Революция и Гражданская война [64] |
Красный террор [136] |
Террор против крестьян, Голод [169] |
Новый Геноцид [52] |
Геноцид русских в бывшем СССР [106] |
Чечня [69] |
Правление Путина [482] |
Разное [57] |
Террор против Церкви [153] |
Культурный геноцид [34] |
ГУЛАГ [164] |
Русская Защита [93] |
11 апреля 2006 года мне исполнилось 80 лет. В молодости мы не замечаем быстротечности жизни: впереди еще длинная дорога со всеми ее ухабами и препятствиями, подъемами и падениями. И только сейчас, у финиша, чувствуешь, как быстро уходят годы. Я не претендую на роль историка-мемуариста, но по возможности постараюсь правдиво и объективно показать свою жизнь и жизнь нашей семьи в условиях социалистической системы — системы, просуществовавшей 73 года с 1917-го по 1990-й. Cело Богородское Вадинского района Пензенской области — родина моих прародителей. В 30-е годы село насчитывало около 100 домов, в большинстве своем покрытых соломой, и имело несколько улиц с необычными названиями: Меньшовка, Арабщина, Вопиловка, Вшивка, Середка, Капкас, Бутырка, Та Сторона. Прозвища улиц легко объяснялись. Вопиловка — от слова «вопят» (плачут), так как находилась сразу же за кладбищем; Капкас (Кавказ) — самая отдаленная улица от центра (от церкви); Та Сторона располагалась по ту сторону самого большого оврага, тянущегося до Альменинова примерно четыре километра. До коллективизации жили более-менее хорошо. Хлеба от урожая до урожая хватало. Весной и летом сельчане, от мала до велика, работали в поле: пахали, бороновали, сеяли и убирали урожай. Зимой в основном и проходят все религиозные праздники: Зимний Никола (у нас это престольный праздник), Святки, Рождество Христово, Масленица и другие. К праздникам люди готовились особенно тщательно. Загодя откладывали все самое лучшее, резали какую-нибудь скотину, гнали из сахарной свеклы самогон. До Советской власти и в первые ее годы за самогоноварение не преследовали и занимались этим все поголовно. После коллективизации стали наказывать по доносу, а доносили все и на всех. В связи с этим мне припоминается случай. К тете Марфе (сестре моей матери) пришли председатель и милиционер с обыском на предмет самогоноварения. Тетя Марфа только начала гнать, уже после пара закапал из трубки первач. Пока пришедшие разговаривали в сенях, тетя Марфа вылила горячую барду в кадушку и, подняв подол юбки и заголив зад, села в нее, накинув на себя сверху шубу. Сидит на кадушке раскрасневшаяся и на вопрос вошедших: «Что делаешь, Марфа Степановна?» — отвечает: «Простуду выгоняю». Проверяющим ничего не оставалось делать, как уйти, закатываясь от смеха. А посреди избы, пропахшей бардой, на кадушке под шубой сидела тетя Марфа и улыбалась, довольная своей сообразительностью. В те годы на такие большие праздники, как Никола, Рождество, Крещение был обычай устраивать кулачные бои (драки). Не один на один, а улица на улицу, стена на стену. При этом соблюдались определенные правила: лежачего не бить и не применять ничего, кроме собственных кулаков. Драки начинались в овраге, на плато, у небольшого магазинчика («гамазея», как называли его местные жители). Овраг делил все село как бы на две равные части; с одной стороны (с нашей) улицы Арабщина, Меньшовка, Вшивка, с другой стороны — Середка, Капкас, Та Сторона. Часов в одиннадцать дня в овраг с обеих сторон сходилась молодежь, лет 12-ти и старше. Они-то и начинали драку. Мужики и старики в это время стояли на буграх оврага, одетые в шубы, а то и в тулупы, покуривая трубки и самокрутки, и ждали своего часа. Их час наступал где-то к вечеру. Видя, что их сторонникам становится слишком туго, они сбрасывали с себя одежонку и со словами: «Ну что? Пошли...» вступали в общую свалку. Дрались допоздна, с переменным успехом; то наши гонят, чуть ли не до Капкаса, то они наших до середины Вшивки. Одни вышли из боя с синяками под глазом, другие комком снега останавливают кровь из разбитого носа; на смену покинувшим ряды боя приходят другие