Встречает меня Домника Андреевна: - Моему майору (у нее на квартире был майор, он выписал к себе свою семью: жену, несколько детей, мать и еще какую-то тетку) привезли три кубометра дров. Уже неделю посреди двора валяются. Я говорила с его женой, она так обрадовалась: «Напилите их и в сарай сложите». Что ж, я с удовольствием! Принимаюсь за работу. Пилю, колю и в сарайчик складываю. Приходит домой майор. Увидал. Смутился. Подходит, протягивает мне три рубля: - Это за то, что вы уже сделали. Но больше не нужно! Я сам этим займусь: мне нужны чурочки покороче. - Я могу и короче. - Не надо, я сам! Швырнула ему деньги под ноги. Собрала свой инструмент и ушла. Еще две недели все спотыкались об эти дрова. Затем майор нанял двух каких-то цыган, и они напилили дрова почти в два раза длиннее, чем пилила я. Уходя, они украли хозяйский платок. Тут было над чем подумать! И я думала. Много разных мыслей приходило мне в голову. Одной только я не могла допустить - скрыться туда, где меня не знают. Нет, победить я должна именно здесь! Хорошую работенку подыскал для меня Сергей Васильевич Мелеги - муж Яневской (он поселился не в ее богатом особняке, а снял комнатушку у бедных людей, так как не хотел компрометировать свою жену-коммунистку и своих пасынков-комсомольцев). В сельскохозяйственной лаборатории - дом Ягелло на Бекировке - уже несколько лет в подвале было свалено тонн 10-12 огромных дубовых пней. Никто не решался к ним подступиться! Но дубовые пни страшны лишь тому, кто не умеет с ними обращаться. Вид у них, правда, устрашающий, однако дуб - дерево очень твердое, тяжелое, но колкое: надо только правильно рассчитывать, куда нанести удар, а затем терпеливо и умело орудовать парой клиньев и кувалдой. Спору нет, работенка не из легких, но прошли неполных пять дней работы - и пни превратились в осколки, а 200 рублей оказались в моем кармане. Сколько новых мозолей появилось на моих ладонях -это уже иной вопрос! Автобиография Я могла не гнаться за большим заработком: я приоделась, обзавелась постельным бельем, одеждой, обувью на все сезоны. Был у меня запас муки, сахара, круп, постного масла. Можно было разнообразить свою работу. Я то бралась выкорчевывать акации, тополя и ясени, растущие на границах усадеб и виноградников «на горе» (западная окраина города, его верхняя часть), а то ездила в лес и привозила дрова хозяевам, дававшим мне лошадей. Эта работа мне особенно нравилась! Лес, тишина... Лишь лошади пофыркивают да полозья саней поскрипывают. На снегу сверкают яркие звездочки, а пушистый иней так рельефно выделяется на фоне зимнего неба! Не хотелось возвращаться в город. Лес, небо, лошади... Все такое родное, привычное, доброе, будто ничего не изменилось. А люди - их словно подменили. Когда мне рассказывали, на какие гадости идут люди, чтобы сохранить свое мелкое, мещанское благополучие. Нет! Тут низость перешла все границы! Автобиография, автопортрет... Мне казалось, что к обычным, рядовым гражданам это отношения не имеет. Автопортрет - это когда художник сам себя рисует, автобиографию пишет о себе писатель, поэт... Но чтобы все, буквально все писали автобиографии? Какая нелепость! Может, и автопортреты тоже? Но нет, это не нелепость. И даже не любопытство. Это способ человека заставить отречься от своего «я» и надеть стандартную личину, как можно более благонадежную и верноподданническую, и эту личину носить всю жизнь, начисто позабыв то, чем ты в действительности являешься. Вот и у нас все служащие должны были написать так называемые «автобиографии». И чего они только не выдумывали, чтобы превратиться вдруг в плебея! Чего не сделает страх с человеком, если только у этого человека душонка жиденькая, на тонких, комариных ножках! Это не имеет прямого отношения ко мне, но хочется привести пример тех настроений, которые господствовали среди представителей нашей интеллигенции в начале сороковых годов. Младшая сестра моего отца не блистала ни умом, ни образованием, ни талантом. В свое время это была просто недалекая, но хорошенькая девушка. Алексей Иванович Богачев, ее муж, был из бедной крестьянской семьи - старший из шести братьев. В люди его вывел местный поп, устроивший способного мальчика в кадетский корпус, который он окончил блестяще и стал офицером. Дворянство получил вместе с орденом св. Владимира. Хороший служака, он продвигался по иерархической лестнице медленно, но верно, помогая своей многочисленной родне. Чтобы закрепить свое положение в обществе, ему надо было жениться на девушке-дворянке из хорошей семьи. Невесту ему подыскали. Это была моя тетя Лиза. Можно сказать, это был брак по расчету, но очень удачный. Дядя Алексей оказался не только идеальным служакой, но не менее идеальным мужем: с жены своей он, как говорится, пушинки сдувал и на руках ее носил. Был он хорошим хозяином и обожал цветы, особенно розы. И за мягкий нрав заслужил кличку Божья Коровка. Солдаты - подчиненные - его боготворили. Кто бы мог подумать, что на войне он окажется героем? При осаде Перемышля он лично произвел разведку того участка, куда ему предстояло вести свою часть. Перемышль был взят благодаря ему: его полк овладел двумя фортами. Главнокомандующий генерал Брусилов обнял его пред строем и приколол к его мундиру своего «Георгия». Его полк получил серебряные трубы и георгиевские ленты. В одном из последних рывков, завершающих штурм Перемышля, дядя Алексей наскочил на фугас и был контужен. Из госпиталя приехал он на две недели к семье в Одессу. Приехал ночью. Его не ждали. Кухарка Варя впустила его в прихожую, но дверь в комнаты была заперта. Он не велел будить жену. - Не надо, Варя, не буди барыню. Пусть спит, она устала, должно быть. Да и Леночке утром в гимназию идти. Пусть спят! А мы с Алешей поспим здесь. И он лег на топчане, а денщик - рядом, на полу. Его он укрыл своей шинелью: «Ты ведь на полу». Он с фронта, после ранения - и думал, как бы не потревожить сон жены и дочери, как бы поудобнее устроить спать денщика. Полностью своего отпуска он не использовал, поторопился обратно на фронт. - Куда ты торопишься? Побудь с семьей! - говорил ему мой отец. - Но ведь там тоже моя семья... И я не могу быть спокойным за них. А за Лизочку и детей я спокоен: надеюсь на тебя. Во время революции его же солдаты его убили. Вернее, зверски замучили: с тела посрезали «ремни» кожи, вырезали «погоны», «лампасы», «ордена». Сестра его похоронила, но без головы: голову бросили в нужник. И вот его дочь, его Леночка, в своей автобиографии написала, будто ее мать вышла замуж, будучи беременной, так что ее отцом был не царский полковник, а какой-то конюх-цыган. Не постыдилась плюнуть на могилу отца и вылить ушат помоев на голову матери! *** Мы шли втроем, Ира в середине. Миша напевал: Тучи над городом встали, В воздухе пахнет грозой... - Вот что я хочу тебе сказать! - вдруг оборвал песню Миша, когда мы были возле ворот старого кладбища. - Езжай и ты с нами! Здесь тебе оставаться опасно. Здесь все знают тебя, как знали твоего отца. Здесь ты - помещица. Даже когда дрова колешь! Здесь ты - дворянка. Даже если ты босиком и на руках мозоли. - Здесь я - рабочий, твердо стоящий на ногах! - Не обманывай себя! Ведь ты всегда была полезным членом общества, умеющим создавать материальные ценности, приносящие пользу многим людям. Но они этого ни видеть, ни знать не желают: для них ты - враг! И только враг. А врагов надо уничтожать. Обрати внимание - они боятся! Они держатся настороженно, особняком. Солдаты ходят лишь группами и всегда орут песни. Они не говорят с нами. И в глаза не смотрят! У колодцев стоят часовые. Я тебе говорю - они боятся. А тот, кто боится, всегда жесток! - Ну что ж, со мной обошлись жестоко. Не спорю. Но это уже позади! Эта настороженность, о которой ты говоришь, результат той враждебности, с которой их встретили в Польше. Ведь большинство воинских частей, прежде чем попасть к нам, побывали уже в финской кампании или в Польше. Ты же знаешь, что финны мстительны и умеют ненавидеть! Что же касается поляков, то они, в довершение всего, еще лицемеры, привыкшие действовать исподтишка. Вот Юрику рассказывал тот военный, которого он возил в Хотинский уезд. Он так и говорил: «Бессарабцы тихие и ласковые, как телята. Приветливые и покорные. А вот с поляками - беда! Едешь в трамвае, а тебя сосед в упор пристрелит; зайдешь побриться, а тебе цирюльник бритвой по горлу полоснет!» - Так-то оно так! Но это ничего не меняет. Для того, чтобы покорить и сломать сильных, гордых, нужно каждого в отдельности за горло взять, сдавить, чтобы кости захрустели, и заставить его стать на колени, даже если для этого нужно ему хребет переломать. А для того, чтобы заставить повиноваться все бессарабское серое стадо, достаточно у них на глазах расправиться с одним-двумя известными им людьми - и все стадо рухнет на колени! Поверь, тебе все равно переломят кости лишь для того, чтобы другие вспомнили Шевченко, который говорил: «От молдаванина до финна, на всех наречьях все - молчат». И, разумеется, повинуются. Минуту мы молчали. Будто призрак грядущих испытаний, как тень Банко,* сел рядом со мной на скамейку. - Да, Миша! Пожалуй, ты прав Ира мне ближе родной сестры: она мой друг. Когда в душе сомнение, так хочется услышать голос друга! В тяжелую минуту так хочется пожать руку друга! А я по месяцу и больше Иру не видала. Теперь, когда мы расстаемся, скажу откровенно: я не хотела навлекать на нее опасность, которая тяготеет надо мной. Я знаю, что с меня не спускают враждебных глаз и постоянно ставят мне подножку. Я хорохорюсь и на словах ничего не опасаюсь. Но это не так! Сама чувствую, что я шпиль без громоотвода! Одно время я наивно полагала, что когда получу паспорт, то он мне послужит громоотводом. Теперь знаю, что это не так: в паспорте стоит чб/помещица» и «статья 39», которая, я знаю, добра не сулит. Такой шпиль, как я, в грозу опасен. Нет, друзья мои! На вас я не хочу накликать беду. Простимся же до лучших времен! Мы с Ирой сидели на скамейке; Миша ходил перед нами взад-вперед. Затем он протянул руки: одну -мне, другую Ире. Мы встали и стояли, образуя кольцо. Ира сжимала мою правую руку, Мишка - левую. Миша опять запел - тихо, печально: Мы простимся с тобой у порога. И, быть может, навсегда! Я вырвала руки, повернулась и побежала в гору. Оттуда я крикнула: «Завтра еще увидимся!» - и пошла таким беглым шагом, что дух перехватило. А в ушах звучало: «И, быть может, навсегда!» Нет, не в ушах, а в сердце звучало это горькое слово «Навсегда»! Пирог со «счастьем» Дело было под Новый год. Встречала я его у Витковских. Знала я эту семью и раньше: они были почти соседями Эммы Яковлевны. Кроме того, я обработала на зиму их виноградник, и они остались очень довольны работой. Жозефина Львовна, пожилая, несколько чопорная полячка, и ее дочь Леонтина, только недавно вышедшая замуж за мелкого служащего. За новогодним столом нас было не очень много. Кроме хозяев, были я и Мелеги, и, разумеется, пригласили квартировавших у них советских офицеров с женами. Я уже была более или менее знакома с доброй дюжиной советских офицеров и какого-нибудь одного мнения обо всех, разумеется, иметь