и над всем этим скопищем дерущихся стоит шум, крики болельщиков и пар, исходящий от охваченных азартом боя людей. Заканчивалось это зрелище поздно вечером. Люди постепенно расходились, хвалясь, кто, кому и как всыпал; а наутро кто ставил примочки к подбитому глазу, кто отправлялся в баню, прогревать ломящую спину, и пили мировую с бывшими противниками. Кулачные бои устраивались не прихоти ради, в них люди вырабатывали в себе ловкость, силу, а иногда и хитрость — качества, необходимые им на случай встречи с настоящим противником. Так из года в год жило село. Так было, пока не пришла Советская власть. C приходом Советской власти начался небывалый в мире эксперимент строительства социализма. В 1931 году в нашем селе, да и во всем районе, прошла коллективизация, у крестьян отняли землю (полученную после революции) и принудительно согнали в колхозы. Обобществляли все: на колхозные дворы сдавали лошадей, коров и пр. Кто не шел в колхоз, те считались врагами Советской власти и подлежали раскулачиванию. Ни дедушка Дмитрий Иванович, ни Степан Абрамович не имели подсобных работников, не являлись эксплуататорами, все работы проводились с помощью своих же детей. И, тем не менее, они подверглись раскулачиванию. Раскулачен был и мой отец — Иван Дмитриевич. И все это за то, что не пошли в колхоз, не приняли Советской власти. До раскулачивания мы жили не богато, но и не бедно, все были одеты, обуты и сыты. Но недолгими были наши радости. Беда пришла неожиданно. Как гром среди ясного неба. На сходке колхоза комитет бедноты вынес постановление: «Раскулачить Кузнецова Ивана Дмитриевича». В одночасье многодетная семья осталась без крова и пищи. Из амбара выгребли зерно, муку, сломали и увезли дом, порушили сад. Единственное, что осталось, это кадушка (квашня), засыпанная мукой и залитая. Мама осталась одна со своим горем и с шестью детьми, старшей из которых, Лиде, было 13 лет, а младшенькой, Настеньке — один годик. Начались долгие годы невыносимых мук и страданий. Шесть лет (1932-1937 гг.) жизнь нашей семьи была невыносимо тяжелой. 1933 год. Засуха. Неурожай. Голод. По дорогам, от села к селу, толпами ходили нищие. Ряды нищих пополнили и мы. Зимой ходили по миру, с сумкой за плечами. Старались ходить в праздничные дни — люди добрее, больше подадут. Ходили от дома к дому, от села к селу, обходя дома со злыми собаками и недобрыми людьми. Войдешь в дом, помолишься на образа и после слов: «Подайте милостыньку, Христа ради» ждешь, подадут или скажут: «Не прогневайся, нечего». Было всякое, и подавали, и отказывали. Хуже всего было слышать от некоторых недобрых людей: «Много вас нынче ходит — нет ничего!» Какие стыд и унижения пришлось терпеть нам за все эти нищенские годы. Самое обидное то, что ребятишки, наши сверстники, дразнили нас, называя «нищими» и «кулаками». Ходили мы в каких-то отрепьях: холстовые штанишки, лапти на ногах. Весной все мы переходили на подножный корм. Ели все: лопухи, щавель, коневник, кукушник, лук. Летом, когда все поспевало, в наш рацион входило больше съедобного: чечевица, горох, морковь, конопляное семя, подсолнухи. Хлеба не было. Мама пекла какие-то пышки из отрубей с примесью липовых листьев. Запоры сменялись поносами и наоборот. От вечного недоедания нас мучила куриная слепота. Чуть смеркается — и ничего не видно, кроме горизонта и крыш домов. Сестренка наша — Настенька, которой едва исполнился годик (только начала ходить) и которой надо было бы питаться материнским молоком, так вот она из рук вырывала картошку и ела! Ела все, что попадало под руку. В 1933 году она умерла. Не умерла, а растаяла, как льдинка на солнце. Голод притупляет чувство сострадания и жалости, поэтому никто не принял участия в ее похоронах. Мамы в это время дома не было, и мы сами сделали гробик наподобие ящичка, выкопали неглубокую яму и похоронили. Мама послала нас с Гришей в Кармалеевку, к тете Луше. «Идите, детки, может, она чем-то поможет», — сказала она нам, напутствуя в дорогу. И вот мы вдвоем, мне 7 лет, Григорию — 5, идем под нещадно палящим солнцем по пыльной дороге в село Кармалеевку. 