не могла. По большей части, это были, пожалуй, симпатичные, но очень малокультурные ребята, все же значительно более культурные, чем их жены. Но общим у них было то, что они все были какие-то ненатуральные и неразговорчивые, однако вежливые. Правда, говорят, что настоящее свое лицо человек обнаруживает лишь в пьяном виде, а пьяными я их до этого вечера никогда не видела. После расправы 1937 года в армии, по крайней мере в ее комсоставе, произошли огромные сдвиги, в результате которых на командных постах оказались люди не вполне соответствовавшие месту, на которое их вознесло это землетрясение. А о том, что многие вовсе не соответствовали, и говорить не приходится! Должно быть, именно с такими субъектами свела нас судьба на встрече Нового, 1941 года. Рассадили нас по правилам строжайшего этикета. По правую руку каждой дамы - кавалер, в обязанности которого входит забота о своей соседке слева: подавать ей блюда, наливать вино, развлекать разговором - одним словом, ухаживать. Я уже давно заметила, что когда собираются вместе «наши» и «ихние» (главным образом молодежь), то наблюдается то же явление, что и при смешении масла и воды: общество расслаивается. И эмульсия никак не получается, даже при наличии такого универсального эмульгатора, как вино. В данном случае за новогодним столом сидела отнюдь не молодежь, а люди разных возрастов, и рассажены они были, как это принято в культурном обществе, но общего настроения, а тем более настроения праздничного, никак не получалось! Больше всего старался Сергей Васильевич. Будучи платиновым эталоном хорошего воспитания, он умел вести разговор обо всем и со всеми, находил для этого самые разнообразные темы и, как говорится, задавал тон. Но какой тон мог быть в этой компании? Обратившись к сидящему напротив офицеру, Сергей Васильевич спросил: - Что же это вы, товарищ, за своей дамой не ухаживаете? Тот расхохотался и сострил: - А чего мне за ней ухаживать? Я ее только пальцем поманю - и она сама ко мне спать прибежит! И это - в присутствии ее мужа... За стол сели мы часов около одиннадцати, причем оба командира были уже, как говорится, на взводе. И после нескольких рюмок вина совсем распоясались. Не знаю, было ль правдой то, что один из них -старший по чину - рассказывал, или это он нарочно говорил, чтобы помучить хозяйку, в которой он, несмотря на всю ее любезность, не мог не чувствовать «врага», но то, что он говорил, было до того безобразно, что безобразней мог быть только вид того, кто это рассказывал! - Стояли мы на самой польской границе. Наша застава тут, а ихняя напротив нашей, в фальварке, рукой подать! Получили мы приказ 13-го в полночь выступать. Темно. Тихо. Им и в голову не пришло! Вот тетери! И тревоги поднять не успели: приняли нас за своих. Я - в комнату. А там начальник заставы спит. Поверите ли, спит! С женой на кровати! Разные там подушечки - накидочки... Одеяло шелковое. Ну, он так и не проснулся: я в упор ему в висок выстрелил. Что тут было! Ха-ха! Его мозги ей все лицо залепили. Она - в обморок! Однако вскочила. В рубашке по комнате бегает, кричит «помогите!» - это по-ихнему «ратуйте». Я - дальше. Другими занялся. И поверите, заря еще не занялась, находит она меня. Одета. Спокойная! Только бледная... Так и не скажешь, что это она голову потеряла: пыталась его оживить - на руки его подымала! А теперь хоть бы что! Просит: «Разрешите, пан офицер, мне взять коня и коляску. Хочу уехать к своим в Польшу. Я женщина и не воюю, а там мои родные». Я и говорю ей: «Берите коня и самые нужные вещи. Можете ехать». Она, дура, и поверила! Понимаете - поверила! А ведь я-то понимал, что она с собой все свои драгоценности обязательно возьмет! Мы их искали и так и не нашли. Где б я их еще искал! Так я ведь понимаю, что они будут при ней! Выбрала она самого лучшего коня. Нужно вам знать, кони у них - картинки. Во! Разумеется, дальше первого перелеска она не уехала. Надо же было быть такой дурой! А коня я себе взял. Эх, конек был! Полгода я на нем ездил. После у меня его отобрали для кого-то из начальства, мать их... Да и сама красивая была. Только некогда было с бабами возиться - ее вещички были нужны! Я не стала дожидаться продолжения: мне тяжело было смотреть на Жозефину Львовну. Я ушла... Было без четверти двенадцать. Всюду все сидят за новогодним столом, дожидаясь наступления Нового года; всюду и все задают себе тот же вопрос: что он принесет, этот 1941 год? Все надеются и все боятся... Одним духом пробежала я те полтора-два квартала, что отделяли дом Витковских от Эммы Яковлевны. Старушка, как всегда стоя, читала Библию. Горб возвышался над головой. Она удивилась, отчего я ушла, не дождавшись встречи Нового года? Я не стала ей объяснять. Разве такое объяснишь? Настроение было самое подавленное. Наступил год 1941 -й! «Как вы были счастливы...» Однажды на Святки у Домники Андреевны был «вечер». Теперь бы это назвали самодеятельностью. Тогда это слово было нам неизвестно. Просто собралась молодежь и показывали кто что умеет, а старшие смотрели. Местные жители пригласили с собой своих постояльцев - советских военных и служащих с семьями. Тут-то я и наблюдала это самое расслоение, когда, вопреки всем усилиям, не удается создать монолитность компании. Как это неестественно! Не смешиваются, как вода с маслом, и все тут! Какая-то непонятная несовместимость! Теперь-то мне ясно, что никакой несовместимости и не было, а просто страх, что на тебя донесут, что сам сболтнешь что-нибудь лишнее или что в твоем присутствии кто-то сболтнет и это вынудит тебя самому доносить, чтобы на тебя не донесли за то, что сам не донес! Брррр! Доносы и страх ложились на все, как липкая паутина, как слой скользкой грязи! Бессарабцы - люди очень гостеприимные; от природы они незлобивы и доверчивы. Кроме того, молодежи (да и одной ли молодежи?) свойственно надеяться, что все образуется. Итак, мы веселились: то пели хором, то танцевали под несложный оркестр - две гитары, скрипка и кларнет. Разыгрывали шуточные сценки - комичные, остроумные. В соседней комнате были накрыты столы, уставленные всякой деревенской снедью: колбасы, пироги, голубцы, холодец, шпигованная баранина, сдоба, варенье, фрукты и, разумеется, домашнее вино, наливки, квас, а для желающих в углу на специальном столике пел свою песню ведерный самовар. Среди гостей была и мать того майора, который квартировал у Домники Андреевны (того, кто не захотел, чтобы я у него пилила дрова), сморщенная, худенькая старушка в платочке и розовой (ради праздника) кофточке. Она сидела в стороне и никто ее не замечал. Вдруг кто-то всхлипнул. Это было неожиданно. Все вздрогнули и посмотрели в угол. Старушка всхлипывала, слезы текли по морщинистым, сероватого цвета щекам. - Бабушка, вам плохо? Что с вами? - подскочила к ней Зина, дочь хозяйки. - Бедные вы, бедные! Как вы были счастливы... И что ждет вас? - прошептала она, всхлипывая и утирая слезы уголком платка. Ей дали воды, повели ее в другую комнату, уговаривали прилечь... Нам казалось (или мы хотели себя убедить, что нам это казалось), что ей нездоровится. Но эти слова: "Как вы были счастливы - и что ждет вас?» - камнем легли на сердце. Что же все-таки ждет нас впереди?! И теперь я не могу объяснить, отчего я была так оптимистически настроена? Почему-то мне казалось, что все плохое позади, а дальше все пойдет на лад. Лишь изредка в душу закрадывалось сомнение. Как-то - это было у Титаревых - собралось довольно многочисленное общество. Особенно обращал на себя внимание один советский служащий. Он производил очень выгодное впечатление человека, получившего не только образование (что само по себе случалось не часто), но и воспитание: чувствовалось то, что у нас принято называть «are sapte ani de acasa» - «семь лет, проведенных дома», то есть до школы. Меня только очень удивило, что он часто возвращался к своей биографии, делая упор на то, что он сын батрака и родители его, деды и прадеды были неграмотные бедняки. Я хотела, чтобы он разрешил мои сомнения, и, оставшись с ним наедине, задала вопрос: - Не похоже, что в детстве вы ничего, кроме черного двора, не видели, что ваши родители были неграмотными... Он усмехнулся и, убедившись, что поблизости никого нет, пожал плечами и сказал: - Не солжешь - не проживешь. Как? Даже свои, советские люди, и те должны лгать, скрывать, притворяться, хотя у них советская власть уже 23 года! Так как же тогда нам?! Неудача «агитатора» Меня ничто не беспокоило... Теперь, четверть века спустя, мне даже странным кажется, что именно эти последние мои месяцы вольной жизни на родине были самыми спокойными и беспечными в моей жизни! Оговариваюсь: беззаботность, беспечность - это далеко не то же самое, что счастье! С чего бы мне испытывать озабоченность? Мама была вдали от всех здешних треволнений, среди добрых друзей. Она - бодрая, мужественная и умная женщина, сумеет пока что прожить безбедно. Она -первоклассный педагог, а следовательно, у нее всегда будет кусок хлеба. А я? Когда я была беззаботней, чем теперь? Любая работа мне по плечу, а значит, и заработок обеспечен! В феврале я возила из леса хворост и заготовила торкала для виноградников; затем начала выкапывать лозы, производить котаровку, а там - подвязка виноградников... Хозяева, у которых я работала, меня кормили, так что даже этой заботы у меня не было! Правда, и тут не обходилось без комических случаев! Однажды, когда я работала на винограднике, ко мне подошел какой-то еврейчик (явно желавший подчеркнуть причастность свою к комсомолу) и начал: - Товарищ! Зачем ты работаешь на паразита-кулака? Брось работу! Ты заставишь его заплатить тебе в два, в три раза дороже! Или он будет вынужден отказаться от своего виноградника, и этот сад перейдет в руки тех, кто его обрабатывает, например тебе. - А ну катись отсюда, щенок! - рявкнула я. - Уж не ты ли, паршивый жиденок, будешь мне указывать, как мне работать?! Иди засорять мозги тем, кто глупее тебя! А я имею свой ум и подчиняюсь своей совести! «Агитатор» исчез еще проворней, чем появился... Беда надвигается Но время шло. И наступил июнь - роковой июнь рокового 1941 года. Я, старавшаяся прежде всегда быть в курсе дела, когда речь шла о том, что касается политики, теперь как-то утратила контакт с нею. Газеты были только советские. И были они до того пресны и бессодержательны, что одним своим видом наводили уныние. Радио... Да, слушая радио, можно было кое в чем разобраться, но это было нелегко. В эфире царил такой бедлам, что надо было часами разматывать клубки хитро переплетенной лжи, прежде чем, ухватив за ниточку, удавалось вытащить кусочек правдоподобной информации. Своего радио я, разумеется, не имела, а заходя к знакомым, избегала подолгу у них задерживаться, так что приходилось довольствоваться обрывками разных вымыслов и домыслов, из которых было просто невозможно составить какое-то подобие правды о том, что происходит в Европе, а тем более в Азии или Америке. Слишком трудно было разбираться в этом ералаше! И я подумала, что лучше не ломать голову над тем, чего я понять все равно не могу. Тем более если невозможно влиять на ход событий. Я забыла один из афоризмов