15 километров в один конец. У Арабской рощи попили родниковой воды, и снова в путь. Дошли. Нашли тетю Лушу. Она долго охала, ахала: «Как же вы, родимые, дошли-то?». Потом накормила нас пшенной кашей и уложила спать. Наутро, дав нам узелок с пшеном (около килограмма), проводила в обратный путь. Никогда не забуду этот случай! Чтобы поесть вдоволь пшенной каши, мы с Григорием прошли 30 километров! Парадоксально, но факт, — беспризорные дети жили гораздо лучше нас. Им давали из колхоза и питание, и одежонку, мы же, ограбленные Советской властью, были брошены на произвол судьбы. Все эти годы нашими спутниками были вши, клопы, тараканы. Нас преследовали изнуряющий голод и страх — выживем ли мы в следующую зиму. Однажды человек восемь детей, чтобы доехать из школы домой, сели в крытую брезентом дрезину, стоявшую у столовой и груженую мотками проволоки, электроизоляторами и другими деталями. Шофер обедал. Григорий (мой брат) залез в кабину, нажал на стартер, и мотор взревел. Испугавшись взбучки от шофера, он ушел домой. Я же, впервые за все годы учебы, был оставлен после уроков за какие-то шалости. Видимо, Богу так было угодно, что мы с братом Григорием, по разным причинам, не оказались в той дрезине. Дрезина, не успев проскочить стрелку, была сбита следовавшим за ней грузовым поездом. Детей выбросило из кузова. Дагаева Ваню — мальчика девяти лет, мотком проволоки затянуло под колеса вагона и отрезало до колен обе ноги. Коле Антонкину — моему другу — сломало ногу и поранило лицо и голову. Легкими ранениям отделались Моченина Катя — рыжая девчонка (кто знал, что позднее она станет моей женой?), у нее были травмы головы и пятки, и Курносов Иван, который получил травмы головы и ноги. Это была жуткая трагедия. На участок прибежали окровавленные дети, получившие легкие ранения, перепугав всех родителей. Четверых детей с тяжелыми травмами увезли в больницу на Классон. Кончались 30-е годы — годы страшного голода, годы культа личности. На страницах центральных газет все чаще стали появляться статьи с разоблачением враждебных, предательских группировок: Зиновьева, Бухарина, Рыкова и др. НКВД — карательный орган партии большевиков — работал с большим размахом. На всех предприятиях клеймили позором «врагов народа» и пели хвалебные дифирамбы «дорогому вождю и отцу всех народова — великому Сталину», постоянно возводя его во всемогущего властелина, в «бога на Земле». Помню, мы, будучи пацанами, в учебниках по истории выкалывали глаза на портретах видных военачальников: Блюхеру, Егорову, Тухачевскому и др., как «врагам народа». Пройдет несколько десятилетий, и эти люди будут реабилитированы и воспеты народом... *** А было так. 1946 год был голодный. Мама пойдет в столовую за обедом с большой алюминиевой чашкой с дыркой на дне, там был еще узелок, который мама приспособила, чтобы не вытекала жидкость. Кстати, эта чашка была семейная, вмещала литра 4. Ее ставили посреди стола (это еще до коллективизации) и ели деревянными ложками. Мясо тащили по команде отца. Кто потащит до команды — получает ложкой по лбу. Бывало, ложка разлеталась вдребезги, а голове — хоть бы что. Это обычай был неспроста, он учил скромности — пусть будет сыт человек, достанется и мне. Этим самым осуждалась жадность. Так вот, в столовую обычно ходила мама. Что она принесет на три талона? — три ложки каши, размазанной по краям, и небольшую рыбешку (мясо давали редко). Я посмотрел талоны, выданные в кассе столовой, обычно они делались на обложке ученической тетради (зеленая, желтая, синяя, где-то 4 × 6 см) и проштамповывались расплывчатым штампом. Мне легко удавались уроки рисования. Игральные карты я делал даже по заказу мужиков. Мои рисунки хвалил старший брат Василий. Особенно ему понравился выполненный мной акварелью Спартак на коне со щитом и мечом (из книги Рафаэлло Джованьоли). Так что выполнить этот