Гитлера, который стоил того, чтобы над ним призадуматься: если ты не интересуешься политикой, то политика тобой заинтересуется. И тогда - горе тебе! Но правильней было бы развить эту мысль следующим образом: интересуешься ли ты политикой или нет, но если ею руководит клика жестоких, бездушных и вдобавок глупых людей, то перед их жестокостью, порожденной страхом, ты бессилен. И тогда - горе тебе! 11 июня вышло распоряжение снять все антенны и сдать все радиоприемники. Витковские, на винограднике у которых я только что закончила опрыскивание, антенну сняли, но ночью опять ее натянули и услышали странное сообщение из Болгарии. Советские власти, сообщалось, готовят в Бессарабии какие-то массовые мероприятия. Но в чем они будут состоять, этого мы никак не могли разобрать! Вместе с тем, бросалось в глаза, что со всех окрестных сел были согнаны в город подводы. Возчикам, то есть самим хозяевам подвод, было велено запастись фуражом и едой на три дня. Во всех дворах стояли телеги, переминались с ноги на ногу лошади, бродили люди в сукманах с кнутом и торбой хлеба в руках. Все было непонятно и почему-то вызывало беспокойство и чувство надвигающейся беды. «Тихо вшендзе... Цо то бендзе» Я должна была на ночь пойти довольно далеко, в поле со стороны деревни Егоровки, где я подрядилась рано поутру начать опрыскивание виноградника бордосской жидкостью. Перед вечером я зашла к Сергею Васильевичу Мелеги, он жил не у жены, а снимал комнату где-то на улице Дворянской. Он был очень подавлен и встревожен. Свою тревогу он оправдывал ссылкой на Мицкевича: Тихо вшендзе... Цо то бендзе! «Тихо всюду... Что-то должно случиться». И правда: над всеми повисла какая-то гнетущая тишина. Сергей Васильевич рассказал мне странную историю. В Застынке, юго-восточном предместье города, жил один очень энергичный, жизнерадостный мужичок. На своем приусадебном участке он устроил питомник плодовых деревьев - полукарликовых и карликовых. Он и его три сына-подростка сами сеяли подвои, прививали на них лучшие сорта и с каждым годом богатели: его саженцы заслужили репутацию лучших в уезде. Веселый и хлебосольный мужичок, он легко с людьми сходился и обзаводился друзьями. Разумеется, подружился он и с теми советскими военнослужащими, которые у него квартировали. О чем шла у них беседа в этот день, когда он распивал с ними свое лучше вино, неизвестно. Только после этого разговора его видели бледного и растерянного. Он шел, пошатываясь, хоть и не был пьян. Хватаясь за голову, он бормотал: - Боже мой! Какой ужас! Вот не ожидал... Ах, Ироды, Ироды, что вы затеяли? За что такая кара?! Вечером его вынули мертвого из петли. Что такого могли поведать ему его друзья, что он -такой весельчак и жизнелюб - предпочел наложить на себя руки? Он был один из тех, кто больше всех радовался приходу к нам Советской власти. Разговор не клеился, как будто рядом с нами сидела тень повешенного, и мы задавали себе тот же вопрос: «За что такая кара?» С тяжелым сердцем рассталась я с Сергеем Васильевичем и не торопясь, как-то нехотя побрела сперва на гору, к Эмме Яковлевне, а оттуда, захватив бараний полушубок и книгу Сенкевича «Пан Володыевский», направилась к месту работы, на виноградник. Но ноги как-то не хотели идти туда, и против воли я присела на краю обрыва у синагоги и повернулась лицом к Днестру. С этой точки открывалась замечательная перспектива, и я никогда не могла пройти мимо, чтобы не остановиться и не полюбоваться знакомым мне с детства пейзажем. Вечер, который я не могу забыть Многое в жизни забывается; образы и картины меркнут, затягиваются дымкой времени и, наконец, совсем стираются, исчезают из памяти. Но некоторые моменты запечатлеваются с поразительной яркостью, и время бессильно ослабить яркость красок. Никогда не забуду я этого вечера! Я сидела на теплом, еще не успевшем остыть от дневного зноя камне, погрузив босые ноги в теплую, мягкую пыль. Было душно. Надвигалась гроза. На востоке, далеко-далеко, полыхали зарницы, но грома не было слышно. Небо было затянуто тучами. Время от времени на землю с громким шорохом падало несколько крупных редких капель и в воздухе появлялся тот странный запах, который напоминал мне Одессу, детство, дворника Тимофея, поливавшего из шланга асфальт во дворе дома №40 по Маразлиевской улице, нашего дома. На небе не было привычных ласковых звезд, зато целые созвездия сверкали на земле: желтые, голубые и красные - какие-то зубастые, напоминающие те «зубы людоеда», которыми мы в детстве пугали друг друга, когда в темноте брали в рот догоравшую спичку. Вот эта самая большая звезда - на площади; эта -возле парка на Дубовой улице, возле бывшей управы. Возле них установлены громкоговорители, по три вместе, которые не умолкают ни днем, ни ночью. Днем они не так слышны, но теперь... Может быть, оттого, что они рядом со звездой, но кажется, что именно красные звезды, а не громкоговорители говорят, поют, играют. Чем темней, тем ярче; чем позднее, тем громче. Каждая вспышка зарницы заставляет радио хрипеть, и казалось, что хрип вылетает из горла великана-людоеда со светящимися зубами и музыка от испуга прерывается. К горлу моему подкатился комок, в носу защипало, и не капли дождя - крупные и прохладные - упали в пыль, а жгучие слезы: по радио передавали одну за другой столь знакомые пьесы и в той же последовательности, как я их уже не раз слышала и прежде! И вспомнился мне тот вечер, когда я в первый раз слушала эту музыку, передававшуюся в той же последовательности из Москвы: «Песня Сольвейг» и «Танец Анитры» Грига, «Лебедь» Сен-Санса, отрывки из балетов Чайковского «Щелкунчик», «Спящая красавица», «Лебединое озеро». И в заключение - «Итальянское каприччио». Исчезли «зубы людоеда» и серебристая лента Днестра, охватывающая дугой мыс, на котором расположена Цекиновка, исчезли светлячки города; не было больше ни черного неба, ни полыхающих вдали зарниц... Перед глазами - иная картина. Освещенная керосиновой лампой уютная комната; в кресле возле круглого столика, покрытого бархатной скатертью, сидит папа - смуглый стройный старик с тонкими, благородными чертами лица. Крупные кольца серебряных кудрей, на коленях сложенная газета, у ног - легавая Диана, а на спинке кресла зеленая от старости, с ярко-янтарными глазами любимая папина кошка. По другую сторону стола - Ира. Забыта книжка, и Ира с блестящими глазами и чуть вздрагивающими ноздрями вся обратилась в слух. Тень от ее головы падает на стену, где на бараньих рогах (для торжественности мы их называем турьими) мой арсенал: берданка и винчестер висят крест-накрест, и чуть пониже, над патронташем, шашка и кинжал. А за письменным столом, вся дрожа от восторга, священнодействует мама... Теперь мы избалованы: всюду репродукторы, радиоприемники, телевизоры. Но тогда, в начале тридцатых годов, среди наших лесов слушать Москву -это было чудо и вызывало восторг! А мама - она просто наслаждалась! Восторгу ее не было предела! Она так любила музыку, так ее знала, понимала, ценила! Я музыку тоже любила. Но не это было главное. И не музыка сама по себе перехватила мне горло, и не она выжала из глаз моих слезы. Просто на меня пахнуло тем уютом, который царил в той комнате, той любовью, спокойствием и взаимным уважением, которые так тесно связывали всю нашу семью, и мне до боли захотелось человеческой жизни, доверия, любви - всего того, что было! Мне показалось, что это не я сижу на камне у синагоги, что я там, на ковре, у папиных ног, что рядом со мной Ира, любимая сестра, что я любуюсь полной воодушевления мамой и что я имею право на счастье! О! Горе и одиночество пройдут, и я дождусь счастья! Я хочу жить! Хочу прижать к своему сердцу мою добрую, любимую, доверчивую и всегда восторженную маму! А для этого надо бороться: победа сама собой, без борьбы не приходит! Музыка окончилась. Близилась полночь. По радио передавали последние известия. Но в ушах раздавался бравурный звон фанфар и где-то вдали слышался голос Сольвейг, а в душе моей чей-то голос повторял: «Борись! Терпи, не робей! Вперед, всегда вперед, только вперед! Правда всегда победит!» Не знала я, что наступит критический момент, когда отчаяние захлестнет меня черной волной и смерть покажется мне желанным избавлением и что вот тогда знакомые звуки этой же музыки, вылетавшие из репродуктора в кабинете следователя Титова, мгновенно воскресят в памяти эту душную ночь, последнюю ночь на родной земле, сметут с души моей малодушие и напомнят: «Ты имеешь право на жизнь! Борись! Правда победит!» Судьба... Что значит это таинственное слово? Что было бы, если бы в эту ночь не пошел дождь? Не знаю... Лучше? Хуже? Но все должно было произойти именно так. Ночью прошла гроза с сильным дождем, опрыскивать виноградник было нельзя. Почему я не повернулась на другой бок, не натянула тулуп на голову и не продолжала спать? Ведь я добралась до шалаша далеко за полночь и так редко имела возможность поспать всласть! Почему пошла босиком по грязи в город? Судьба! Все та же судьба... И час пробил Я быстро шагала через Божаровку, предместье Сорок, и слышала плач и причитания. Может быть, думала я, в одном из этих домов кто-то умер и по древнему обычаю на восходе солнца женщины должны причитать по покойнику традиционное: Взошло солнце, но для меня - темно... Смерть закрыла твои очи, черное горе крылами своими скрыло свет очей моих... А может быть, когда что суждено, то человек и глух и слеп к предупреждениям? Как это говорится в стихотворении «Канут» А.К. Толстого: Его не спасти! Ему смерть суждена! Влечет его темная сила! Так это или нет, но я дошла до Титаревых. Они только что проснулись и собирались пить чай на крылечке, выходящем в сад. До чего же было мирно и радостно кругом. После ночной грозы солнце светит особенно ярко, птички щебечут особенно радостно и дышится как-то очень уж легко! Не успели мы сесть за стол, как на крыльцо откуда ни возьмись взбежала соседка - полуодетая, непричесанная, с вытаращеннами глазами - и быстро-быстро зашептала: - Вы слыхали? Петю Маленду среди ночи забрали! Не разрешили ничего с собой взять. Он, жена, дети - все оделись второпях во что попало. Матери не разрешили с ним попрощаться. Старушка хотела ему 100 рублей передать - не позволили! Старушка плачет! Все плачут! И многих, многих вот так среди ночи ни за что ни про что похватали, на подводы посажали и неизвестно куда везут! Точно пелена спала с моих глаз. Так вот зачем в город согнали столько подвод! Так вот почему накануне изъяли радиоприемники! Теперь понятно, почему тот весельчак из Застынки вчера удавился! - Ну значит, и мой черед пришел! - спокойно, почти весело сказала я. И не успела окончить фразы, как увидела Алису, дочь Эммы Яковлевны. Она почти бежала по узкой улочке, что шла в обход главной улицы. Запыхавшись и размахивая руками, она еще издали кричала: - Фросинька! За вами еще ночью приходили. Двое с ружьями. А утром пришли шестеро. Вооруженные. Кричали. Так сердились! Мы, говорим, не знаем... А они - свое. Ужас что происходит! Всех похватали! Домнику Андреевну, Витковских... Леонтина беременна, вот-вот ей родить! Жозефина Львовна больна - и все равно забрали... И