немыслимый штамп мне не составляло никакого труда. Но изготовил (предусмотрительно) я его на носке подошвы своего ботинка. Я знал, что в нашей столовой питались начальник участка, комендант, главбух, парторг, причем ели они от пуза, уменьшая наши и так скудные порции. Узнав, какая используется бумага, я делал обычно 15 талонов (в то время имела место купля и продажа талонов). Мама, не без содрогания в сердце, брала талоны и огромную чашку и шла в столовую. Маме я всегда говорил: «В случае чего, скажешь, что талоны дал сын Иван, у кого купил — не знаю». Она всегда приносила полную чашку каши и 2-3 селедки. Это у нас был праздник. Мы утоляли всегда изнурявший нас голод. Так продолжалось дней десять. Я знал, что когда-нибудь обратят внимание на разницу выдачи талонов из кассы и получения их с кухни. Мама пришла с пустой чашкой, обливаясь слезами. Она боялась за меня. Я оставался предельно спокоен и, как мог, успокоил ее. Больше всего я волновался за дядю Семена (жили мы по-прежнему у него). Обыск. Скопление зевак, всякие пересуды. Успокаивало меня то, что я был авторитетом и у сверстников, и у взрослых, был руководителем художественной самодеятельности и, самое важное, — секретарем участковой избирательной комиссии. Предизбиркома был Ярославцев Степан Николаевич, который относился с уважением не только ко мне, но и ко всем моим братьям. В тот замечательный летний день 1947 года меня, спавшего в сараюшке дяди Семена, не очень-то вежливо разбудили два старшины милиции. Я удивленно посмотрел на них, как на непрошеных пришельцев, и задал вполне нормальный вопрос: «Чем обязан?» — «Поедем в Электрогорск, там разберутся». Я надел свои ботинки с неопровержимыми уликами и вышел вслед за ними. До этого они успели в комнате дяди Семена обыскать все тараканьи и клопиные щели (а их было много в рубленых стенах). Но тщетно! Искомое было на мне. Милиция уехала в Электрогорск, приказав мне явиться к начальнику отделения к 10 часам. Мама плачет. Лебединец Яков Тимофеевич не скрывает своего удовольствия — наконец-то избавлюсь от возмутителя спокойствия. Этот человек, участник ВОВ, пришел с фронта с простреленной кистью руки. Выбрали его секретарем партийной организации участка. Малограмотный (если не сказать безграмотный). Дали должность начальника лесопилки, где работало около 30 человек. В его обязанности как парторга входило умасливать елейными речами вербованных девушек, прибывших на торфоразработки. С ним у меня сразу же сложились трудные отношения. Так как я работал освобожденным секретарем избиркома, мне обязаны были проводить среднезаработную плату за все дни работы. Каково же было мое удивление, когда, получив расчетный листок, я увидел в нем одни нули. В ОКСе (отделе капитального строительства), куда входила наша лесопилка, я все выяснил и получил причитающиеся мне деньги. Просматривая наряды на всех рабочих, я обнаружил много нарушений. Но самое главное — будучи неграмотным, Лебединец держал одну девушку нормировщицей, тогда как на лесопилке этой штатной единицы предусмотрено не было. Все наряды оформлялись в ОКСе. У этой же девушки всегда зарплата была выше всех, были дополнительные 300 гр. хлеба, а в нарядах она проводила себе погрузку и разгрузку пиломатериала, изготовление дранки и тому подобное (чем никогда в действительности не занималась). На одном из собраний я поднял этот вопрос (в то время на это надо было иметь мужество). Рабочие единогласно поддержали меня, и «нормировщицу» уволили. Представьте себе, какой зуб Лебединец должен был иметь на меня. А тут приспел случай с милицией. Он просто ликовал. А напрасно, как вы увидите ниже. Итак, к 10 часам мне надлежало явиться в милицию. Я был очень спокоен, к утреннему поезду вышел пораньше, предварительно срезав штамп с подошвы ботинка. Меня сразу же окружили ребята — кто с сочувствием, кто с советами, некоторые беззлобно шутили: «А сухари где?» — «Из еловых шишек, что ли сушить?» — ответил я. Меня тревожила мама, которая