Иванченко, и Гужа... Боже мой! Дети, старики... В чем попало - раздетых, больных... Ой, да что же это? Злодеев так не хватают, а ведь это мирные, работящие, ни в чем не повинные люди! Ах, Фросинька! Бегите, спрячьтесь! Куда-нибудь бегите... Может быть, спасетесь. И она захлебнулась и умолкла. Добрая, растерянная, перепуганная Алиса. - Бегут те, кто виноват, а прячутся трусы! - с некоторой напыщенностью сказала я. - Не стану я дожидаться, чтобы меня, как щенка, за шиворот тащили! Сама пойду. Прощайте! Лара со слезами кинулась мне на шею. - Возьми хоть чего-нибудь на дорогу! - Эх, что там хитрить, выгадывать! Не до багажей тут... Сами слышали: детей, и тех полуголыми забирают! Пусть мои вещи вам остаются: может, после мне вышлете, а нет - так вам пригодятся! Рабочая одежда, одеяло - и хватит! Куда бы ни привезли, будет работа. Было бы здоровье (а у меня оно, слава Богу, есть) - хлеб будет. А про себя подумала: «Вот деньги бы не помешали». Но что поделаешь, я свой заработок не торопилась получать и работодатели мне здорово позадолжали! И Гужа, и Витковские, и Домника Андреевна, да и сами Татаревы также... Но им хуже, чем мне: я хоть одна. Никто со мной и из-за меня страдать не будет. А я выдержу. Я все выдержу! Последние шаги в «мирской» жизни Когда человек постригается в монахи, он трижды должен поднять с пола ножницы, которые нарочно роняет постригающий. Это как напоминание: «Одумайся, пока ты не вычеркнут из числа живых!» Нечто подобное имело место со мной в тот памятный день - пятницу 13 июня 1941 года. Последний день моей «мирской» жизни... Подымаясь «на гору», я еще раз остановилась возле синагоги, на том самом месте, где накануне вечером я сидела, слушала музыку, прерываемую грозой, и смотрела на «зубы людоеда». Гроза омыла вечно прекрасную природу, а люди -ничтожная плесень на лице земли - делали свое жестокое дело: сверху было хорошо видно, как бесконечная вереница телег, окруженных толпою людей, медленно движется вдоль Днестра. Хвост этого похоронного шествия, покидая город, проползал мимо Бекировского шлагбаума, а головы не было видно: должно быть, она, миновав Застынку, уже вытягивалась на Флорештское шоссе. Было что-то страшное в этой муравьиной дорожке, которая, если смотреть с большого расстояния, казалось, вовсе и не двигалась! До меня доносился какой-то назойливый шум вроде жужжания комаров, когда они танцуют на закате. Это был плач людей, над которыми издеваются люди, их же братья! Я шла по немощеной улочке мимо маленьких домиков, окруженных тщательно возделанными садиками, где ярко цвели омытые грозой цветы, и так дико было видеть то открытые настежь двери и разбросанные по двору вещи: опрокинутый вазон герани, детскую куклу, - то наскоро заколоченные (должно быть, соседями) двери, то нетронутые дома, перепуганные хозяева которых растерянно жались друг к другу и разговаривали шепотом. Казалось, вот-вот грянет гром и голос с неба спросит: - Каин! Что сделал ты с братом твоим, Авелем? «Благословляю вас на крестный путь!» Первая на пороге встретила меня Паша. Она была смущена и растеряна. Слезы текли по ее лицу, и было видно, что она не притворялась, когда, обняв меня, всхлипывала: - А вас-то за что? Такая добрая, работящая, хорошая... - Не огорчайтесь, Прасковья Ивановна! Лес рубят - щепки летят! Может, еще все к лучшему обернется! - Ах, нет, нет! Добра не ждите... Это не только бессмысленная жестокость, это обдуманное злодейство! - Ладно! Перемелется - мука будет! Я одна. Здорова. Работать привыкла. Мне-то чего бояться?! В дверях появилась Эмма Яковлевна. - Бояться надо только Бога. Но на Него же надо и надеяться! Седая, сгорбленная, она протянула ко мне руки: - Я заменю вам мать и благословлю вас на крестный путь ваш! Уповайте на милость Господню и на молитвы матери вашей! Мое благословение будет сопутствовать вам повсюду, куда бы ни завели вас неисповедимые пути Господни! Аминь! Я опустилась пред ней на колени, и старушка перекрестила меня и поцеловала в лоб. Сборы были недолги: я надела солдатские штаны, кирзовые сапоги, коротенькую куртку на пояске. В рюкзак сунула смену белья, шорты и рубаху из домотканого холста, рабочие башмаки, кружку и ложку. В кармане папины часы (они случайно уцелели, так как были в чистке в тот день, когда нас выгнали из дома), его охотничий нож и б рублей - все мое «наличие». В другом кармане паспорт и фотография отца. Я хотела взять свое одеяло, но Паша настояла, чтобы я взяла ихнее, из чистой шерсти: «Вы не знаете, что вас ждет. Вам оно еще как пригодится!» Спасибо ей, хорошей, доброй русской женщине! Сколько раз спасало меня это одеяло! Жива ли сейчас эта самая Паша? Живы ли ее дети - мои крестники? Жив ли Гриша Дроботенко - простоватый паренек с добродушной улыбкой и доброй душой, напускавший на себя нарочито хмурый вид? Великий постриг Тихо было во дворе «богоугодного заведения» на Дубовой улице. Даже радио молчало. Я назвала себя и сказала, что меня не было дома, когда ночью за мною приходили. Мне сказали: - Зайдите через часа полтора-два... Звякнули ножницы, упав на пол первый раз. Я пошла к Марье Петровне Аквилоновой, чтобы скоротать время. Это была женщина жизнерадостная, легкомысленная, но неглупая. Она мне надавала массу практических советов. И первым долгом -скрыться и замести следы: - Наверное, вас считают уже высланной, и если скроетесь с глаз, то о вас позабудут... - Нет! Ложь и малодушие для меня неприемлемы. - Тогда надо запастись деньгами и взять с собой все, что можно превратить в деньги. - Нет! Если меня насильственно увозят, обязаны и