стояла в сторонке и рукавом кофты утирала слезы. Наш поезд, «кукушка», ползет до Электрогорска полтора часа. Приехали. Ребята разбежались по своим делам. Я заранее продумал весь диалог с начальником отделения милиции. Все отрицать. Никаких улик. Каша съедена, селедочные хвосты выброшены. Но произошел случай, перечеркнувший все мои планы. Был прекрасный солнечный день. Я шел от торфяной станции мимо электростанции, выбрасывающей из своих четырех труб тонны шлака, который покрывал крыши домов, деревья и дороги. Мой путь в милицию лежал через центр. Центр — это несколько магазинчиков, столовая, обувная мастерская и небольшие навесы над рядами прилавков, где торговали разной снедью местные и приезжие старушки. Лениво ходило несколько покупателей. И вдруг мой взор вырвал из всей толпы изможденного старика, ползущего на четвереньках по усыпанной шлаком тропинке. Его руки были синими, как у штамповщиков в литейном цеху. Лицо его напоминало лицо клоуна в гриме (он, видимо, руками смахивал пот и слезы, лившиеся по его впалым морщинистым щекам). Видны были только зубы и скорбные-скорбные глаза. Вдоль тропинки, по которой он полз, сразу же образовался коридор из зевак. Раздались голоса: «Старый, а напился! Как не стыдно!». Но я понял, что он не пьян. Не мог пьяный человек проползти метров 40 и не свалиться набок. Я растолкал около навеса наиболее ретивых, давая ему свободу подползти к стойке. Он подполз, поднялся по столбу и только тогда сказал, вернее не сказал, а выдохнул: «Я не пьян, я голоден» — и смахнул набежавшую слезу шершавой грязной рукой. Сердобольные старушки и покупатели, как бы извиняясь перед ним, стали предлагать ему кто огурцы, кто стакан молока, кусок хлеба, печенья. Старик ел, не успевая благодарить, и рассовывал излишки за пазуху и по карманам. Он знал цену голода и хотел наесться на всю жизнь. Во мне при виде этой картины что-то оборвалось! Мне вспомнились люди, прожигающие жизнь в ресторанах, стравливающие картошку своим свиньям, набивающие чулки деньгами. На время я забыл, зачем я здесь. Потом, отбросив все заготовленное заранее, я смело зашагал в отделение милиции, взяв за основу своей защиты эпизод со стариком. Встретил меня капитан Дергачев Василий Иванович. Вежливо (редкий случай) вышел из-за стола. Поздоровался, не преминув спросить: «Кузнецов? С Красного Угла?» — «Он самый, вы угадали». Он предложил мне сесть, пододвинув стул около массивного стола. На столе лежала всего одна папка, вернее скоросшиватель. На нем было выведено: «Дело Кузнецова Ивана Ивановича, участок Красный Угол». Я был совершенно спокоен. Если уж меня сажать, то надо всю соцсистему превращать в лагерь заключенных. Все воровали, лгали, обманывали, тащили все, что можно утащить. «Ну что, рассказывай, как было дело», — обратился ко мне капитан (как я потом понял, он и был начальником отделения). «Товарищ капитан, прежде чем начинать допрос, я попросил бы вас обменяться своими биографиями». Лицо капитана озарилось какой-то доверительной улыбкой. Я понял, что передо мной весьма великодушный человек, и искренне удивился, как такой может служить в милиции, через которую проходят все негативные явления нашей жизни. «Ну что ж, давай. Кто начнет?» «Мне все равно» — ответил я. «Начинай свою историю», — капитан закурил сигарету. Я начал со старика, ползущего к рынку. Потом рассказал о трудностях своего детства и юности. А в конце ошарашил его своим полным признанием, что да — я печатал эти немыслимые талоны, но не для того, чтобы разбогатеть, а затем, чтобы хотя бы раз почувствовать утоление голода. Василий Иванович (так я его буду теперь называть) встал из-за стола, опять закурил, прошелся по кабинету, и, остановившись передо мной, начал рассказывать о своей нелегкой жизни. Родители погибли в гражданскую, детский дом, школа, война и, наконец, работа. Вышло так, что мы оба хлебнули немало горюшка. В конце беседы (довольно продолжительной) он взял со стола папку-скоросшиватель, при мне порвал его на четыре части и бросил в голландскую печку. «Нет никакого дела, а есть жизнь, и живи по совести — а совесть, как я понял, у тебя есть». Так закончился наш душевный разговор с капитаном милиции Дергачевым Василием Ивановичем. Перед уходом я рассказал ему, в каких стесненных условиях мы живем у дяди — пятеро в комнате в 9 кв. м. А на землянку, которую мы с братом начали делать, нет ни материала, ни денег для его покупки. Василий Иванович подошел к столу, вырвал из ученической тетради лист бумаги и размашистым подчерком что-то написал. Свернул конверт-треугольник и на нем написал адрес: «Лебединцу Я. Т.» — «Передашь Лебединцу» — сказал он, передавая мне письмо. Мы распрощались, как давно знающие друг друга люди. Я вышел от него в прекрасном настроении. Я встретил доброго, замечательного человека. Он хорошо разбирался в сложившейся ситуации, и в своей работе поступал не как велит закон, а как подскажет доброе сердце. Он был одним из добрейших людей, я знал, что долго он не продержится на этой работе. И действительно, вскоре, по собственному желанию, он перешел работать директором в ремесленное училище № 19. Я спрыгнул на ходу с «кукушки» у стрелки, отводящей путь на нашу лесопилку. Прошел покосившиеся ворота, иду по узкоколейке и вижу — мне навстречу идет сам! — Лебединец. Лицо его выражало полное недоумение. Он, видимо, полагал, что я уже никогда не вернусь из милиции, как не вернулся мой отец в октябре 1941 года (тоже вызванный в милицию). Подавляя свое негодование, он поздоровался со мной и даже спросил: «Ну как твои дела?». В ответ я подал ему письмо — маленький треугольник. Содержание его я знал уже наизусть. Там было следующее: «Яков Тимофеевич! Выдайте Кузнецову Ивану Ивановичу строительного горбыля на постройку землянки в количестве четырех кубометров. Выдать за счет предприятия». И подпись: «Дергачев». Увидев все это, его глаза стали почему-то квадратными. Пересилив свою ненависть, он произнес: «Ну что ж, отбирай». Мужики, друзья по работе, помогли мне отобрать добротный горбыль и бросили в тележку штук 20 обрезных досок «сороковки» (на полы). Так мы с Григорием закончили строительство землянки. Она получилась на диво хорошей. На метр мы утопили ее в землю и на полтора метра она возвышалась над землей. Конечно, как и подобает, проложили гидроизоляцию из рубероида. Позднее соседи назвали ее, смеха ради, Зимним дворцом. Всю площадь землянки мы поделили на комнату 14 кв. м. и прихожую 3 кв. м. По всем правилам сложили из кирпичей двухконфорочную плиту, сделали две двуспальные кровати, смастерили стол. Изнутри стены обшили 3-х мм фанерой и покрасили в небесный цвет, включили свет, который заполнил не только наш маленький домик, но и проник в наши исстрадавшиеся души, отчего стало радостно и тепло. Наконец-то мы приобрели свой дом, наконец-то разгрузили комнату дяди Семена — добрейшего человека, даже намеком не упрекнувшего нас за все прожитые у него месяцы. У нас свой дом, своя крыша над головой, есть куда придти укрыться от непогоды. Это счастье — иметь свой угол. В 1947 году мы семьей — мама, я, Григорий и Дмитрий — въехали в свою обитель. Я работал все лето допоздна. Остаток ночи проводил с Катей в ее заветном сарайчике, пропитанном запахом коровьего навоза. Она взяла отпуск, и все последнее время мы проводили с ней вместе. Еще до строительства землянки я обратился к прокурору Павлово-Посадского района с просьбой вернуть нам комнату 15 кв. м (в которой, кстати, жили Моченины, не выезжавшие в войну на родину). От прокурора я получил ответ следующего содержания: «На ваш запрос отвечаю: поскольку комната числилась за Вашим отцом, а Ваш отец, Кузнецов Иван Дмитриевич, репрессирован органами МГБ — в просьбе отказать» и подпись: «Прокурор Павлово-Посадского района, юрист I класса — Лавриков»... Печатается по рукописи, озаглавленной автором «Эстафета поколений», находящейся в личном архиве Андрея и Екатерины Кузнецовых. | |
| |
Просмотров: 1022 | |