кормить, и обеспечить работой, а значит, и заработком. - Вы наивный человек, Фрося! Вы не встречались со злом и поэтому не верите в него. Вам предстоит многому научиться, а за науку платят. Да поможет вам Бог! Я была спокойна. Более того - беспечна. Сказать правду? Мне кажется, я была рада... Я чувствовала, что знакомство со мной сможет навлечь на людей неприятности. Разве не лучше удалиться? Не бежать, а именно уехать. Не надо ни лгать, ни скрываться. Пусть уж увозят! Но какой это будет удар для мамы! А ведь от нее не скроешь! Во всех газетах Европы это бесчеловечное выселение будет комментироваться на все лады! И меня осенило! Я купила шесть открыток, пометила их каждую другим месяцем - от июня до ноября. На первой, датированной 20 июня, я написала, что работаю на виноградниках и живу хорошо: здорова, спокойна, отношение ко мне хорошее; в июльской я писала, что работаю на уборке хлеба, на ферме; в августовской описывала молотьбу, а в сентябрьской, октябрьской и ноябрьской - сезонные работы на виноградниках. А там, дальше... Э, да я и не сомневалась, что в декабре я уже выйду в люди - заслужу почет и уважение и смогу написать маме всю правду! Открытки я передала Аквилоновой, и она обещала опускать их по одной ежемесячно. И с легким сердцем опять пошла совать голову в петлю. Но ножницы и во второй раз брякнули, падая на пол. Мне было сказано зайти еще раз. После обеда! И снова я брожу по опустевшим, как при эпидемии чумы, улицам. Мне не хочется думать, что я вижу их в последний раз. Я бодрюсь, но чувствую, что ждет меня что-то недоброе. Ожидание угнетает. Как перед казнью. И хочется пожать руку друга, хочется встретить понимающий взгляд, хочется выплакаться на груди родного человека! Но где он, родной мне человек? Пройдет больше семнадцати лет, прежде чем единственный родной мне человек прижмет мою буйную голову к своей материнской груди. К той груди, в которой билось самое любящее, переполненное материнской гордостью сердце, ныне замолкнувшее навек. Я решила зайти попрощаться с профессором Александром Дмитриевичем (или, как называли его, Дедиком), отцом Ирины Александровны Яневской. Его я нашла на террасе, выходящей в сторону Днестра, и была этому рада - в комнату я бы не зашла. Старичок, которому уже исполнилось 84 года, был очень подавлен событиями прошлой ночи. Дрожащими руками обнял он меня за плечи и поцеловал. Затем извлек откуда-то 25 рублей: - Возьми, Фросинька! В дороге пригодится. Я была тронута, но деньги вернула. - Никто не знает, дорогой Александр Дмитриевич, что ждет вас самих завтра! И деньги могут вам больше понадобиться, чем мне: я молода, здорова, вынослива... Я все выдержу! О храбрость неведения! Могла ли я предвидеть, что то, что меня ждет, превышает силы человеческие! И если я все это вынесла, то это результат чуда, материнской молитвы и заступничества отца перед Богом. На этот раз мне не пришлось вновь подымать уроненные ножницы: великий постриг совершился, и в тот момент, когда я перемахнула через борт грузовика, судьба моя была уже решена... Прощание с дубами В машине нас было несколько человек, но запомнила я лишь трех. Прежде всего, мальчик лет восьми-десяти - Недзведский из деревни Воловица. Его родителей, мелких помещиков (в кавычках, так как от помещиков-предков у них осталось пять-шесть десятин земли и полуразрушенная избушка на семью из пяти или больше человек), забрали ночью, а мальчик гостил у бабушки в деревне Боксаны, верстах в пятнадцати от Сорок. Теперь его, маленького и беспомощного, без шапки и пальто, чужие люди везли в чужую сторону, неизвестно куда, и перепуганный ребенок посинел от слез и захлебывался от горя. Больно было смотреть на него! Но и другие две девочки производили не менее жалкое впечатление: они были в белых бальных платьицах и в белых же туфельках на высоких каблучках. Это были сестры, окончившие среднюю школу: сегодня у них был «белый бал» - первый бал в их жизни, к которому они так готовились и первый раз в жизни одели высокие каблучки и сделали прическу. Они жались друг к другу и цеплялись вдвоем за патефон с десятком пластинок - все их имущество. Взяли их прямо с бала. Где родители, они не знали. Они не плакали, а только дрожали мелкой дрожью, хотя июньский день был очень жаркий. Машина тронулась. Я перекрестилась. Это получилось как-то инстинктивно. Быстро убегала назад дорога. Я не глядела назад: меня некому было провожать... Жадно смотрела я на Днестр, на деревья, на меловую гору, ярко освещенную солнцем. Каждая пядь этой земли была связана с моим прошлым. Вот машина взобралась на гору и вырвалась напрямую, в сторону Стырлицкого леса. Теперь я смотрела туда, на запад, где за дубовым Шиманским лесом должны показаться они, наши любимые дубы-гиганты. Прощайте, родные! Прощай, маяк моей молодости! С самого детства, откуда бы я ни возвращалась, эти два дуба, кроны которых издалека летом сливались в шар -весь кружевной зимой - всегда наполняли мое сердце теплом родного дома, теплом родительской любви. Теперь у их подножия лишь папина могила, которой я поклонилась в последний раз в пасхальную ночь. Тогда было сыро: пахло прошлогодней листвой и молодой травкой. Теперь сухой ветер бьет в лицо, и кажется, что дубы, затянутые дымкой, дрожат. В последний раз я их увидела, когда машина с ревом ползла в гору. Затем они скрылись из вида. Обрывалась пуповина, связывавшая меня с родиной. Не той, о которой произносят напыщенные речи, а той, чью землю нельзя унести на подметках своих башмаков. Прощай, Цепилово! Все мое прошлое, прощай! | |
| |
Просмотров: 787 | |